Текст книги "Тихая Балтия. Латышский дневник"
Автор книги: Анатолий Приставкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
КАК ПОПАСТЬ НА БАРРИКАДЫ
В Риге строят баррикады.
Я не мог не поехать, хотя Мариша не отпускала меня. И провожала, и встречала со слезами. Единственно, обещал не быть один, позвонил писателю Лене Ковалю, он тут же собрался и поехал со мной.
Нам объяснили, что в город на машине не проехать, перекрыты мосты. Мы сели на электричку. От вокзала дошли до Дома правительства… Обстановка истинно фронтовая, уж я-то еще помню те времена, когда немцы подходили к Москве.
В несколько рядов вокруг Дома правительства встали машины, грейдеры, тракторы, бетоновозы, лесовозы, другие разные «возы»…
Не выстроились, а именно встали, сгрудились, окружили плотным кольцом, прикрыв собой беззащитные стены и входы нынешнего главного дома.
Машины сейчас похожи на людей, в них видна отчаянная решимость противостоять насилию. И даже танкам.
– Да что для танков такая защита? Раздавят!
– Пусть давят. Пусть.
– А тогда зачем?
– А зачем люди встают?
– А что им люди? Видели – по телевизору, как девушку… там в Вильнюсе?
– Что же они? Звери?
– Они военные… Приказ отдадут, и все.
Такие вот разговоры на улице.
Писатель Ион Друцэ приводит разговор с командующим округом Федором Кузьминым.
– Ну, что это за преграда! – сказал тот. – Сельскохозяйственная техника.
– Но народ… Который жжет костры? Они как?
– Они да. Они – противник, – сказал командующий.
Сознался не только в том, что народ, вставший на их пути, им страшен, но, назвав противником, и в том, что ему, то есть, народу, объявлена война.
– Ты служил в армии? – спросил Леня.
– Конечно. И, кстати, это было как раз здесь, в Риге.
– Вот как! Не в танковых?
– Я служил в авиации… Но во время праздников мы стояли здесь на площади, заслоном, для порядка.
– И был порядок?
– Да. Порядок был.
– Но… Не при помощи автоматов?
– Нет, нет, – успокоил я его.
Мы и вправду не были тогда вооружены. Может быть, я еще расскажу и об этом.
– Сорок три года я прожил тут в Риге, – сказал Леонид, он пишет книги об еврейских гетто, которые были под Ригой. И войну, и насилие он знает из первых рук. – Я люблю этот город, – продолжает он. – Но никогда я такой Риги не видел… Мне тяжело смотреть…
Толпится народ, но любопытствующих мало. Больше тех, кто вышел защищаться: пикеты, дежурные, гражданская самооборона, правда, без оружия. У некоторых транзисторы, приемнички, слушают трансляцию из этого же Дома, где вторую ночь заседает правительство.
На машинах листовки, призывы, плакаты.
На многих карикатурах Горбачев.
На одной из них дядя Сэм – в традиционных полосатых штанах и цилиндре – подкармли-вает птенца, высунувшего свой клювик из гнездышка. Насытившийся птенец встает во весь рост и оказывается выше кормящего дядюшки, и это уже не птенец, а двуглавый орел, грозно расправляющий свои когтистые лапы во все стороны. Словом, та самая советская империя.
На улицы вынесены чай и кофе, их предлагают рабочим, но зазывают и нас, по-русски, как-то догадавшись, что мы не латыши.
Сгружают и готовят на ночь дрова. Уже пылают костры вдоль бульвара, от подножья Ленина и дальше. В сумерках огромного темного города это ни с чем не сравнимое зрелище.
Все революции друг на друга в чем-то похожи.
Я сказал:
– Как в семнадцатом у Зимнего, правда?
Как будто я это помнил. Но нет, не помнил, а видел в кино… Да еще, вот, у Блока…
Но Блок правдивей. И так ясно. А то, что показывают в нашей хронике, помните, солдаты виснут на чугунных воротах и бегут с криками к Зимнему… Вовсе это не документ, а инсценировка, взятая из художественных фильмов… Но как бы за давностью лет проскакивает, зритель не успевает заметить подделки!
