Текст книги "«Парабеллум» для Диверсанта (сборник)"
Автор книги: Анатолий Азольский
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Глава 24
Мысль! Мысль! Что это такое? – Вновь маэстро.
Мне повезло: в Валуйках я столкнулся с Кругловым, он и пристроил меня к генералам, три часа лёту – и Москва.
В майорской форме чувствовал себя так, будто на мотоцикле вкатился в просвет немецкой колонны, впереди меня – открытый зад «Бюссинга», последний ряд сидящих на скамье солдат, в упор смотрящих на меня, а сзади – бронетранспортер с наставленным на мотоцикл пулеметом. В зеркале туалета Белорусского вокзала глянул на себя – все то же мальчишеское лицо, знакомое мне лицо, которое – так казалось – не могло выражать ни легкого полезного страха, ни задора, присущего парнишке, которому то ли шестнадцать, то ли больше, – я уже начинал сбиваться со счету из-за обилия биографий. Бритва ни разу не касалась ни щек, ни подбородка, и вспоминался ранний весенний лужок, покрытый зеленым мягким пухом…
Но глаза! Глаза стали взрослыми, такими взрослыми, что я, своими глазами смотря в мои же глаза (не в чужие и не со стороны!), видел в них непонятную мне мысль, что-то вроде автоматного диска в арсенальной смазке. Я о чем-то задумался, и не на минутку. Я увидел страх перед собою, я боялся самого себя, мне почему-то было стыдно – и за погоны, и за ордена, и за пушок на щеках. За год я вырос на семь сантиметров, – так не потому ли уже мыслю? И тут кто-то попросил меня подвинуться, кому-то надо было побриться, и я отошел. На миг во мне шевельнулось ощущение того утра, когда я сошел с ума, но оно покрылось вокзальной заботой военнослужащего, не имевшего ни литера, ни денег, и не знаю, как бы я выкрутился, не вернись вновь под крылышко Круглова. Он повел меня к себе, в роскошные апартаменты на самой улице Горького, в чужом жилище обитаю – признался он. Да и так видно: в квартире он не ориентировался, будто только что был сброшен сюда с самолета, телефон оказался неподключенным, но в прихожей – явно принадлежащие ему мешки с продуктами… Во мне еще трепетало недоумение от увиденной мною собственной мысли в собственных глазах, ответы мои – а Круглов пытался осторожно расспросить меня – были глупыми или путаными. Как-то всесторонне, что ли, оглядывая меня, пощупав даже материал гимнастерки, он деловито спросил, как у меня с документами, что меня поразило; успокаивающим жестом он дал понять, что ответа не требуется. Присовокупил: отныне он – в штабе фронта, здесь – командировка. Ушел звонить к соседям – и телефон заработал. Поразительно, но у него всюду были свои люди. Они дозвонились до штаба фронта и все разузнали. Костенецкий разрешил мне якобы задержаться в Москве, даже согласовав это с Разведуправлением, куда я пытался было проникнуть, но управление было разбито на разные подуправления в разных местах столицы, и офицер, который знал бы, кто я и откуда, так и не нашелся. Собрался было в кино, но Круглов предложил ресторан гостиницы «Москва», стал названивать, я слышал только малопонятные «верю… заметано…». Две девушки, вызванные телефонными паролями «договорились… давайте…», нашли нас в ресторане, были очень скромными и милыми, развязности – ни на грош, но мне почему-то захотелось Инны Гинзбург. Одна из девушек (имя ее забыл) сказала мне, что я напоминаю ее брата, до войны служившего в Киеве. Круглову при переаттестации дали майора, был у него орден Красной Звезды и три медали. На мне – чуть меньше. Девушка, имя которой забылось, шепнула: настоящая награда, мол, меня ждет, и не в наградном отделе Президиума Верховного Совета. «Спасибо», – таким же шепотом ответил я и в рассеянной по космосу звездной пыли уловил желание, которое не могло не совпадать с таким же у девушки. Наши пальцы сплелись у гардероба: