Электронная библиотека » Анатолий Санжаровский » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "В Батум, к отцу"


  • Текст добавлен: 12 марта 2014, 02:15


Автор книги: Анатолий Санжаровский


Жанр: Классическая проза, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Шрифт:
- 100% +

15

Бой отвагу любит.


– Сынок, бачишь он-ондечки мост? – спрашивает ма.

– Вижу.

– Там солдаты купають кóней. Там и батько наш.

– У-у-у… – заныл я.

– Шо? Глазам видно, та ногам обидно? Далэко?

– Далеко-о ещё…

– Бильше йшлы. Ходим скорише. А то и небо сапурится, як бы дощь на нас не напал.

Мы шли так быстро, что я дотуда всё время бежал, держась за её руку.

На берегу реки, вот тут, ма остановилась в растерянности.

– Ух сколько коней! – удивился я. – Ма! А как мы угадаем папку? Солдаты ж все в одинаковом?

– А я об чём кумекаю? Як ты думаешь?

Ма спросила про отца у пожилого солдата с ведром – проходил мимо, – и тот повёл нас к самому мосту.

Вот он и мост.

Речка здесь совсем мелкая. Чуть в сторонке от остальных человек пять, раздетые также до пояса, в засученных до колен защитных брюках, отхватывали вёдрами воду и весело обливали лошадей.

Лошади всхрапывали и тихонько, придушенно ржали.

– Тот вон с закрайку… – проговорил солдат. – Ну, видите?… Он поставил ведро и своим гребешком взялся расчёсывать конику гриву? Ваш!

– Мыкыш! – со слезами крикнула ма и почти бегом пошла по воде, веером вздымая перед собой упругие белые полукружья брызг.

Именно тот боец, про кого говорил нам вожатый, наперёд других в группе обернулся – отца я сразу не узнал.

Они обнялись, прямо в воде по колено обнялись; батистовый платок с харчами-гостинцами, что ма всю неделю готовила, выпал у неё из разжатой руки отцу за спину – никто не шелохнулся…

Не стерпел я ждать, попрыгал по воде к ним.

Поймал на руки отец, прижался щекой к моей щеке и – заплакал…

Неподалёку, тут же, на берегу, за всё про всё в каких метрах от воды, была выдолблена в порядочном, неохватном камне скамейка. Отец, обнажённый до пояса и босой, повел туда ма.

Я важничал втихую у него на руках.

Отец и мать опустились на лавку.

– Хорошо как сделали, – с благодарностью в голосе заговорил отец, поспособнее усаживая меня на коленях своих. – Приехали же вот…

– …послухать, – подхватила ма, – як ты тут…

– Да как?… Как все…

– Про всих я по радио чую кажне утро. Як ты сам?

– Из Махарадзе, из дома, прибыли – учеба. Кого на передовую – отобрали, перецидили, пересеяли на сито… Я тебе про это уже писал…

– Ну так шо ж, шо писал… Письмо – бомага, рука шо хошь нарисуе. А я живого хочу послухать!

В противовес отцу, говорившему не в охоту, ма была какая-то необыкновенно резкая и колючая. Я никогда не видел её такой. Слово живого она так произнесла и так при этом посмотрела на отца, будто он и впрямь был неживой, а потому никакого дела от него и не жди. Я почувствовал: его хладнокровие, спокойствие, усталость, умиротворённость, что ли, злили, выводили её из себя.

Конечно, всё это враз понял и отец, он как-то вдруг острей обычного почувствовал эту одну общую вину, разложенную в равной степени – всем Богам по сапогам! – на каждого из фронтовиков и состоявшую, по мнению матери, в том, что уж очень долго они церемонятся с немчурой. Отец весь как-то сжался, стал меньше и смотрел уже не гоголем, как только что, а каким-то виноватым, даже жалким; теперь он и не знал, куда и деть свои руки с золотыми щёточками волос на пальцах, они как-то ему мешали вроде.