А вот один из моих любимых режиссеров Алексей Герман, который взялся просматривать хронику войны, пишет, что и кинодокументы войны большей частью тоже не что иное, как инсценировка… Только найдешь реальный кадр в архиве, а далее, смотришь, идет дубль…
Нет, это, конечно, не Зимний, даже тот, который мы знаем по описаниям. И тут не женский батальон, и не жалкие юнкера, противостоящие братцам-матросикам, в перекрестье пулеметных лент… Здесь – народ. И большевикам он уже не верит. Напрасно Ильич тянет руку к рабочим у костра, они не смотрят в его сторону, и они хотят защитить свою власть от его легионеров. А это не только здешний коммунист Рубикс, но и другие. Вместе с командующим Балтийского военного округа Ф. Кузьминым они от имени комитета спасения предъявили ультиматум. Там о разгоне правительства и парламента. Срок ультиматума сегодня истекает, и ночью можно ожидать нападения. В передачах из Москвы об этом ни слова. Зато потом они будут бормотать о панике, которую посеяли сами демократы, выстроив никому не нужные баррикады…
Вот что они скажут в «Известиях»:
«Это же город с тысячелетней историей. А тут – костры горят, копоть, дым, а главное, что все это – бутафория. Если был бы смысл для защиты, а то сделано лишь для того, чтобы нагнетать психоз. С утра вокруг костров – чай, яйца, приносят хлеб, масло, а к вечеру тут уже пьяные появляются…»
Врут, как всегда. Привыкли врать. Чай, кофе – да, а вот пьяных не видел ни разу, да и милиция потом заявляла, что вытрезвители были практически пусты.
Поговорил бы депутат-эмиссар Денисов с этими рабочими. Да он все больше, видно, у Рубикса в кабинете сидел, оттуда, наверное, и все его «наблюдения».
Не случайно я провел с этими замечательными парнями несколько дней и вечеров на баррикадах, я поверил в них, а через них и в самого себя.
Мне потом зададут в Москве вопрос:
– Как вы попали на баррикады?
Вопрос столь серьезный, что на него серьезно трудно ответить. И обычно я говорил:
– Это очень просто. Идешь на станцию и берешь билет за тридцать копеек до Риги…
Владимир Кайякс, поужинав, собирается снова в Ригу.
– Ночью буду дежурить… А завтра мне на смену сын выйдет.
На ночь:
– Дочка, тебе рассказать сказку…
– Расскажи, папа.
– Тебе, наверное, про ежиков? Ну слушай: «Однажды теплым солнечным днем ежик Коля вышел на улицу и увидел…»
– Он увидел бандитов и индюков, – вдруг сказала дочка.
«Индюков» – так она сказала с ударением на «ю».
МЫ СТАЛИ СТАРШЕ
У Гали Дробот внучка однажды сказала:
– Я на днях стала старше.
Со времени Вильнюса прошли сутки, но мы все «на днях» стали старше.
Я даже думаю, особая, незримая, но очень ощутимая граница в нашей жизни, как и в жизни всех вообще, как бы далее ни складывались события, возможно, они станут еще трагичней, проляжет через январь этого года: и через Вильнюс, и Ригу.
С этого дня жизнь стала другой, да и мы другие. Отсчет идет даже не на сутки, на часы и минуты. Мы не выключаем телевизора и настроены на Ригу. К счастью, передачи идут на двух языках одновременно, два ведущих, оба молодые, быстро реагирующие на события, листки с телетайпа им кладут прямо на стол, на наших глазах. А в перерывах духовные проповеди и церковная музыка. Никогда в жизни не ощущал так остро свою причастность ко всему, что сейчас с нами со всеми происходит.
Не случайно именно в такой момент я решил для себя лично, в день 15 января, когда ждали нападения, ехать туда, к этим ребятам на телецентр, и быть вместе с ними. Если надо, выступать, если надо, то и защищать студию.
Но это завтра.
А сейчас глубокая ночь, и мы все в тревожном ожидании, как раньше во время войны. Правда, мы сидели не у телевизоров, а у репродукторов, скромных черных тарелок, у нас такая висела в детдоме у директора. И бывало, нас среди ночи будили и выстраивали в крошечном кабинете, чтобы мы слышали…
Однажды меня спросили, похоже ли на фронт то, что я теперь вижу. Я отвечал: «Очень». Я помню это до мелочей, начало войны и нашу первую ребячью радость: «Ура! Сейчас им нарком Ворошилов задаст перцу». Мы даже пели песню, переиначивая модные тогда слова:
«Если завтра война, слепим пушки из говна,
И пойдем на фашистов войною…»
Ну, и далее, в том же духе.