девушки примчались в «Москву», взяв на всякий случай плащики. Ночевать поехали к ней, на Грузинский вал, от названия которого мне стало грустно. Мы оба поблагодарили космос, давший нам право лежать нагишом под одеялом. Девушка показалась мне совсем маленькой девочкой, когда притомилась и заснула, свернувшись калачиком. А я смотрел в потолок, я был в тягучей тоске, мне не очень-то нравилась такая вот доступность женщин, мне, наверное, хотелось поисков, страданий, поцелуев у калитки… Да где ж она, эта калитка? Девушка проснулась, нас вновь увлекла горная река, подхватила и понесла, выбросила на отмель, девушка спросила, сколько у меня было женщин – до нее? Ответил: «По пальцам можно пересчитать…», а сам начал вдруг припомнить убитых мною немцев, что давно уже не делал, о чем старался забыть; мне там, на Грузинском валу, пришла в голову мысль, которую я не могу назвать мыслью, настолько она была мелкой, ничтожной, но тем не менее вот она: немцев убил столько, что не пальцы считать, а волосинки на голове. Сказал я и о том, что невеста моя Этери отказалась почему-то от аттестата. Девушка одобрила это решение. Мне, сказала она, поднимаясь и закуривая, мне жених тоже прислал, а через месяц – похоронка. «Я как слышу по радио, что наши потери составили сто сорок семь бойцов, так сразу вспоминаю жениха…»
Глава 25
Горе-то, горе какое у Григория Ивановича… – Всплыли все старые грехи мушкетеров, кардинал о них пока не знает.
Наконец я добрался до друзей, по пути отдав все документы и погоны Лукашину.
Алеша полулежал на топчане, фальшиво высвистывая авиационный марш. Григорий Иванович показался мне черным, как вчерашняя туча, рыхлым, безвольным, податливым, он сам чувствовал темень на себе, потому что пытался смахнуть ее с лица рукою. Он смотрел на меня, не узнавая, а когда узнал, то беззвучно пошевелил губами, ими вылепливая имя мое. Раздавшийся голос был чужим, униженным, просящим, в нем камешками прокатилось оканье, и сразу вспомнился Хатурин.
Григорий Иванович умоляюще попросил у меня водки, и я безропотно выдал ему московский гостинец. Григорий Иванович прошелся под окнами, скрылся за сараем.
– Что с ним? – спросил я.
В этот момент бутылка взвилась над сарайчиком и, описав крутую траекторию, шмякнулась, пустая, и покатилась. Марш оборвался.
– Мать у него умерла, – сказал Алеша.
Я ахнул. Мне стало так жалко Григория Ивановича, что еще минута – и я полез бы в окно, чтоб сесть рядом с командиром, присутствием своим напоминая про общую нашу судьбу.
– Не надо, – остановил Алеша. – Она умерла давно, пять лет назад. Гришка впервые в запое, не просыхает уже неделю.
– А как же?..
– А так же.
– Но ведь…
– Сопляк ты еще… Не понимаешь. Писать он ей не мог. И отцу тоже. Обоих сам раскулачил. Их и сослали. Вот и приходилось ему бить поклоны в письмах всем родственникам: может, кто знает, что с ними. Вот и узнал. Отец – тот раньше умер, в тридцать третьем.
Вдруг я понял, прозрел, до меня дошел смысл святотатства, итог его: сын убил отца и мать! И сын страдает! Несильный в грамоте, он изощряется в письмах, выведывая про убиенных им.
– И невесту свою, – продолжал безжалостно Алеша, – он тоже малой скоростью отправил в Сибирь.
Я растерянно огляделся: ну и гнусное же местечко! За окнами – сад с краснощекими яблоками. Но впечатление – дико, голо, неуютно. Рядом разрушенное трамвайное депо, рельсы, уходящие в сожженный город, нас к чему-то готовят – это уж всякий догадался бы, потому что на отшибе живем, вдали от посторонних, так сказать, глаз.
Привезли ужин в немецких кастрюлях. Когда поели, Григорий Иванович сказал то, что от него ждали:
– Вот что, хлопцы… Нам надо быть вместе. Всегда вместе. Только так. Обратной дороги нам нет уже. На себя беру все. Вспомните все про себя – что делали и что наделали.