Он скрестил руки на животе, прикрывая голое тело и неловко пряча под скамейку босые ноги, медленно поднял глаза.

– Истории много, Поленька, – приглушённым голосом заговорил отец. – Четыре раза ходил на передовую… Сколько в горах брата нашего полегло… Иной день так-сяк затишок ещё, а то – узнаешь, почем ковш лиха. Только это сунешься к костерку скухарить что горячее, ан возьмётся поливать! Это тебе, рядовой, стрелок сто двадцать четвертой стрелковой бригады, и на обедец, это тебе и на ужин. Про всё забудешь! Так и греешь-носишь в кармане брусок сухого концентрата, носишь, пока не получишь свежий паёк, а там старую пачку швырь коню в пойло… На ком, Поленька, беда верхи не ездит? В последнем деле лошадь подо мной убило, пилотку, – отец достал из кармана вдвое сложенную пилотку, – вот тут прострелило. Повенчан твой Никифорий пулей, в каком сантиметре выше лба чиркнула. Остался вот… Знать, есть ещё счастье… – Он помолчал, грустно усмехнулся: – С секретом оно у меня… Какой ни аккуратист, ты ж это знаешь, а перед боем я никогда не брился, и все потому – не срезать бы век свой. Примета у меня такая…

Отец говорил и говорил, а я взял у него пилотку, продел палец в дырку от пули и крутил пилотку.

Мама внимательно и даже как-то не то удивлённо, не то испуганно слушала отца, и чем дальше слушала, выражение её лица становилось всё уступчивей, всё мягче, всё приветливей.

– Сколько ж перепало тебе лиха, Мыкыш, – тихо сказала она и приникла к отцову плечу в веснушках. – Э-эх, жизня, когда ж ты похужаешь?…

– Оно и у тебя, Поленька, не мёд ложкой… Сама-четвёрта с детьми, без хозяина… Как там дома? Ребята как?

– А шо ребятёжь… Ребятёжь туго свое дило зна. Росте! Кажуть, хлопцы у день по маковому зернышку ростуть, а ростуть же. Там таки парубки вымахали! Не узнаешь!

– А слушаются?

– Не люблю я шептать в кулак, не возьмусь и говорить сполагоря шо здря… Не скажу, шо у людей дурачки внатруску, а у нас внабивку… Не-е, лишне то. По дому, слава Богу, помогають, не шкодять, никто не приводил за руку, як бувае с другими, – то в огород залезли, то в сад к кому. Та гладко жизню не изживешь. В жизни, як на довгой ниве, всяко бувае. Бувае, Мыкыш, ершаться, так я, грешная на руку, нет-нет та и – я вже и не знаю, як ещё с ними по-другому! – нет-нет та и возьму и пргладю ремешком, раз на словах не понимають матирь свою.

– Что же это у меня за неслухи за такие? – отец светло и строго посмотрел мне в глаза. – Ты слышишь, Григорушка?

Я покраснел, будто жару кто плеснул под меня:

– Я больше не буду, па…

– Так-то оно правильнее, хлопче. Только одного рапорта тут мало. Надо делать, что обещаешь.

Я согласно кивнул.

С минуту отец молчал. Видимо, что-то вспоминал.

– Хорошо бы, – негромко сказал он, – повидать ещё меньшака. Толю… В интерес, и сейчас удирал бы от меня как тогда, как я уходил?… Под барак залез от отца. Думал, не простясь не уйдёт папка на фронт. Еле вылез из-под барака… Вокзал, поезд, звонок… Ты его на руки хочешь – проститься, а он – от тебя со слезами… Какой он там стал?

– Он, па, по грудки мне, значит, уже во так, – показываю я. – На площадке всем туннели, значит, мастачит в песке. Я вожу его в сад, значит…

Отец перебил меня смеясь:

– Что это ты заладил про своё значит? Значит, значит, пристяжная скачет, а коренная не везёт. Понял?

