Текст книги "«Парабеллум» для Диверсанта (сборник)"
Автор книги: Анатолий Азольский
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Воистину женские руки самые мягкие и ловкие: лейтенант, хранитель портфеля, не шевельнулся ни при вытаскивании портфеля из-под подушки, ни при обратной операции. Оба офицера теперь спешили, позавтракали всухую, мотоцикл пофыркал и бодро застучал. Укатили. Тогда и мы покинули село. Понимали, что сделано большое дело, поважнее, может быть, того, которое нам поручали, и тем не менее что-то нас пугало, предвещая беды…
Глава 21
Береги честь смолоду. – К вопросу о правдах войны – штабной и окопной.
Очень, очень нехорошие события случились с нами при переходе линии фронта! Самолет за нами не пришел, хотя и был обещан, и все потому, что задание было сдвоенным, и от Чеха, и от Костенецкого, а тот полагал, что обратную дорогу обеспечивают москвичи, те же надеялись на фронтовое наше начальство. Предоставленные самим себе, мы изворачивались угрями. Дороги забиты немцами, общаться с партизанами нам запретили, местного населения, как такового, не существовало… И все-таки мы вышли к своим и предстали перед начальником разведотдела… не нашего фронта, вот в чем еще одна беда, а Воронежского, если не изменяет память. После чего началась странная канитель.
Нас троих не то что арестовали, а расселили по разным воинским частям, везде поставив под надзор. Меня опекал капитан Локтев из оперативного отдела, изредка выпускавший меня на прогулку во двор штаба, то есть школы, где этот штаб обосновался. «Ну, – говорил он, – иди разомни ноги под окном…» В штабную столовую меня не пускал, водил на какой-то склад, где меня считали дармоедом и нахлебником. Сокрушенно покачивая головой, Локтев сочувственно поглядывал на меня и вздыхал: «Да, дружок, влип ты основательно… Никто не позволит тебе защищать Родину, отлеживаясь в кустах!» Обкатанный приемчиками Любарки, помня наставления Чеха, я тоже сокрушенно покачивал головой и спрашивал, расстреляют ли меня одного или у края вырытой могилы будут стоять двое: он и я? От таких вопросов Локтев немел, бледнел, вздрагивал, оглядывался: никто не слышит? И начинал меня ругать. Из бессвязных его проклятий понималось все же, что в штабе этого фронта меня считают провокатором, подставной фигурой. Офицеры разведотдела с каждым днем, с каждыми новыми докладами армейской разведки убеждаются в том, что хитроумный план немцев по дезинформации едва не увенчался успехом, и если бы не бдительность штаба, то последствия были бы ужасающими. Я, опять же наученный опытом общения с Любаркой, невинно спрашивал, как немцы пронюхали, разрабатывая план, о наличии капитана Локтева с его длинным языком.
Трое суток длились эти издевательства, но оказалось, главные испытания впереди. Мне сделали проверку, то есть изготовили карту вымышленного участка фронта, показали издали, убрали, а затем предложили воспроизвести ее на чистом листе ватмана. Результаты привели офицеров в сильное смущение, но они не сдавались и хором уверяли меня, что, возможно, немецкую карту запомнил я лишь отчасти, сказались, мол, волнение и спешка… Потом они перешли к другой тактике, вернувшись к высказанной Локтевым версии: карта, якобы увиденная нами, фальшивка, что было сущей нелепицей. Уж карт этих немецких я насмотрелся, отведывал их с пылу и с жару, то есть свеженькими разворачивал их, сохраняющими тепло еще не окоченевших тел.
Они мне одно – я другое. Они мягко, без нажима – и я ласково. Они с угрозами – и я тоже, причем мои оказывались повнушительнее: ведь начнись наше наступление, появись вдруг на фронте те дивизии, номера которых я принес, – офицеров-операторов накажут.
Тогда они нанесли мне страшный удар. Они сказали, что капитан Калтыгин и младший лейтенант Бобриков признались в том, что ошиблись, вернее, что могли ошибиться, неся с собой в памяти карту.