В алкогольном буйстве Григорий Иванович избил однажды интенданта, но это мелочи, о которых можно говорить почти открыто. Стали же вспоминать молча – и поняли, что если доберутся до нас те, к кому ездил на доклады Любарка, то всех расстрелять постесняются, этапируют в Москву, чтоб там уж с каждым разделаться за все. Что натворил до встречи с нами Калтыгин – того не знал даже Алеша, но наворотил Григорий Иванович предостаточно. И мы добавили в его кучу своего дерьма.
(Немаловажный штришок: Григорий Иванович не верил никому – ни отдельному человеку, ни какой-либо общественно-политической организации. Колхозников считал лодырями, однако же так называемую интеллигенцию бичевал за то, что она – на шее этих лодырей. Рабочий класс целиком состоял из прогульщиков и бракоделов, чему было множество доказательств: патрон заклинило – и Григорий Иванович мрачно изрекал хулу на пролетариат. Женщинам не доверял тем более, и сколько бы ими ни обладал, твердо знал: обманут при первой же возможности, а уж заявленьице напишут куда угодно. Особо ненавидел партийных работников, но мудро помалкивал.)
Однако же все меркло перед тем, что сотворено было позднее, в день, когда мы пересекли линию фронта – не буду уточнять, где. Фронт в том месте распался, проредел, где свои, где немцы – не разберешь, что нам и требовалось – как и рваные низкие облака, мелкий дождик, горящие танки, вроде бы шевелящиеся трупы, бегущие неизвестно куда красноармейцы – в панике, но в особой панике, сосредоточенной на трезвом расчете найти место понадежнее, чтоб остановиться, задержаться, отдышаться и там уж решать: бросать оружие или набивать магазин патронами? Бежали и поодиночке, и группками, да и бежали без прыти, хотя и оглядываясь. Мы же втроем шли степенно, мы уже были у своих, иные заботы висели над нами, мы несли с собою нечто важное, нас ожидали. Да и разобрались уже, что происходит вокруг, и догадались: до той линии обороны, где твердое командование, где есть связь со штабами, осталось всего ничего и можно потерпеть, пройти эти полтора километра и там уж опуститься на землю, прилечь и ждать, когда за нами придет машина.
Неторопливо шли, отмечая лишь раненых, на которых надо указать, когда появятся санитары. Одного, очень тяжелого, выволокли из воронки и положили на виду. Увидели, что уже кто-то из командиров ставит заслон убегающим, сколачивает боевую дружину. И нам приказал подойти к нему, а сам – ростом аж выше самого Григория Ивановича, старший лейтенант, от гнева кадык то прятался под гимнастерку, то выталкивался оттуда, глаза дурные, какие бывают у храбрящихся трусов, пистолет перепрыгивает из руки в руку, успевая касаться козырька фуражки: старший лейтенант как бы почесывал лоб; голос – визгливый, как у поросенка, сам почему-то топтался на месте – от нерешительности и боязни чего-то. Дружина состояла из семи бойцов, обрадованных тем, что кто-то из командиров сейчас возьмет на себя заботу о них и отправит в тыл, потому что – они это знали так же твердо, как и мы, – деревня в километре от нас и та самая, в сторону которой помахивал пистолетом старший лейтенант, деревня – уже у немцев, и надо быть полным идиотом, чтоб силами полувзвода отбивать ее. Несмотря на вид суматошного дурачка и труса, таковым старший лейтенант не был, а подошедшее к нему подкрепление из двух человек сразу придало ему веры в исполняемость любого приказа, пистолет прекратил трепыхаться и направился на деревню, указывая красноармейцам, куда теперь бежать с криком «ура». Предполагалось, что и мы тоже побежим, и, когда этого не произошло, старший лейтенант наставил пистолет на нас, а точнее – на самого слабенького, как ему казалось, на меня. Подмога с интересом наблюдала – с не меньшим, но затаенным интересом рассматривали и мы эту парочку, готовясь к худшему. Подмога была хорошо обученной, в касках, в свеженькой форме, у одного автомат на плече, второй держал «ППШ» у колена. И по тому, как держался «ППШ», видно было: подкинуть его к бедру и пустить прицельную очередь – этот второй мог, да и первый мне тоже очень не нравился. Он напустился на Григория Ивановича как на дезертира или шпиона, но не совсем уверен был в себе, мешала независимая осанка Калтыгина и его манера гордо молчать. Старший лейтенант же стал развивать тему: почему мы оставили деревню без приказа. Григорий Иванович мог бы отбрехаться, да очень ему не нравилась парочка, готовая на полсекунды раньше нас открыть огонь…
(…о, этот сладостный миг нетерпения, когда ожидаешь момента начала. Того мига, с которым ты взлетишь как бы над землей, как немецкая противопехотная мина, на долю секунды раньше врага, и это опережение вливает в душу неизъяснимое блаженство: ты – лучше их. Выше. Честнее. Добрее!..)