Я обиделся, положил ему пилотку на ладонь. Мол, сладкая чаша пролилась – кончилась дружба.

– Нy ты чего, боярская душа, надулся, как дождевой пузырь? А? Косись не косись, а косей меня не будешь.

Отец приподнял мне подбородок – я упрямо опустил голову.

– Ах, какие мы обидчивые! Аx, какие несговорчивые да тяжёлые на подъём. Это у нас по рублю шаг… Лысый подрался с крысой, крыса одолела, всю лысину проела!

Эта весёлая дразнилка, которой отец донимал меня всякий раз, как пострижёт, напомнила мне о доброй довоенной поре, и моя обида больше не обида, она почудилась мне пустячной, вздорной, ерундовской, отчего я и покажи, что не разучился смеяться.

– Так на чём ты остановился? – спросил он.

– А на том, как водил я Толика в сад. Сам я в группе, где большие, а он в малышовской… А мне, па, тёть Мотя, воспиталка нашая, поручает быть за старшего на площадке. Вчера вот подмогал ей за малышнёй смотреть. Вертунов в угол ставил.

Отец усмехнулся:

– По старой памяти, что ли? Сам в углу ж вырос… Подумать… За время, покудушки я тут, на фронте, вытянулся в коломенскую версту!

Отец посадил мне пилотку на самое ухо.

– Теперь ты у нас форменный красноармеец, – сказал он с улыбкой и повернул лицо в сторону матери:

– Поля, а что Митя, перьвенькой наш?

Ма не отвечала.

Она всматривалась отцу прямо в глаза, и в этом пристальном взгляде было всё: и растерянность, и гнев, и недоумение, и отчаяние.

Отец насторожился.

– Что, плох?

– Не-е, Мыкыш, Митька не плохы`й.

– Так что ж тогда случилось?

– А то, куда ни кинь, везде клин, а рукав не выходит… Як ото подумаешь… Посажу я ребятёжь зa стол, кот по брусу идэ – в борщу видать, як в зеркале: такой ото пустой, сама вода… Не мне казать, не тебе слухать, у войны рот здоровый. А вы тут… Не дужэ чи довго заигрались вы тут с вражиной? Другый год война, а конца и не бачишь, як лап у ёжика. Докы я буду хлопцам казаты: ось батько побье немца, придэ додому и всэ будэ гарно? Я вжэ устала дражнить их журавлём у неби, устали и они ждать… Тяжко, а живём. Надо! Крутимся, свет ты наш! Митька там такой, хоть потолок подпирай… А худючий там. Як хвощ! Шо здоровый на рост не беда, главнэ, не плетень плетнём. Як ни поверни всем хороший, грех жаловаться. Пошёл вот в третий… В школе парубку печки да лавочки, особая уважительность. С почётной не сходит с доски.

– Славно-то как! – сказал отец. – В отличниках сын мой! Золото моё!

– Та як бы вражина не вытирал ноги твоим золотом…

Отец задумчиво покачал головой, хотел было ответить, да так и застыл с открытым ртом – позади внезапно раздался сильный грохот.

Я оглянулся на шум.

Шагах в сорока от нас воинский эшелон тяжело и спешно выстукивал по мосту свою морзянку: на фронт! на фронт!! на фронт!!!

– Мыкыш, ще довго тутечки простоите? – тихо, как-то виновато и надломленно спросила ма, провожая тяжёлыми глазами хвост стремительно уползающего за бугор чёрного поезда.

– Да нет… Днями и нам снова под пули стеной… Громкое слово как острый мне нож, но поверь, Поленька, на то я сюда и шёл, своротить чтоб супостату салазки…


Проводив нас за проходную, отец долго смотрел нам вслед с прощально поднятыми руками…

16

Сон в кручине, что корабль в пучине.

Любви да огня от людей не утаишь.


С молодым солнцем я снова ушёл в сад к отцу.