Я был так оглушен, что не смог ничего возразить. Я молчал. Стоял, понурив голову. Но, когда мне показали объяснительные записки предавших меня боевых друзей, когда предложили мне написать такую же, то есть отречься от карты, я предавать себя не пожелал.
С гневом и возмущением смотрели на меня офицеры штаба. Сказали, что на мне будет кровь, пролитая нашими солдатами, и отправили под домашний арест, приказа о наказании не огласив по той, как они мне объяснили, причине, что он, приказ, послан полковнику Костенецкому.
Меня вывели из комнаты, где разбирался мой проступок. И отдали в руки полковника Богатырева Бориса Петровича, начальника разведки артиллерийского корпуса.
Глава 22
…На хуторе, где самогон рекою лился. – Ужас, что они натворили! – Приезд всесильной делегации. – Позвольте представить: майор Филатов Леонид Михайлович.
У него я должен был отбывать арест. А он сам после ранения отсиживался и отлеживался на хуторе в двадцати километрах от штаба. Негнущаяся нога не мешала ему переобучать разведчиков. Взвод инструментальной разведки – так точно называлось воинское подразделение на этой переподготовке, и с командиром его у меня сложились, как пишут в воспоминаниях генералы, хорошие отношения. Но ни фамилии лейтенанта, ни имени его не помню. Но забыть Бориса Петровича Богатырева было бы грехом непростительным. Он стал моим очередным учителем.
(Очередным – потому что воспитателей у меня в ту пору жизни было хоть отбавляй, мной чрезвычайно интересовались люди, желавшие видеть во мне человека, в котором исполнятся их подавленные или подавляемые желания; каждому из этих людей казалось, что, доучив, довоспитав или перевоспитав меня, они наконец-то узрят нечто, примиряющее их с уходом времени в безвозвратность, с тщетой усилий по достижению идеалов. Чем-то судьба моя располагала людей к потребности исправить немедленно случайную ошибку моих слов или мыслей; многое во мне, включая и дело, которым я занимался, казалось им случайным, наносным, временным, не способствующим тому великому предназначению, ради которого я родился. Что-то общее связывало этих людей, какая-то светлая тоска сидела в них, вспугнуто проявляясь. Они вкладывали себя в жизнь мою, кирпичик к кирпичику выстраивая ступеньки, по которым я должен был пойти туда, наверх.
Но труды их постигла участь времени, эти люди так и недовоспитали меня, недоучили, иначе и не могло быть, потому что во мне они хотели видеть прежде всего преобразователя, а сами судьбами своими опровергали возможность изменения и улучшения. Раньше учителей, раньше меня мама моя поняла это прекрасно, привязывая меня к себе, показывая место, где я обязан был жить, существовать, и я должен был остаться там, в Грузии, на земле и при земле, возделывая лежавший на планете слой почвы, соприкасаясь с древним благородством природы, дававшей человеку десять зерен взамен одного, брошенного в землю, каждый год возмещая труды рук многократным повторением плодов своих. Если бы не война, я остался бы с мамой, жил бы, как дядя Гиви, пальцы мои мяли бы чайные листья, от меня и Этери пошли бы дети, каждое утро слышали бы они свою «манану»; с каждым осенним сбором листьев опадали бы и мои желания, человеческие надежды, каждой весной возрождаясь вместе с листьями, и умер бы я без страха, потому что в ровных рядах чайных кустов я воссоздавался бы каждую весну, обретая бессмертие… Этери, бедная Этери!)
Бориса Петровича Богатырева лейтенант, имени которого я не помню, называл выдающимся, непревзойденным докою в искусстве артиллерийской разведки. Хорошо зная немцев как нацию, не хуже начальника разведотдела разбираясь в организации немецкой армии, Богатырев, ночь пролежав с биноклем в окопе переднего края, по вспышкам огня и звукам пулеметно-артиллерийских средств мог определить точно не только то, что за нейтралкой держит оборону немецкий, к примеру, полк или усиленный батальон, а нанести на карту все орудийные стволы, упрятанные в тылу, вплоть до врытых в землю танков, даже если они и молчали в ту ночь.