А потом тревоги, налеты, бомбежки, страх перед голодом и все остальное отрезвило даже нас, пацанов, так же, как рытье «щелей» во дворе, нечто вроде окопов или землянок, где мы отсиживались во время тревог… В осеннем холоде, по колено в воде…
Один из писателей на второй день после всех этих событий перестает с нами здороваться. День, другой… Пока мы не попадаем в один лифт. Я заглядываю ему в лицо: глаза какие-то стеклянные, остановившиеся, смотрит в пространство и нас с женой в упор не замечает.
Мариша не выдерживает.
– Здравствуйте, – говорит. И сразу: – Как вы относитесь к событиям в Вильнюсе?
– К чему? – переспросил и вдруг побледнел. В лифте кроме нас еще люди.
– Ну, к тому, что в Литве…
– В Литве? А что в Литве? Я ничего не слышал…
Тут мы въехали на первый этаж и он опрометью выскочил в распахнутую дверь лифта.
– Вам тут письмо, – говорит дежурная, на этот раз это не Эльвира.
– Давайте мне, – просит жена и успевает схватить конверт.
Я прочту его не скоро.
«Приставкин! Не причисляйте себя к русским писателям, которым свойственна культура и доброжелательность, что у Вас отсутствует напрочь. Вы – подстрекатель и предатель русского народа и глупы, как мерен. Грубо, вульгарно? Но точно. Инженеры, прожившие в Латвии 40 лет, и ваши бывшие читатели единственной „тучки“…»
Обратного адреса нет, но написано: «копия» (кому?) и масса ошибок, странных для инженеров, они не ведают даже, как пишется слово «мерин».
– Может, уехать? – спрашивает жена. – Они же не успокоятся…
– Нет, не хочу.
– Но так нельзя – жить и ждать, когда что-то произойдет. Ты хоть сказки свои пишешь?
– Пишу…
– Не ври.
– Честное слово. «Однажды в теплый летний день ежик Коля вышел на улицу и увидел ежика Юру…»
– Ладно, – говорит она. – У Инны два лишних билета, и есть еще время подумать. Тем более, что люди уезжают.
– Пусть уезжают.
– Пусть. Но только на баррикады я тебя не пущу. Тоже мне Гаврош нашелся, у тебя семья… ребенок, между прочим…
– Не поеду я ни на какие баррикады!
– А телестудии зачем обещал?
– Но это не баррикады!
– А что же это? Это еще хуже, чем баррикады!
– Да я лишь выступаю…
– Нет. Я сказала и всем повторю: нет! Сиди и пиши сказки.
– Ладно.
– Или воспоминания.
– Ладно.
– Вот, ты рассказывал, как тут смешно, этот, ну, директор…
– Ладно, – повторил я.
Господи, как давно это было. Я вспомнил старый год, когда молодым писателем впервые я приехал в этот Дом творчества: он назывался и тогда имени Райниса и состоял из небольших, по большей части деревянных, коттеджей. Они, каждый, имели какое-то название, я жил, помню, в «охотничьем домике»… Он, кстати, и теперь еще цел!
Директором тогда был небольшой росточком, но такой деловой, работящий, чуть суетливый Бауман.
Над ним иронизировали, смеялись, про него рассказывали всякие истории, одна из них вполне реальная. Это когда возвели тут главный корпус, тот самый, где мы сейчас проживаем, распределял он по комнатам приезжающих писателей по рангу, и самый высокий, «генеральс-кий» чин, был, конечно, у секретарей, и они шли на девятый этаж, их родственники на седьмой, всякие знаменитые классики на шестой, и так далее. Писатели, о которых он не слышал, проходили не выше четвертого.
Туда, кстати, и я попал.
И был случай, ко дню же открытия Дома, Бауман заказал портрет Райниса, чтобы повесить его при входе. Художник, выполнявший заказ, Райниса представлял плохо и, не будь дураком, сделал великого поэта похожим на самого Баумана, изобразив его на фоне бушующего моря (символ душевной бури), там он стоит, унылый маленький еврей с отвислым носом и гpycтными глазами.
Люди, посещавшие дом, сразу узнавали на картине Баумана и никак не хотели принимать его за поэта Райниса. Увидав картину, они обычно восклицали:
– Ну, вот, дом творчества имени Баумана!
Пришлось в срочном порядке тот портрет убрать с глаз долой.
Но поскольку стоил он огромных денег и числился на балансе, его повесили в библиотеке за шкаф, туда, где его никому не видно. Там он и провисел много лет, а, может, и сейчас еще висит… Если конечно, его не списали по акту.