…и Григорий Иванович начал отбрехиваться, пуская словечки, которые нас привели в боевую готовность. В такие вот моменты, когда оружие под руками и только ищется повод, чтоб пустить его в ход, ни глаза, ни уши не могут определить того мгновения, после которого ничего уже не решить, поздно! Первым стреляет тот, кто стреляет первым, остальное – придумывается в оправдание, если застрелили не того или не тех.
Калтыгину не пришлось оправдательно или успокоительно говорить о пакете, прибинтованном к его животу вместе с гранатой. Мы пошли дальше, задержать нас уже не мог никто, позади – трупы, а выстрелы кто услышит, если там и сям рвутся снаряды. Дотопали до своих – а свои, вот уж не повезет, хуже чужих: принять-то приняли, да стали расспрашивать, что за нами, где немцы, и, когда сказали, что немцы уже в деревне, сочли за паникеров, подлежащих расстрелу на месте, и лишь блатные повадки Алеши уняли сверхбдительных. Никто, конечно, следствия не вел по поводу десяти трупов, все списалось на немцев, не могло не списаться, но однако же, однако…
Мучили меня эти десять трупов, я временами пускался вновь в подсчеты, мысленно видел висящий ромбик с цифрами, гадал: эти десять – чьи? Понятно, они не в счет, но для равновесия не сбросить ли десять немцев как бы вне подсчета, исключить их? М-да, дикость, но – на себя брал эту десятку Григорий Иванович, потому что словцо сказал, а кто из нас первым из мига этого вырвался – поди просчитай.
Глава 26
Что такое «народ» и как с ним…
Никто о сем не должен знать.
В тягучие морозы подселили ко мне двух казахов, готовили их к переброске, сильно страдала группа майора Валиева – километрах в ста от линии фронта. А друзья мои страдали в госпитальных палатах.
Спать легли рано, я еще какое-то время перечитывал выцарапанные у Любарки письма Этери.
Разбудил нас рев. «Подъем! Подъем!» – орал кто-то. Два незнакомых офицера суматошно носились по избе, за окнами колотился мотор «студера». Хозяйка заголосила вдруг, как по покойнику, пока кто-то не рубанул по ней матом. Неестественно ярко горела, чадя неимоверно, лампа, выкидывая к потолку черные хлопья.
На всякий случай, бессознательно скорее, я держался поближе к окну, через которое можно вылететь на не охваченную наблюдением часть двора. И вылетел. И оказался рядом с выгнанной из дома хозяйкой. «О господи!..» – простонала она.
Еще один «Виллис» подкатил, глаза освоились в темноте, да и сдобный голос прибывшего был знаком до чертиков: майор Лукашин, резвый хохотунчик.
Распирая брезентовые бока «Виллиса», втиснулись в машину. Офицеры дружно скакнули в грузовик. «В Петелино!» – крикнул Лукашин так, будто там справляли свадьбу, на которую мы, почетные гости, опаздывали.
Сразу все прояснилось: аэродром, самолет, и надо в самом деле спешить, потому что до рассвета не так уж много. Казахи вертели головами, как дети, впервые попавшие в цирк.