Полковник Богатырев и рассказал мне, какое злодейство учинила наша группа, принеся руководству фронта самые свежие и точные данные о противнике. Растерзать нас за это мало! Расстрел – слишком мягкая форма наказания, ибо мы едва не опрокинули все стратегические замыслы товарища Сталина. Дело в том, поучал меня, оглушенного и растерянного, Богатырев, что на войне все зависит от человека при направляющей и указующей бумаге. Оперативное управление Генштаба условно разбито на направления по числу фронтов и флотов, иначе отделы, есть, следовательно, и Воронежское, так скажем, направление, офицеры-операторы его получают регулярные донесения от таких же операторов армий, но у тех более узкие участки, и в штабе фронта есть офицеры, которым дела нет до немецкой передовой между двумя какими-то деревнями, каждый отвечает за свое, причем источники сведений строго определены. На штабных картах все выглядит безупречно, значок с одной карты перекочевывает на другую, московскую, и так далее. Полное взаимопонимание. И вдруг, как снег на голову, сваливаются три неизвестных штабу фронта офицера и доносят, что все их сведения о немцах – дерьмо, туфта, плоды тщательно организованной дезинформации, тем более что за точность доставленных сведений ручаются начальники этих трех офицеров. И представляется следующая картина. Капитан Локтев, на веру приняв донесение группы Калтыгина, наносит на карту относящиеся к его участку изменения в немецкой группировке, которые никак не соотносятся с картой какого-то там капитана Филимонова. Последний идет за разъяснениями к начальнику оперативного отдела. Даже если Локтев и убедит сослуживцев в правильности принесенных сведений, ежесуточную оперативную сводку подписывает еще и начальник штаба фронта. Предположим (Богатырев попыхивал немецкими сигаретами «Юно»), сводка все-таки отправляется в Генштаб. Там ее читает начальник направления и приходит в тихую ярость, потому что из-за внезапных новостей с подведомственного ему фронта придется переделывать не только карту направления, но и всего фронта от Мурманска до Новороссийска. И это полбеды. Настоящая беда – от Верховного Главнокомандующего, который сразу обратит внимание на то, что 87-я или какая-то там еще немецкая пехотная дивизия, обретавшаяся во Франции, неожиданно возникла под самым носом, – а где была ранее разведка, чем вообще занимается командование, предположим, Воронежского фронта? Разведка, докладывают, работала из рук вон плохо (войсковая, а не артиллерийская – поправлял себя Богатырев), командующий фронтом же и член Военного совета доприкладывались к бутылочке и прозевали 87-ю дивизию…
– Дорогой мой мальчик, ты можешь представить себе такой разговор в кабинете Иосифа Виссарионовича?
Нет, конечно, не мог – о чем и сказал. А Борис Петрович Богатырев продолжал фантазировать. Скупо обрисовав недовольство товарища Сталина, он приписал ему вопрос: а откуда эти новые данные? В ответ на что начальник Генерального штаба со скрытой гордостью отвечает:
– Их героически добыла спецгруппа капитана Калтыгина, в которую входили, помимо него, еще два офицера – младшие лейтенанты Бобриков и Филатов!
Это уже было слишком… Разговор на эту тему можно было кончать, тем не менее я робко поинтересовался, а кого расстреляют, если в ходе наступления или контрнаступления обнаружится, что сведения, которые принес младший лейтенант Филатов, верны, а пренебрежение ими стоило многих жизней?
– Тебя расстреляют, мой юный друг. А загубленные жизни входят в так называемые систематические ошибки. Приборная ошибка буссоля – столько-то градусов, бинокля – столько-то метров, и тут уж ничего не поделаешь. Вот и количество убитых всегда планируется…
Широкая дорога, шлях по-здешнему, обрывалась на совхозе, который когда-то был, наверное, богатым, в полукилометре – хутор, пять домишек, в самом лучшем квартировал Борис Петрович, фронтовыми трофеями пополнявший свою довоенную домашнюю библиотеку. У такого же чересчур знающего невоенные предметы немца Богатырев позаимствовал альбомы с красочными картинками, репродукциями и часами рассказывал мне о художниках прошлых веков, о фламандцах.