Я ходил от дерева к дереву и спрашивал, помнят ли они отца, того отца, тогдашнего, с той встречи, когда мы были все трое вместе; в спокойном шелесте листьев я слышал скорбный рассказ о нём; остановившимися глазами я подолгу смотрел на всё тот же мост, на нематёрую мелкую речку с её стрежнями и присадами (островками из наносов), с её песчаной отмелью и лягушками, которые, прыгая боком с берега, творили слабую волну, однако достающую подошвой своей до арешника (гальки), отчего арешник, кажется, слегка покачивался на месте; я смотрел на белые нарядные папахи гор, слышал привычный в порту шум работ – весь этот мир был частицей отца. Почему же был? Кто мне ответит, кто мне назовет того, кто настоящее сделал прошлым?

«Я клянусь тебе, речка, моряком обойду я чужие края, в той зложелательной окаянной земле, что вскормила войну, всех старцев я стану ловить за бороды, буду смотреть им прямо в глаза. Я отыщу, я из-под земли добуду того, чья пуля остановила отцово сердце! Ты слышишь? Я отыщу! Отыщу-у-у!!.»


То был сон – больное дитя яви.

Растолкал меня блудливый Вязанка. Он вернулся в общежитие на третью ночь под пробное пенье петухов – под самое утро уже.

– Ты чего тут с утра пораньше митингуешь? С ума спрыгнул, что ли? Я это бочком да в носочках одних мимо вахтёрки Храповицкой, дальше – спокойней на душе – уже коридор, настроение зеркальное, я и начни потихоньку драть козла, поглядывая через плечо на караульщицу:

 
– Кто-то свистну-ул сапоги-и,
Ми-илая, не ты ли-и?…
 

Как вдруг твой слышу голосину: «Отыщу-у, отыщу-у!» У да у!.. Что это, думаю, разукался Григ мой… Сразу ска-жу, нехорош сон. Дай копеечку, подправлю!

С проворностью и изяществом профессиональной гадалки Вязанка протянул руку.

Я отвёл её в сторону.

– Не ломайся, не пряник… Отстань…

– Здрасьте… Испытай с моё да попробуй смолчать – не смолчишь! Само наружу рвётся! Одному тебе и нёс, а ты – отстань… Вальку, сербиновскую эту монахиню с соседней парты, видал, что ли?… В монастырь удалялась, так запеленговал?…

– Вот ещё…

– Ну тогда слушай про мою монахиню, – начал раздеваться Вязанка и с форсом прищёлкнул пальцами. Лёг, потянулся. – Да-а… Ходили мы походами в батумские края и хорошо ходили. Чисто за кормой!

– Похваляешься всё…

– А чего мне похвалаляться? На фига матросу фантик?

– Не остудила бы горячую головушку аварийная диспаша![5]5
  Аварийная диспаша – подробный отчёт с указанием обстоятельств аварии и с распределением убытков между участниками аварии.


[Закрыть]

– Ну да ладно, слушай… Смеркалось… А знаешь, это давно известно, темнота – друг молодёжи. Так вот, встретились мы на набережной.

Собой Танёчек видная. Есть чем глазу разговеться. Любому глазу в праздник!

Молодой, в годах ли кто пройдёт, старушня ли проползёт какая – всяк оглянется да вздохнёт: хороша, чего уж там, дьявольски как хороша в малиновых она брючках!

Ходили мы так, ходили по набережной… Стал я присматриваться к публике, делаю для себя открытие: за нами кружит упрямо один и тот же табунок буквариков, будто чёрт гонит их кием нам вслед.

Мне вроде того и совестно. Ну что, зверьё мы какое без клетки? А ей этот табунок зелёного молодняка и вовсе мимо дела… Да-а… Это только кажется – мимо дела, это только так кажется на первые глаза. На самом же деле, и толпа, и восхищённые взоры навстречу идущих – всё это ей в руку, всё это ей по сердцу.

Но первейшее достоинство всякого спектакля – он кончается.