Такая спешка, такая нервозность – это уже опасно. Знали это и офицеры, но остановиться уже никто не мог. На летном поле Петелино – ни огонька, ветер обрывал доносившиеся до уха фразы, и все мне не нравилось. У «Дугласа» почему-то вспыхивали и гасли красные огни, Костенецкий (он был уже здесь) не желал замечать нас, а потом вообще исчез. Пилот метался, как в клетке, перебегая от заправщика к самолетному ящику, куда влезли три офицера, и куда нас таскали по одному, и где Лукашин каждому сообщал, что после передачи взрывчатки следует таким-то и таким-то маршрутом добираться до леса. Один из офицеров четко поставленным штабным голосом произнес: «Район высадки – три дерева южнее опушки, к северу от которой будут выложены три костра треугольником… противник располагает следующими силами на вечер текущего дня… наземная температура воздуха плюс один градус, ветер северный…»
Кончить ему не удалось, в ящик влез – пахнуло отвратительно: одеколоном или спиртом – летун в щегольской американской куртке и сказал пилоту:
– Мишка. Во-первых, от полетов я, сам знаешь, отстранен. Во-вторых, если жиды на борту, я не полечу. В-третьих…
Его тут же вышвырнули. Оперативно-тактический голос штабника, одновременно напоминавший и казарму, и своды аудиторий воронежского института, куда я мальчуганом пробирался слушать разные небылицы, вновь заполнил ящик. И опять ему не дали закончить. Я же пересек ящик по диагонали, уселся в угол и сказал, что никого слушать не буду, пока нам не принесут наши парашюты, потому что эти, что лежат, неизвестно чьи и непонятно, кому предназначены, а гробиться я не хочу.
Послали за парашютами. Пока бегали, штабник внятно дополнил Лукашина: «…после передачи взрывчатки… перейти фронт на участке Кадиберово – Сенное, две красные ракеты в паузе между двумя зелеными немецкими…»
Парашюты принесли, я нашел свой, именно свой. Начальство молчало, в молчании решая вопрос: кому донести до нас горькую правду?
Донес один из тех трех, что ворвались в хату. Организовал свет, приглушив бьющий в окно прожектор. Группа Валиева, сказал он, осталась без взрывчатки, что делает невозможным выполнение ответственного задания и что, возможно, обрекает ее на гибель. Наша задача – доставить взрывчатку. «Рация им не нужна. Оружие тоже, оружие возьмут у Валиева», – распоряжался кто-то, отсеченный от нас границею света и тьмы, и я немедленно решил, что оружие нам как раз и нужно, что с автоматом я не расстанусь, тем более с «парабеллумом», и сунул две лимонки в карман, прицепил финку. Почти всю взрывчатку – сорок килограммов – навесили на меня как на самого молодого, вместо рации и блока анодного питания. Казахи шумно подпрыгивали на месте, проверяя подгонку. Тлевшее во мне озарение вспыхнуло и осветило грядущее: меня терзала догадка, что ребят этих сегодня убьют, смерть их я предчувствовал, и мне стало так жалко их!.. Я вышел из самолетного ящика, глянул на звезды и едва не расплакался.
Когда же самолет поднялся, откуда-то вылезла руководящая установка: «Три костра в линию, обращенную от опушки к реке, отчетливо видной при лунном свете». А «три дерева южнее опушки»? Откуда они выперли, эти костры? Ни я не слышал о них, ни казахи, но тем не менее возникла откуда-то, по стилю, похоже, из боевого приказа, который так и не дочитал до конца штабник. Но не слышал никто! Не видел! Наваждение какое-то! Напасть! «Три костра в линию…» Ясно, что в спешке даны разные опознавательные знаки.
Тут уж я выругался, наверное, первый раз в жизни, матом. Летчики, догадывался, совсем сбиты с толку. А было – не к слову припоминаю, а к делу – всего-то ноль часов пять минут. Самолет пересекал линию фронта, четко обозначенную трассами пульсирующих очередей, метров на шестьсот поднявшись, и начал скользить вправо – вторая ошибка из тех, что совершены были на борту. Да и в любом случае ошибка была неизбежна. Существовал приказ, приказ – по уставу – должен выполняться точно, беспрекословно и в срок. Его и выполняют прежде всего беспрекословно и в срок, а затем уж и точно, потому что точность поддается измерению после отдачи и выполнения приказа. Сбрасывали нас обычно на обратном курсе, расширяя немцам район возможных поисков. Неразбериха с геометрией (а я успевал по этому предмету в школе!) заставила летчиков дать команду раньше. Земля просматривалась. Луна не видна, но поверхность облаков подбеливалась, звезды – из-за болтанки – дергались.