– Мне что Рубенс, что Тициан, что Рембрандт – все едино, ибо – воришки, – объяснял Борис Петрович, выдыхая дым «Юно» в окно, уберегая мои юношеские легкие от никотина. – Истоки их могущества – в творениях забытых всеми мазилок. Я вообще недолюбливаю титанов. Шакалами рыскали они по чужим мастерским, скупщикам и рыночным торговцам, набив глаза на добычу творений безвестных, никем еще не понятых, гениев, не обладавших качеством, которое делает умирающего от голода провинциала столичным мэтром, и качество это – наглость, попирание самого святого, права простолюдина на собственное понимание искусства. «…А не милорда глупого с базара понесет» – так, кажется, негодовал поэт, изобличая дурные вкусы крестьян, почему-то не торопящихся покупать на базаре творения какого-то Белинского. Да, милорда! Потому что он понятен трудящемуся, потому что на понятии этом и создаются шедевры. Что понимали так называемые гении и первые ростки, первые проблески рассвета узнавали на полотнах мазилок. Титаны все выкрадывали у них. Мысли, выраженные смелым мазком, необычная расстановка фигур в глубине композиции, умение тенью выпятить свет – все это промелькнуло на холстах безвестных предтеч, не обладавших верою в себя и расторопностью базарных пройдох, то есть тем, чем владели творцы шедевров. Высосав из нищих предвестников все самое ценное, они провозглашали себя гениями, они брали в ученики лучших, талантливых, заставляли их работать под себя, они выпалывали растения, которые могли превзойти их сочностью плодов…
Мир колыхался, стены готовы были вот-вот обрушиться, свербящий стон дрожал над Вселенной, достигая моих ушей, эпохи низвергались бурным водопадом, и эхо сотрясений волновало меня. Я убеждался: придет время – и будет это очень скоро – я услышу «манану».
Кстати, при переходе линии фронта случился эпизод, который решено было ни в коем случае не отображать в рапортах. До фронта так далеко, что иногда казалось: наши уже в Киеве! Тогда становилось грустно… Частенько вспоминались мои боевые друзья, и не просто частенько, а минуты не мог прожить, не повинившись перед ними, потому что речи Богатырева подсказывали мне, что не меня предали Калтыгин и Алеша, а способствовали обманом и предательством разгрому немцев, бесперебойной работе слаженного военно-штабного механизма.
В храме искусств (так выражался Борис Петрович) оказался я и, отбегав утренние десять километров, проглотив кашу-концентрат, раскрывал альбомы, и слезы временами лились у меня, так хотелось отброситься на много веков назад и жить рядом с людьми, запрудившими альбомы. Под гулкими сводами храма стала вскоре звучать французская речь. К сожалению, перепады эпох исказили тот язык, которому учил меня полковник: он, язык этот, отличался от нынешнего французского, как Державин от Пушкина, и когда двумя годами позже я пытался в Германии поговорить на нем с парижанами, то на меня смотрели, как на, сейчас понимаю, ополоумевшего актера «Комеди франсез»: изъяснялся я в манере Атоса со всеми, вероятно, непристойностями мушкетерского жаргона.