Впрочем, все эти насмешки над Бауманом были невинны, да мы тогда и не знали еще, что жизнь его драматична, и вся семья во время войны погибла в еврейском гетто, и жена, и дети…
Но я о другом. О той дальней весне шестидесятых годов, когда впервые попал в этот Дом…
Рига третью ночь подряд не спит, все настроены на телецентр, мы знаем и все знают, что телецентр – это первая и главная точка, с которой они начнут…
Если начнут.
В перерывах, между информацией, вместо заставки дают иногда панораму за окном. И нашим глазам открывается бесконечное море огней, это греются у костров рабочие, приехавшие охранять телецентр.
Бирюкова, того самого, кто в часы вильнюсской трагедии «врал, как очевидец», выдворили из Литвы.
Время от времени мы переключаемся (на всякий случай) на Москву. Сегодня она давала Верховный Совет и пояснения Язова по поводу событий в Прибалтике.
С туповатой прямолинейностью ефрейтора, путая, как заметил потом один из очевидцев, воинский устав с законом, объяснял он суть тех действий, которые происходили в Вильнюсе. Но нисколько не оправдывался, а был самоуверен и нагл… Но так, наверное, и положено военному. Если он воюет со своим народом.
А Горбачев горячился… Но не выглядел убедительным, несмотря на привычное многословие.
Уже через неделю произойдет то же в Риге, и опять прольется кровь, и депутат Денисов в интервью «Известиям» станет пересказывать один разговор с Горбачевым и упомянет о таком факте: когда в Риге началась стрельба, президенту «четыре раза звонили, просили ввести войска, чтобы утихомирить…»
Кто звонил, понятно.
И кому звонили, тоже не трудно понять: вовсе не Президенту, а своему Генеральному секретарю.
Да и кого надо «утихомирить», не трудно вычислить. Ясное дело, не омоновцев, которые тут разбойничают.
Но из такого разговора можно сделать один интересный вывод: почему же звонили из Риги, но не звонили ему из Вильнюса во время трагических событий?
Можно ли этому поверить, зная, что и коммунисты, и комитеты спасения – все те же самые, одинаковые? Да и просьбы у них одинаковые: поскорей «утихомирить» непослушных литовцев или латышей, которые не хотят жить так, как велят им из Центра.
Эту неделю народ прозвал так:
НЕДЕЛЯ МОЛЧАНИЯ ПРЕЗИДЕНТА.
Открывая заседание Верховного Совета, он не удосужился даже помянуть погибших минутой молчания. Это предложил депутат-рабочий из зала.
Всего-то одна передача честная и была из Москвы, это когда передавали Язова и Горбачева.
Честная, потому что мы увидели их в натуре.
Я увидел и запомнил покрасневшее лицо президента, его гнев в адрес какого-то депутата, который «не так», как надо, улыбался… Депутата не показали, и улыбку не показали, но я верю президентскому гневу: у этих прибалтов даже улыбки не такие, как надо… Нехорошие, словом. Не наши.
Вам это ничего не напоминает?
Ну, скажем, не очень уж недавно, но на памяти многих, как стучал незабвенный правдолюбец Никита Сергеевич на заседании ООН в гневе ботинком по столу, разъярясь на непослушных… Это там, у них, где не особенно прикрикнешь и улыбку не прикажешь убрать, а уж дома, когда собирал он интеллигенцию…
– Вам тут письмо, Анатолий Игнатьевич…
Без подписи и обратного адреса:
«Ты сука не смей высовывать свою поганую харю, а то открутим твою башку вместе с куриными мозгами, вояка задрипанный…»
ЧЕРЕМУХОВЫЕ ХОЛОДА
Так вот, о том дальнем времени, когда молодым писателем впервые я приехал в этот Дом.
Дивная это была весна. Началась она от белых негромких всполохов черемухи, вслед за которой обрушилась на нас, в нас, в наши души, обильная с тяжелыми гроздьями сирень, и еще там и тут яркими крапинами врезались тюльпаны. Все это носилось, реяло в воздухе и кружило нам головы, мешая усидеть за рабочим столом.
Как-то сразу собралась и своя компания, ее душой стал поэт Марк Соболь. А входили в нее еще прозаик Борис Ларин и я. А поскольку у Марка и у Бориса начались, да и как тут не начаться, какие-то сумасшедшие романы, то Марка и Танечку, его будущую жену, мы стали называть Папой и Мамой, Бориса и его девушку, соответственно: Сынком и Дочкой, а я же, в силу своего одинокого и почти келейного состояния, так как в охотку трудился, был единодушно прозван: Дух святой.