Когда самолет начал скользить вправо, я решил было, что сейчас ляжем на обратный курс, хотя по времени это никак не получалось. Штабную карту с нанесенной обстановкой нам, конечно, показывать было нельзя, но надо же знать, куда прыгать и что там, внизу?
Самолет выпрямился и полез вверх, как в гору, натужно захлебываясь моторами, на самой вершине горы его забило дрожью загнанной лошади. И луна вкатилась в иллюминатор, облака застывшей пеной покоились неподвижно. Показался штурман. Мы поняли, что момент прыжка рядом, что пробивать облака самолет не будет.
Я всегда прыгал вторым, но молоденькие, глупые казахи опередили меня. Они провалились, а я отсчитывал секунды, заранее примериваясь к тому, что увижу, когда раскроется парашют, и полетел вниз, уберегая глаза.
Дернуло, оборвав счет затяжным секундам. Парашют раскрылся нормально, и все же что-то непонятное происходило – и со мной, и подо мной. Свой собственный «полетный» вес я мог определить с точностью до двух килограммов, парашют пристрелял раньше, сделав контрольный прыжок сутки назад и сам уложив его. А сейчас меня юлой крутило вправо, и, чтоб не перехлестнулись стропы, приходилось вращать себя в обратную сторону. Я попал на границу воздушных потоков, а когда стабилизировался, когда глянул вниз, то поразился – реки не было (что не так уж страшно и объяснению поддавалось: прямо под ногами лентами, то рвущимися, то склеивающимися, ползли облака, закрывая луну, да и свети она, река могла не отражаться, таковы уж законы отражения, преломленные случайностями). Не это поражало. Три костра светились там, куда я никак уже попасть не мог. Слишком далеко, за пределами перемещавшегося по земле конуса, в вершине которого болтался я. Более того, меня относило от костров вправо, куда именно, я еще понять не мог, я еще не сориентировался, что пугало. Оба парашюта почти рядом двумя клочками ваты целились не на костры, и я понял, что казахи уже растерзаны в клочья немецкими пулями… Что метеоусловий в районе костров мы не получили, о низкой облачности сказано не было – это, пожалуй, говорить лишне… В попытках привязать себя к приближавшейся земле я судорожно взывал к памяти и вдруг увидел три костра – в линию, те самые опознавательные знаки, которые нам никто вроде не давал, но которые по абсолютно непонятной причине попали в наши головы.
Три костра в линию! (Реку я по-прежнему не видел.) Глаза сфокусировались, и то, что я увидел при внутреннем озарении, повергло меня в страх. Мертвые казахчата упали на город, падал туда и я, потому что сникшие парашюты их уже саванами покоились внизу.
Тучи раздернуло на секунду, на две, не больше, но и того было достаточно. Золоченый купол церквушки – это горка, высота, господствовавшая над городом, россыпь огней вокруг красных светлячков – это железнодорожные пути, станция. Там запад, там север, там восток, я определился и стал работать руками, ногами, туловищем, меняя направление полета.
Меня несло на купол, я вертелся, будто перескакивая с брусьев на перекладину. Свиста пуль слышать не мог, такое в падении не слышится, познал, что по мне стреляют, и надежда была не на парашют, а на ветер: в это время суток, около часу ночи, речная долина как бы втягивает в себя воздушные потоки.
Я упал в полукилометре от крайних домов южного пригорода, в Бараньей балке, успев рассмотреть полосы улиц и сарай, выбранный мной как место, где можно будет держать оборону. Ветер помогал мне. Почему-то я не стал сломя голову бежать к домам и деревьям, а начал заторможенно как-то избавляться от парашюта, сам удивляясь собственному спокойствию. Только обрезал лямки (мешок с толом мешал ослабить их), как порывом ветра купол смотало в ком и поволокло по земле, по краю балки. Зачем-то я смотрел вслед ему, долго смотрел. Потом потащил мешок к сараю. Мне бы бросить взрывчатку, уже совершенно бесполезную, да исполинскими шагами мчаться к садам пригорода. А я же по запаху пытался определить назначение сарая. Определил: здесь дубили кожи. Обогнул его и вместе с мешком скатился в овражек. Все время я спрашивал себя, зачем мне этот мешок с толом, и, не находя ответа, злился. Наконец нога нашла ямку, туда я и запихнул мешок.