Громя титанов (Эль Греко почему-то был пощажен), Борис Петрович не забывал о курсах, куда наведывался раз в сутки, и с презрительным молчанием посматривал в сторону совхозного правления и рот раскрывал для того лишь, чтоб посвящать меня в скверные дела еще одного воинского подразделения, не только нашедшего приют на территории курсов, но и пытавшегося выдавить артиллеристов куда подальше. К совхозу (Борис Петрович осуждающе качал головой) примазался химвзвод, которым командовал сержант самой настоящей вузовской выделки, с хорошим теоретическим багажом, война же привила ему умение из любого дерьма делать что угодно. Бывший вузовец присмотрелся к котловану, напоминавшему лунный кратер, и установил, что заполнен он сахарной свеклой, так и не вывезенной на переработку из-за наступления немцев, что ее – пятьсот центнеров и что она сверху немного подгнила. Где добыл нужную аппаратуру сержант – полная неизвестность, но самогон, по мнению знатоков, отменный, вузовец творчески переработал консервативную технологию, в букете напитка чувствовались цитрусовые добавки (Богатырев легонько попивал, но не при мне, стеснялся почему-то; он же уверял меня, что самогон – национальное достояние, символ, такой же атрибут, как самовар и нагайка, недаром все языки мира калькируют эти слова). Беда в том, продолжал сокрушаться Богатырев, что на хутор зачастили комиссии. Распушат для самооправдания его, удалятся на совещания и призывают сержанта, после чего напиваются. Никем эти комиссии не создаются, полностью они самозваные, сколачиваются самостийно, состоят из бездельников, каких всегда полно в любом штабе, и гонит их к самогону не столько страсть к выпивке, сколько желание удалиться от глаз трезвенников и вообще работящих офицеров, с еще большей силой впечатлиться величественностью момента, переживаемого народом, ощутить же такой момент можно, оказывается, только в сонном оцепенении эвакуированного совхоза, на берегу речушки, гладь которой расчерчивается плавниками красноперок. Зараза могла перекинуться на курсы переподготовки, Богатыреву умные головы предлагали давно уже написать бумагу на имя начальника штаба фронта, указать на опасное соседство, потребовать перевода химвзвода в другое место. Он и написал – сдуру, так признавался он, в полном затмении рассудка, ибо резолюция была наложена такая: химвзвод оставить на месте, ввиду особой важности мероприятий, проводимых по планам Ставки, а курсы переподготовки – расформировать. Богатырев в панике бросился в штаб, прорвался к начальнику артиллерии Баренцеву, тот резолюцию немного изменил, но о курсах пошла дурная слава, на хутор ездили по одному лишь поводу, и сержант – непонятно, что руководило им, но фамилию его вынужден привести, дабы он мог при случае подтвердить истинность происшедшего далее, – издали завидев штабную машину, на порог избы выставлял канистру с первоклассным пойлом. Иванов его фамилия.
А я будто не замечал пилигримов, как называл приезжавших полковник. Отбегав с утра неизменные десять километров, мысленно повращав себя вокруг воображаемой перекладины и плотно, по-настоящему, позавтракав, приходил к Богатыреву и погружался в тексты и разговоры. Однажды он по памяти стал воспроизводить письма Альфреда де Мюссе к Жорж Санд, декламировал их звучно, а потом обрушился на писательницу, столь любимую моей мамой, обзывая ее (по-французски) шлюхой, паскудой, стервой. Я много смеялся. Это был смех накануне плача.
В тот вечер на хутор пожаловала четверка: два генерала, порученец одного из них и полковник. Прикатили на «Виллисе», за рулем сидел порученец, капитан. Возможно, я жестоко ошибаюсь – как и полковник Богатырев – в попытках рационально объяснить пьянки на хуторе. Достаточно носорогу, единожды продравшись сквозь джунгли, проложить дорогу к реке, как по неудобной и путаной тропе попрут все алчущие обитатели животного царства – лакать мутную воду, и под панцирем черепа ни у кого не возникнет желания попить водичку посветлее.