Так мы и жили, шумно, иногда и бурно. С утра разбегались по своим кельям, кто читал, а кто работал, потом гуляли по взморью, а вечером сходились за столом, читали стихи, рассказывали анекдоты… Пели песни.
Словом, веселились.
Именно тогда в здешней библиотечке я неожиданно обнаружил маленькую крошечную книжечку Андрея Вознесенского «Мозаика» с пестро-золотистой обложкой… Ее вдруг отдали мне на руки, читать, и я, не будь дураком, тут же решил не возвращать обратно. То есть, ее хотели стащить и другие из нашей «семейки», но я первый углядел, записал на себя и нахально увез домой, заплатив за нее какой-то мизерный штраф.
Мне потом рассказывали, что молодой парнишка-библиотекарь рыдал от такой потери, он был любитель книг, библиофил, а еще он верил в порядочность приезжавших сюда писателей. Но, каюсь, мы были тогда, наверное, жестоки, самоуверенны, на пороге своей литературной жизни, которая распахивалась перед нами вот как эта фантастическая весна: обильно и прекрасно. И вседозволенно.
Все тогда сходилось на том, в отличие от прошлого сталинского времени, что нам особенно повезло родиться, как писателям, в «оттепель», когда осужден культ, когда вокруг та самая, обозначенная временем, оттепель, и популярность, благодаря журналу «Юность», и быстрое вхождение в храм, куда допускались дотоле избранные, то есть, в Союз писателей, и все остальное, столь же замечательное.
Конечно, мы не имели такого блистательного начала, как Вознесенский: несколько стихотворений в «Дне поэзии», в газете, кажется, в «Литературке», и сразу – громкая слава.
Но это его, такое фантастическое, начало было и нашим началом и обещало нам, нам тоже, в самом ближайшем же будущем такую же звездную славу.
«Качается, как рюмочка
На краешке стола…»
Строчки из самых первых его тогда стихов мы читали вслух, и не знали, не ведали, что совсем это не про какую-то там невесту, а про нас всех, про нашу будущую жизнь… Как и другие прорицательные строчки: «Крест на воротах, на жизни крест…»
Я писал тогда роман, и каждые написанные десять или двадцать или, не помню уж сколько там страниц, я представлял моим друзьям в качестве отчета, и мы отмечали этот день вином.
Среди такой странной жизни мы вовсе не различили тех особенных событий в Москве, которые тогда произошли. А там, как выяснилось, «наш дорогой Никита Сергеевич» (это название одного из фильмов, посвященных ему) встречался с творческой интеллигенцией и устроил ей грозный разнос, всяким там писателям и художникам, в том числе и любимому нами Андрею Вознесенскому.
Но, повторюсь, издалека мы всей сложности ситуации как-то не разобрали, да и печать, хоть и опубликовала отчет, но далеко не полный, и понять по нему, что там в действительности произошло и насколько оно серьезно, мы, конечно, не смогли.
Наша молодость, наша вера и некая эйфория по поводу тех самых широко распахнутых в литературное будущее дверей мешала нам все осознать, как есть.
Мы прозевали тот самый момент, когда эти двери с грохотом закрылись. Это услышали вперед нас те, кто присутствовал тогда в Кремле на приеме: Алигер, Щипачев, некоторые другие…
Ну и, конечно, Андрей Вознесенский.
Он вдруг объявился тогда в Дубулты, но не в Доме писателен, а где-то на отшибе, может быть, в гостинице, и мы, столкнувшись на улице, чуть не силой затащили его к себе.
Встречались мы тогда в комнате у Марка, он проживал в каменном двухэтажном доме, что с левой стороны от дороги; на первом этаже была столовая, а на втором – несколько уютных комнат, объединенных коридорчиком с общей ванной и туалетом.
По соседству с Марком проживал один провинциальный поэт, обладавший, как потом выяснилось, замечательным слухом. После гостеваний Андрея он поинтересовался, встретив меня в столовой:
– Вы там стихи, кажется, читали… Андрей, что, тоже читал?
– Какой Андрей? – спросил почему-то я.
– Ну, какой… Вознесенский Андрей… Он же приходил к вам, сам видел! А он, что, разве не у вас остановился?
– Нет.
– А где?
– Не знаю, – сказал я. Я и, правда, не знал.