Тут я услышал отдаленный грохот взрыва – два взрыва, сплющенных в один, и сразу же за грохотом – нервный лай зениток, небо над железной дорогой расчертилось прожекторами и трассами. Ага, вспомнил, для демаскировки выброса самолет сбросил две «сотки», причем наугад, и бомбы угодили во что-то горючее, огнеопасное. На путях, возможно, стоял эшелон с техникой и боеприпасами. Надо было наконец подумать о себе, и думать я стал глупо, причем осознавал: глупо! Я совсем забыл, что парашют унесло, и по овражку двинулся в сторону сарая, искать его, найти, уничтожить или захоронить. Беспорядочная ненацеленная стрельба не стихала, немцы будто прочесывали местность. Едва сарай проступил во тьме, а может быть, и угадался по запаху, как я вспомнил все о парашюте, что прятать его не надо, и я стал возвращаться к оврагу, часто оступаясь; мне все казалось, что я опаздываю, что передвигаюсь недопустимо медленно, я мотал головой, избавляясь от странного ощущения: мне представлялось, что я – стою на месте, а все вокруг движется, небо же, дрожащее от пожара, наплывает на меня, падает.
Я поскользнулся, упал, попытался встать и вдруг понял, что происходит со мною. Я был ранен. Меня ранило. В обе ноги. Еще там, в воздухе. Легко ранило, но потерял много крови.
О, великий и мудрый Чех! Не пропали его уроки, не напрасны были внушения его, не зря вселял он в нас уверенность.
Я немедленно встал – на обе ноги. Вызывая в памяти образы моей походки, как бы видя себя со стороны и подгоняя свои движения под образ, я сделал шаг, другой и – пошел свободно, легко, все волнения улеглись, голова заработала четко. Проверил оружие: автомат, две обоймы в запас, мой незаменимый «парабеллум», финка, гранаты. И жить можно, и сражаться можно. Фосфоресцирующие стрелки часов развернулись на два часа сорок три минуты. (Запомните это время!)
Полыхающее заревом небо погасло, пожар был потушен, стрельба унялась, лишь изредка для самоуспокоения выпускались автоматные очереди. Ни звездочки на небе, луна светила тускло, умирающе, я шел вдоль плетней, готовый спрятаться, едва появится кто-то; в это время суток в городе могли ходить только немцы, вооруженные немцы. Справа и слева – дома, одноэтажные и двухэтажные, обычные дома поселкового типа, кое-где в сараях шевелилась скотина, собаки не лаяли, они сдавленно поскуливали. Ни огонька в домах, ни одной лишней тени. Я выбирал цель, потому что ноги, я знал, двигаться и быть здоровыми могут только в движении к цели.
Выбрал: дом – с лестницей, приставленной к крыше. Как только взойдет солнце, роса испарится, уничтожив мой след, да и собаки у немцев были слабой выучки. Двигаясь, как мне представлялось, бесшумно, я добрался до выбранного дома и прильнул к стене. За нею тлела жизнь, там спали живые люди. Я забрался в чердачное окно. Все шло нормально. Теперь – перевязку, срочно.
Какое-то время я не двигался. Сидел, привалясь к печной трубе. Дважды начинал погружаться в беспамятство и выныривал из него. Ветер приподнимал полуоторванную железную кровлю и бил ею, надо мной и вокруг меня стонало, скрипело, ухало. Разрезал штаны – и на руки хлынула мокрота, кровь была липкой, боль сразу же прошила тело, зазвенев в голове, тяжелым накатом опустившись в первоисточник, в ноги. Наверное, я закричал.
И ни клочка бинта. Вся санитария осталась в Петелине. Обе раны были сквозными, скорее всего от одной автоматной пули, и она, войдя в правую ногу чуть выше колена и пронзив ее, ниже паха влетела в левую.