Вижу, поднадоели скоро Татьяне эти разинутые рты головастиков, косые взгляды страховидных девиц. Взяла меня за руку, подошла к самой к воде. Позвала:

– Эй! Давай сю-да-а!

С важностью венецианского дожа подал к берегу свою новёхонькую лодчонку двух вод лохматоголовый пижон с чёрной щёточкой усов на тонкой верхней губе.

Отчаянно-дерзкие глаза смотрят не то чтобы с удивлением, хотя вовсе и не без него, не без нарочито-напускного равнодушия, но вместе с тем ещё как-то неожиданно смиренно, покорно-вопросительно, что ли.

– Я слушаю, Таня, – говорит он глухо. – А Сергей что? – и поджимает губы.

– Что за дела, Гарпиус?[6]6
  Гарпиус – низший сорт канифоли.


[Закрыть]
Не устраивай, смола, вечер вопросов – ответов не будет. И не смотри такими полтинниками. Лишнее это… Нам до поливухи.[7]7
  Поливуха – плоский гладкий камень, лежащий в море почти в уровень с поверхностью воды.


[Закрыть]
Сможешь?

– А что я для тебя не смогу?

Ходко взяли мы с места; может, раза два у берега ещё чиркнули днищем по скользким от мха головам прибрежных подводных камней, вдавленных своей тяжестью в синеватый ил, а там, дальше, кукольный наш с потешно задранным носом тузик (самая маленькая двухвёсельная лодка) ещё стремительней, спорей пошёл из щели бухты уже на ветер, в открытое море.

Сознаться, тут я, пускай и на волос, а сдрейфил-таки. А ну на худое на что?… Эх, Коля, Коля, говорю себе, как же ты интеллигентно влип… Ворвался, как соловей в золотую клетку… Видал, на что польстился? На малиновые брючки с колокольчиками… Разгорелись зубки свежей травки пощипать… Ну и телок насакиральский!

– Так уж и телок, – уклончиво возразил я. – Кто ж тогда у нас Аполлон?

– Да не лезь со своими комментариями! Или я молчу.

– И хорошо сделаешь. Молчание тебе идёт.

Вязанка лежал на койке рядом – коек четыре, кроме нас с ним в комнате никого, – сел, не опуская ног на пол. Закурил.

– Вот ещё новость! И так духота, дышать нечем.

– У тебя что, носа нету? – Вязанка приоткрыл форточку, пожаловался: – Что за человек… Нет ему минуты подержать взаперти свой язычок с локоток. Слова не даст сказать.

– Говори, раз кортит…

Не скрою, мало-помалу Николины растабары начинали чем-то занимать. Мне уже не хотелось вот так уснуть, не выведав, как же там всё крутнулось.

Я услышал такое продолжение.

– Мы шли всё молча, если не считать, как Танчик раз заметила гребцу: «Не лови щуку».[8]8
  Ловить щуку – делать неправильный разворот лопасти весла в воде.


[Закрыть]

За гребцом, к кому я был так близко, что едва не касался носом его спины, я ничего не мог видеть, что там, впереди, да и особой в том нужды не испытывал.

Я терялся в догадках, к чему вся эта затея с полуночным морским променадом втроём. Нет, тут что-нибудь да есть, уж что-нибудь да нечисто. Ну не на экскурсию же…

И как ни прикидывай я обстановку на разные мерки, выпадала всё одна карта: быть беде.

Утешало одно: в небо приходящим отказу не бывает.

В небо – дело десятое; потом, небо далеко, а чёрно-синее от лунного света стекло матёрой воды всего-то на поларшина ниже бортового верха, тут того и жди, что метнут вдруг из этой миски с ушками-веслами в бегущие за лодчонкой жиденькие беляки.

Я явственно увидел, как лечу, растопырив руки-ноги, в лёд-воду и, вздрогнув, оглянулся. Нигде никаких беляков… То всё примерещилось мне. В опаске видения быстрее огня.