Порученец и вручил полковнику пакет со свертком, трусцой побежав к избе, где уже началась дегустация. В гневе покусывая губы, Борис Петрович взломал печать, стряхнул с себя крошки сургуча, прочитал что-то, протянул мне руку, поздравил и достал из сундучка коньяк, приберегаемый им для какого-либо праздничного случая. В пакете оповещалось, что мне присвоено звание «лейтенант». Сверток прилагал к пакету погоны с уже пришпиленными звездочками. Сам приказ там, у непосредственного начальника, который по своим линиям связи известил местное руководство о повышении в чине офицера, ему подчиненного. Операторы, так и не придя к твердому мнению относительно карты, решили возложить на начальника штаба фронта принятие решения, для чего надо было подсунуть меня вместе с картой. По обстоятельствам дела генерал-лейтенант скорее поверил бы неизвестному ему лейтенанту, чем тому же капитану Локтеву. Для контактов подобного рода нужна вымеренная дистанция. Директор завода обоснованно сомневается в искренности начальника цеха, тот, в свою очередь, работяге доверяет больше, чем мастеру. И так далее. В таких нюансах путаются социологи, но отлично ориентируются практики.
Итак, я стал лейтенантом, и полагалось это важное в биографии воина событие увековечить в удостоверении личности, какового у меня не было, оно лежало в чьем-то сейфе. Лейтенант – это, конечно, звучало гордо, и, думалось, не только Этери встречала бы меня после войны, но, пожалуй, все село высыпало бы на улицу.
Однако, как выяснилось позднее и о чем я, конечно, не догадывался, лейтенантом я стал всего на час.
Начинало темнеть, когда наши беседы с полковником прервал запыхавшийся не от быстрого шага порученец. Меня звали генералы.
Представ перед необходимостью быть по-уставному одетым, не имея офицерского ремня и фуражки, я пытался было объяснить порученцу эти сложности, но тот нервно предупредил: «Литер! Не брыкайся! Опоздаешь – разжалуют!»
В сенях генеральской избы я споткнулся о тела вповалку лежавших химиков. «Смелее, направо», – сказал порученец, икнув… Было темно и тихо. Мне показалось, что за дверью – спят.
Спал только полковник, сидя за столом и носом к раскрытой банке тушенки. Генералы ковырялись в «Телефункене». Оба были по-дурному пьяными, и если бы неподалеку проживали женщины, то порученец давно приволок бы их. За неимением таковых души генералов воспарились любовью к музыке. Оба что-то напевали и того же требовали от батарейного радиоприемника.
– Наладь-ка, братец, – сказал генерал, фамилия которого стала вскоре мне известна, однако, помня о том, что у них ныне есть и дети и внуки, я ограничусь ориентировочным наименованием его. Скажем так: Повыше Ростом.
– Ты в этом деле кумекаешь, – прибавил другой, тот, который Пониже Ростом.
Из «наладь» и «кумекаешь» понятно стало: генералы осведомлены о том, кто я и откуда. Занимаясь делом, я прислушивался к тому, что происходит за спиной, и старался не дышать, потому что продуктами распада самогона изба провоняла до последнего бревнышка, ибо была гостевой, гостиницей для пилигримов. От них я всегда держался подальше, на глаза не попадался, избегая расспросов, не сулящих мне добра, но химик из МГУ каждую споенную им генеральскую душу записывал в свой актив, душами этими похвалялся, и похвальба доходила до моих ушей.
Чем генералы занимались вне избы – я не знал, мог только предположить, что какое-то основательное отношение к трофейному имуществу они имели. Тогда уже ни удивления, ни радости не вызывали захваченные немецкие автомашины, норвежские сельди в плоских консервных банках, приемники и радиолы, надежные, как мой «северок», но очень и очень на глаз приятные. По-прежнему мы не разговаривали с Инной Гинзбург, но с подругами ее, которые при встречах со мной вскрикивали «О, подлый насильник и совратитель!», я общался, замечал кое-какие обновки на них и приходил к выводу, что учет захваченных у немцев красивых разных вещиц еще не налажен и штабам доставалось то, что за ненадобностью или громоздкостью, как этот «Телефункен», отвергалось фронтовыми частями, те и дарили переводчицам кое-какие безделушки.
Генерал Повыше Ростом частенько, видимо, бывал в окопах и первым врывался в немецкие офицерские блиндажи, потому что после того, как приемник заговорил, он, к царственным жестам не прибегая, просто снял с рук часы и протянул их мне. «Прекратите болтать!» – вдруг рявкнул трезвым голосом пробудившийся полковник, подняв голову и дико озираясь, чтобы вновь в изнеможении рухнуть на стол. Я постарался тихохонько выскользнуть.