Тем не менее надо было перевязываться, и как можно скорее. Комбинезон распоролся легко, пять или шесть часов назад я вымылся в бане, нательная рубаха вполне сходила за перевязочный материал, я сбрасывал комбинезон, как змея кожу (с теми же страданиями), и рука натолкнулась на что-то, ни к оружию, ни к снаряжению вообще отношения не имеющего.
Связка писем от Этери! Я так и не отдал письма! И кому мог в этой спешке отдать?
Сжечь? Спрятать? Закопать в труху, которой осыпан был чердак для утепления? Но руки, руки! Их нельзя было грязнить!
Самой связкой я нащупал углубление в трубе и положил письма туда. Боль рванула тело, никак не опускалась в ноги, потом рывком скрутила их в стонущее сплетение. Я отвалился к трубе, чтобы передохнуть.
Передохнул. Стал искать куда-то пропавшую рубашку. Не нашел. Ноги ощущались – затаенной болью, саккумулированной, предупреждающей о губительности любых движений. И голова разламывалась, веки захлопнулись, едва я открыл глаза. Я задрал ее, голову, чтоб смотрелось, чтоб унялась непонятная боль, минутою раньше она отсутствовала. Увидел небо в разломе крыши, яркие звезды, ветер стих, ничто не колотило в железный барабан. Тишина. Крыша оказалась дырявой, небо заглядывало во все дыры, щели, прорехи и разломы, я просматривался со всех сторон и поэтому подтянулся к автомату, лежавшему справа.
Автомата не было. Ни справа, ни слева. Я стал шарить рукой вокруг себя и, шаря, коснулся ног.
Боль – это я ожидал. Но, кроме боли, другое ощутил я.
Ноги были перевязаны. Не рубахой, но и не бинтами. Неумело, но добротно.
Задумался. Если перевязывал я, то делал это в забытьи, что возможно: автоматизм движений и так далее, Чех толково объяснил нам этот механизм психомоторных действий. Предположим, в кармане нашелся какой-то заменитель бинта. Предположим также, что автомат я припрятал – тоже в полубеспамятстве, такое случается. Но на то и другое ушло бы время, сейчас должно быть утро, по небу же, по свечению звезд – до утра далеко… На часах же…
На часах было пятнадцать минут второго! Не могли же часы затикать в обратную сторону! Ведь сарай я покинул в два часа сорок три минуты!
Было от чего свихнуться, и, восстанавливая разум, я начал в последовательности вспоминать протекшие часы – от сарая до стопки писем, сунутых мною в углубление, и, когда дошел до момента приземления, невероятная догадка расширила мои ноздри, я вдохнул воздух, вонь ворвалась в меня, вызвав тошноту.
Сарай! Я находился в сарае, в пятистах метрах от домов, среди которых был и тот, что спрятал меня. Ошибиться было невозможно. Не уничтожаемое никаким временем, не выдыхаемое ветром зловоние вымокаемых кож щиплющим газом наполняло легкие. Меня вырвало, стало легче, тошнота отступила.
Кое к каким выводам я пришел все-таки. Приложив правую ладонь к земле, справа от себя, левую же протиснув под ягодицу, я по разнице температур определил, что там, где обнаружил себя несколько минут назад, нахожусь я недавно, тело не смогло еще достаточно для ощутимости нагреть землю подо мною.
Завел часы, определил заодно и степень разжатости пружины. Свыкся с невероятностью происшедшего, и сцены из любимейших книг припомнились: «Таинственный остров» Жюля Верна, капитан Немо, выносящий тонущего Сайруса Смита из моря или подбрасывающий хинин для спасения бьющегося в лихорадке Герберта. Догадался: надеяться на благородство почитаемого капитана глупо, поскольку правда в том, что вчера еще до рассвета меня (я прощупал голову) ударили по черепу тупым предметом, сунули в рот кляп (мышцы скул болели), стащили осторожно с чердака и перенесли сюда, в сарай. Автомат отобрали – чтоб длительного сопротивления немцам не оказывал. Правда, перевязали.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?