Ничего не было, так будет, говорю я себе. Могут же эти двое сочинить такой пасьянс? Отчего же не могут?… Интересно, а кто они друг дружке, какой верёвочкой повиты? Пускай, думаю, они между собой, может, и такая родня, что только в одном море купались, да всё ж таки батумские, свои, и доведись чему случиться, сыграют в одну руку, заодно…

Я скосил глаза на Таню.

Таня сидела рядом справа, перебирала всё пальцы на моей руке, поочерёдно прикасаясь подушечками моих пальцев к горячей щеке своей.

Взгляды наши встретились. Таня улыбнулась, слегка наклонив голову.

Мда-а… Учат нашего брата, учат, а всё не в строку.

Вон таманская ундина каково обошлась с твоим тёзкой Печориным? Забыл? Сначала поцелуйчики, эти сладкие звоночки вниз, а там – «мы оба по пояс свесились из лодки; её волосы касались воды; минута была решительная».

К моменту, у Михал Юрича была неувязочка с грамотёшкой? Ну, разве можно о парочке сказать «оба»? Грамотней, грамотней надушко, Михал Юрич. «Обое» – вот как правильней будет! А то одно неточное слово превратило «бес девку» в товарища мужчину. И вышло, «отчаянную борьбу» на воде Гриша Печорин вёл вовсе не с красавицей. И «влажный, огненный поцелуй» влепила несчастному Грише вовсе не «моя ундина». Тут явно поработал мой ундин, некто мужеского покроя.

Но всё это так… между прочим… Для разминочки извилин…

Я возразил Вязанке:

– Мало ты свои извилины разминал в школе. По части грамотёшки тут твоя не пляшет.

– Ну и не надо. Не о том стучишь…

Я не сводил с Тани глаз и не знал, что делать, то ли в ответ улыбаться, то ли самым будничным образом положить этим чудачествам конец, а там будь что будет – в тот самый момент откуда-то сверху упал молодой отчаянно-радостный крик:

– Тпру-у-у, херувимчики!

Я повернул голову на голос и невольно подался всем корпусом назад, машинально закрыл лицо скрещёнными руками.

Таня с Гарпиусом рассмеялись.

Смех придал мне духу. Не двигаясь, я с первобытным удивлением, что в мгновение-другое переросло в восторг, во все глаза смотрел на то, от чего только вот что отшатнулся.

Наша лодка пристала к ровному сверху, гладкому камню размером, может, ну с хату, не раздольней, выступавшему из воды всего на аршин какой. На бело-жёлтом от луны камне стояли боком к нам двое и целовались. Маленькая, тоненькая, как игла, девушка стояла на цыпочках у парня на носках глянцевито-черных туфель, поталкивала его коленкой в коленку, и парень послушно приподымал её на носках своих.

То был прощальный поцелуй.

Так уж велось, больше одной пары здесь не должно быть разом, а потому минуту спустя лодка уходила назад; девушка долго махала нам в ответ белой косынкой, махала, пока парень не обнял её за плечи; их слил поцелуй.

Пропала, уползла из виду лодка; остались мы одни, луна и море.

Не-е, самому надо там побывать, тогда, может, и постигнешь, что же хорошо море в ночь тихую, светлую… Вот знаешь, перед тобой вода, а глядишь на неё в такую ночь – нет, не вода, золото блестит, режь струной на плиты да и неси в дар людям.

17

Где правда, там и счастье.

Лев уже и львёнком грозен.


А на поверку, поливуха эта разве что не святая.

Нету в округе человека, не любил бы кто, а раз так, так нету и человека, кто не свиданничал бы на ней.

В день золотой, серебряной ли свадьбы старики норовят встретить восход солнца здесь, где Бог знает и когда дали обет верности.

Так вот, пробыли мы на поливухе раз до ветра, до раннего утра, пробыли два. А где два, там и три…

– Постой, постой, это ты липу сгонял. А где ж спал?