У Богатырева я рассмотрел часы – а понавидал я их много, очень много, но никогда, кстати, не снимал их с убитых. Это была чистая работа, Швейцария.
– Выбрось! – приказал Борис Петрович, предчувствуя дальнейшее. И я выбросил. Я увидел, выбрасывая их в окно, как порученец, спеша к нам, преодолевает последние до крылечка метры, и подумал: а не пора ли спрятаться?
Но было уже поздно. Во исполнение приказа генералов, я, придерживая порученца за туловище, приблизился к источнику тошнотворных запахов. Химики по-прежнему дрыхли в сенях, за дверью булькали голоса. Я вошел и поразился. Алкоголь накалил генералов до состояния, в котором можно принять решение о высадке лейтенанта Филатова в расположении Ставки Гитлера.
– Смир-ррр-на!.. – проревел Повыше Ростом.
Кому командовали – неизвестно. Полковник так и продолжал спать, даже не шевельнулся. Генералы не видели ни его, ни меня. Они смотрели в какую-то даль, ту, что за стенами, что за совхозом и фронтом вообще. Что, интересно, видели они, какие горизонты открывались их мокрым и строгим глазам?
– Лейтенант Филатов! Выйти из строя!
Все казалось мне происходящим где-то далеко-далеко и не со мной, однако отчетливо помню, как дико повел я себя, как странно.
Я топнул ногой по-немецки, как представляющийся офицеру солдат, и не сходя с места. А затем пролаял грузинское ругательство, самое страшное. Порученец хихикнул.
– От имени и по поручению командующего фронтом… за мужество и героизм, проявленные при выполнении особого задания командования… вручаю вам орден Красной Звезды…
Порученец икнул и вложил в руку генерала орден, тут же перекочевавший в мою ладонь, иначе он упал бы в тарелку с мясом. Зараженный моей шкодливостью, порученец с быстротой иллюзиониста выхватил из планшетки заполненный в описательной части наградной лист и вкатал в него авторучкой мою фамилию. Вместе с листом я выстрелился вон и опрометью помчался к Богатыреву. Борис Петрович достал массивную лупу, с какой обычно рассматривал миниатюры в альбоме. Нацелил ее на орден, сравнил с наградным листом.
– Все тот же, – со вздохом произнес он. – Не выбрасывай. Ни в коем случае.
В третий раз посланный за мною порученец смог осилить только половину пути. Увидев посланца генералов, Богатырев хмыкнул и полез в чемодан, протянул мне новенькие погоны с двумя просветами:
– Рассчитывай на майора… или на подполковника. Какие они ни косые, а помнят, что полковника можно присвоить только с санкции Главного управления кадров. Ступай. С орденом.
С ношей (порученцем) на плечах предстал я перед генералами, опустил капитана к ногам их. Громовым голосом от меня потребовали где угодно достать погоны старшего командного состава. Я выложил их на стол, у затылка полковника, внезапно проявившего признаки жизни, вскрикнувшего обычное «Прекратите болтать!» и захлебнувшегося от крика. Генералы казались чересчур деловитыми и трезвыми, они определенно спешили, какие-то неотложные дела звали их в неоглядные шири, и спешка укорачивала их языки и делала жесты рубящими; отрезвление, на них снизошедшее, могло измеряться только на шкале диапазона, лежавшего за пределами сознания. Суетясь и торопясь, запихивая что-то в портфели, они громовым голосом объявили, что Филатову Леониду Михайловичу присвоено внеочередное воинское звание «майор» – и в воздух взметнулась какая-то бумага, явно ко мне относящаяся, мною подобралась и сунулась в карман не глядя. Затем генералы толково, очень внятно разъяснили мне, к кому и как обратиться в штабе, чтоб номер приказа был вписан в удостоверение личности.
Порученец совсем скис, о полковнике и говорить нечего, генералы водить машину не умели. И мне приказано было сесть за руль…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?