Но я не придал тогда значения этому разговору. Лишь по возвращении в Москву вдруг выяснилось, что в «Литературке» (ятогда числился в ней) лежал подробный отчет о всех наших разговорах, застольных и прочих, было там и о появлении крамольного поэта из столицы. И о том, какие стихи якобы он читал.
Спасибо моему личному начальнику дяде Жоре (писатель Георгий Радов), он под большим секретом мне это все передал и приказал немедленно скрыться в командировку, что я и сделал.
Но это все потом.
Если же по правде, Андрей в тот вечер не читал никаких, стихов, как мы его ни упрашива-ли, а был молчалив и даже как бы насторожен. Зато остальные из «семейства» были в ударе, Пaпa, он же Марк, удачно шутил, Мама Таня выполняла роль заботливой хозяйки и вовремя подваливала закуску, а Сынок Боря Ларин почти весь вечер читал стихи, оказалось, он замечательно знал поэтов «серебряного века».
И был теплый вечер. Голубые сумерки надвинулись с моря, тихого, кроткого, без единой морщинки. Белочки, их почему-то в тот год было особенно много, спускались по гладким стволам на землю, где мы оставляли им хлеб из столовой… А иногда швыряли прямо, как сейчас, через распахнутое окно.
К концу даже Андрей оживился, что-то рассказывал, вообще, но ни о встрече в Кремле, ни о своем тревожном состоянии он не произнес ни слова. Но растрогался от стихов, прочитанных Борисом: Гумилёва, Ахматовой, Мандельштама… И пообещал подарить Борису, как только случится, свой собственный новый сборник стихов… если он, конечно, выйдет.
Вот это вскользь брошенное «если» и подсказало нам истинное настроение Андрея.
Ну, а Борис, не будь дураком, тут же воскликнул, в шутку конечно:
– Пиши расписку, а то забудешь!
Андрей вдруг с улыбкой согласился, и тут же начиркал на листке «расписку», да еще присовокупил две стихотворные строчки, видать, в этот момент и рожденные: «Без булды люблю Дубулты!»
На следующий день погода резко испортилась, пришли холода. В русском народе их называют «черемуховые холода», они бывают в самый разгар цветения черемухи и считаются как бы последним напоминанием о зиме… А вот после них-то и начинается лето и настоящее долгое тепло.
Хрущевская «оттепель» сменилась долгой брежневской зимой с холодами, на десятилетия заморозившей все вокруг, и литературу тоже…
Мы стояли на пороге этой зимы, но по-настоящему, теперь-то я понимаю, догадывался о ней, там в Дубулты, лишь Андрей…
Ну, может, кто-то еще, вроде провинциального поэта, из опытных, которые, как зайцы-беляки, быстро сообразили, что пора обретать зимнюю окраску, не то их быстро скушают…
Однажды, при показе какого-то фильма в Доме литераторов, возник на трибуне Сталин, и вдруг раздались в темном зале долгие аплодисменты… Вот тогда лишь я понял о настроении своих собратьев, как и о наступающей этой зиме.
Поиграли в «оттепель», пора и меру знать.
Меру, естественно, отпущенную сверху.
Что касается той шутливой «расписки», выданной Андреем моему другу, сам Борис утверждал, и был, наверное, прав, что «расписка» ему, как книголюбу, не менее драгоценна, чем обещанный подарок. Но подарок-то он, кажется, получил. Об этом мне однажды, Бориса уже не было в живых, рассказал наш Папа – Марк Соболь. Вместе с Мамой Таней, теперь женой, он пришел поужинать в ЦДЛ, и мы разговорились.
– Знаешь, – сказал Марк, – Андрей потом часто и по разному поводу возвращался к этой встрече в Дубулты… И однажды он сказал даже так… Я вам благодарен за тот вечер… Я вырвался тогда из Москвы и после криков Хрущева полагал, что меня вот-вот арестуют… Нет, я, конечно, не прятался, это смешно, но не хотел быть на виду… И оказался как бы совсем в одиночестве… А тут вдруг встреча с вами и такой неожиданный теплый вечер…
Так рассказывал Марк, а Татьяна сидела рядом и лишь по временам, натянуто улыбаясь, просила говорить потише… Разговор-то происходил еще не в лучшие времена… И многие из наших друзей тогда, не по своей воле, покидали страну, а многие спивались, да и Марк пил, а кто-то «уходил» совсем, как Борис, потому что не выдерживало сердце.
Борис умер от инфаркта, рано, что-то около сорока. И все мы ощущали и холод, и то самое одиночество, предшественником которого некогда оказался Андрей…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?