– Где… С рассветом добирались до города, я провожал её к её подъезду, а там вприскок летел – это было ближе общежития – к себе на посудину, старую и полурассохшуюся, некогда знавшую и заморские столицы, и индейские фиквамы,[9]9
  Фиквам (шутл.) – вигвам.


[Закрыть]
и ветры всех широт.

Забирался в капитанскую каюту и спал, покуда не проявлялся народ.

Спал я будко.

При первых посторонних звуках вскакивал бодрый, свежий, готовый к труду и обороне от шпилек, что сыпались на новичка-неумёху со всех ветров.

Сцепив зубы, со злостью и рьяностью делал молча всё подряд, что мне ни вели; не прохлаждался, не гонял я чичеров – надсаживался, гнал глаза на лоб, а делал, и делал грех жаловаться.

Вчера вот к вечеру лопатил в охотку палубу. Подходит старшой. Туда глазом, сюда глазом. Наблюдает.

Я на него ноль эмоций, будто его и нету. Думаю, сейчас ещё понукать начнёт, скорей, скорей, мол, давай. Я уже ответ на такой случай держу: «Скорей сгорел, один постой остался».

Только он ничего, выставил пузо, хоть блох колоти, молча лыбится. Смотрю, возлагает мне руку на плечо.

Я остановился.

– Сердито, хлопче, ломаешь горб. Молодчага! – и тычет за спину кулак зубоскалам из рубки: всё задирались они ко мне. Там тех чертей семь четвертей, у этих в зубах не застрянет.

– Сердит ёж, – отвечают со смехом, и смеются уже так, без зла совсем; чувствую, не прочь признать за своего.

Николаха на попятки не ходит. Всё, свои корабли сожжены, теперь дело свято… Э-э, да дай Вязанке только за нитку ухватиться – до клубка сам доберётся. Дай только на тропку ширью в ладошку выбраться – на большаке вознепременно будет!!!

Я совсем не узнаю Вязанку. Никогда не видал таким: весь светится радостью.

– Ты чё сияешь, как начищенный пятак? – спрашиваю. – Залетела сорока в высокие хоромы, не знает, где и сесть?

– А вот теперь, Гриша, знаю! – Вязанка выставил указательный палец. – Наверное знаю! Оттрубил часы свои вчерашние да и с колокольни вон. Пена с меня хлопьями, а я знай сыплю. Быстрей, быстрей к Танику-титанику!..

Сели на краешек поливухи, ноги у самой воды.

Таня (она в моём пиджаке внапашку) то да сё да и поднеси к глазам воображаемый бинокль.

– Да наша поливуха преотличный наблюдательный пост.

– И что ты там видишь?

– Восьмипалубный корабль. На капитанском мостике – ты!

– Ого, как подскочили мои акции. Уже капитан! А тут хотя бы в мореходку поступить.

– Ка-ак?

– Да как все. На общих основаниях.

В общем, дал Вязанка трещину. Самому ж себе в карман наплевал.

Как на духу выложил всю подноготную про себя, кто я да что я, наплёл чего лишку…

Ах, мать твоя тётенька, что за человечина эта Таня! Не могу плести ей, что попало как раньше. Раньше я жил чужой жизнью – книжками да кино. А выполз на свою в жизни уличку, на свой свет… Вижу, пустой я, как стекло. Вижу, не то из книжек я брал, не на те картины по десять раз срывался с уроков.

Так что же тогда то? Первая вот такая из девчонок, заставила задуматься. Пропасть понарассказал… Помянул и про то, как обидел на вокзале белянку…

Словом, говорю, всяк носит прозвище, какого достоин. Про непутевого как скажут? Не человек, а охапка пустяков. Так вот я не охапка – целая вязанка copy болотного. Теперь карты раскрыты, самый тебе раз спровадить меня с колокольным звоном…

Покуда я говорил и потом, минуты ещё с три, когда перестал уже, она всё молчала, только пристально взглядывала на меня с крутеющей, всё выжидающей тревогой, и – выдай:

«Если уж кого и спроваживать, так только не тебя, летучий ты мой голландец!»[10]10
  Летучий голландец – широко распространённый в преданиях легендарный образ моряка (голландского капитана Ван Страатена), который был осуждён на вечное скитание по морям; встреча с ним, согласно преданиям, предвещала гибель морякам. Летучим голландцем обычно называют судно, потерпевшее крушение и плавающее без экипажа.


[Закрыть]

И выпела тако-ое!..

Подумаешь, так ну вроде и жить ещё не жила на свете, а напутала не меньше моего. Поди размотай те клубочки…

Ещё в школе лип к ней Гарпиус. Против сердца он ей, и за сто раков на дух не нужен, а ему всё нейдётся вон, всё рассчитывал, куда-нибудь да и вывезет коренная, всё вился, вьюном вился, всё чего-то ждал, чуда какого, что ли, настырно выжидал, всё прикидывал, может, посолится – по-хлебается, всё надеялся на авось; авось, время свое слово выскажет, авось, время свое дело сделает.

И сказало, и смазало…

Вскоре, не загрязнилась ещё дорожка, как говаривал на вокзале твой дедок, за которого на том свете давно, наверное, уже пенсию получают, вот тебе Сергей.

Тоже мне обменяла горшок на глину…

С этим зашла далеко. До загсовских порожек.

Понесли заявку.

Уже на ступеньках Серёга хлоп, хлоп себя по кармашкам.

– Забыл паспорт!

Вертаться не стали, не к добру. А назавтра ему в долгое плавание.

– Ничего, – сказал Серёга, – загс не туча, ветром не угонит. Вернусь, по всем правилам расставим все точушки.

А на рассвете нового дня устроил в порту разнос.

– Разве кто просил тебя приходить? Нечего тут плавить асфальт своими горючими!

– Я хотела как лучше.

– Не делай своё хорошее, делай моё плохое!

Взял крепко за локоть, провёл шага три в сторону её улицы, как какая-то молодайка приятной наружности, семь вёрст в окружности, было не запустила ей когти в волосы.

– А-а! – кричала молодка, хватая Серегу за ворот и силясь дотянуться другой, тяжёлой и красной, рукой, до Таниного виска. – Так те, кобелино отощалой, во-о на ком приспичило поджаниться? При живой жане да при годовалом дитяти!? Промежду двух рос какой репей возрос! – Мне б только её за волосёнки цопнуть! А там я в моментий ощиплю радость твою!

При последних словах толстый, короткий палец молодухи, которую Серега не без робости ловчил утихомирить, ткнулся на миг в низ Таниной щеки, что вывело девчонку из оцепенения, и Таня, прикрыв со стыда глаза рукой, метнулась в сонный ещё проулок.

Ближе туда к обеду в столовку вошёл «веселыми ногами» Гарпиус.

– После той сцены с «неловким бегством Галатеи», – говорил он хмурясь, однако вовсе и не скрывая своего жёлчного восторга, – Серж, кореш мой… Не удивляйся, я ничего не собираюсь возводить в квадрат, – Гарпиус осклабился, сверкнул золотым зубом сбоку. – Весёленький натюрмортик… В деликатных словах Серж дал понять, не худо бы хоть в четверть глаза присматривать за тобой и держать его в курсе всех твоих вольностей. Я не возразил… Скажешь, из мести приспособился. Да! Приспособился! Не нравится, пиши жалобу на царя, только отныне, – он стал размашисто писать пальцем в воздухе, – я персональный твой биограф…

– Подонок!

– Что поделаешь. Люди склонны одно и то же разно квалифицировать.

Вязанка замолчал, нервно похрустывая пальцами. Подумал. Снова продолжал:

– Так на что ж ты тогда, говорю, именно Гарпиуса и просила нас перевезти?

– А с интереса злого… Пускай сам покипит да и кореша порадует. А то уже пятое вчера его письмо отправила назад без распечатки и ни точки от себя.


Страницы книги >> Предыдущая | 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации