Текст книги "Уто"
Автор книги: Андреа Де Карло
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)
Андреа Де Карло
Уто
Посвящается Малине
* * *
Не знаю, можно ли освободиться от своих недостатков: знаю только, как они отвратительны, когда их замечаешь в других.
Жюль Ренар. Дневник
25 ноября, Милан
Дорогая Марианна!
Я тебе пишу, потому что не знаю, как сказать по телефону про ужасное несчастье, мне самой до сих пор не верится, что такое могло случиться, в письме попытаюсь все рассказать по порядку, хотя в голове сумбур, и я не уверена, получится ли. А случилось вот что: Антонио четыре дня назад покончил с собой. Но это еще не все, потому что, чтобы сделать это, он открыл газ на кухне в своем офисе в субботу днем, когда никого из его служащих не было, а поскольку офис на первом этаже, газ заполнил весь низ здания, и когда священник-миссионер, собиравшийся подняться на шестой этаж к одной синьоре, чтобы поручиться за молодых южноамериканцев, которые хотели снять у нее квартиру, нажал на кнопку лифта, от электрического разряда произошел взрыв, как от страшной бомбы. Говорят, столб пламени поднялся по шахте лифта до самой крыши, обвалились полы второго этажа и даже поврежден фасад, две квартиры разрушены полностью, четверо пострадавших в тяжелом состоянии, а священник и профессорская чета на пенсии, что жила над офисом Антонио, погибли, и еще три человека ранены, но если бы не суббота, а главное – не солнечный день, что для Милана редкость, жертв могло быть гораздо больше. Мало того, что мы потеряли Антонио, потеряли таким ужасным образом, – тут еще и эта страшная трагедия, из-за которой газеты и телевидение выставили его в чудовищном свете, будто он какой-то преступник или террорист, но ясно же, он не представлял себе, просто не мог вообразить, что его такой личный, можно сказать, интимный поступок приведет к подобному кошмару, ко всем этим страшным жертвам, ведь все, кто его знал, могут подтвердить: он был самым добрым и уравновешенным человеком на свете, ты ведь знаешь, хотя в последнее время у него началась депрессия, он часто повторял, что не видит больше смысла в жизни, почти не разговаривал, из-за чего наше общение с ним постепенно свелось к нулю. Я пыталась объяснить все это полиции, репортерам и журналистам с телевидения, но это такой бессердечный народ, их интересуют только те подробности, которые укладываются в их штампованное мышление, подтверждают их версию о злом умысле, конечно, если не знать Антонио, такое можно предположить, ведь здание – прямо Бейрут какой-то или Югославия, как будто в него бомба или ракета попала, просто ужасно, что такое случилось. Мальчики, естественно, потрясены, правда, ведут себя по-разному, да они ведь разные и есть. Риккардо и до этого был взвинчен, у него проблемы в лицее, а теперь он выплескивает злость на Уто, глупость какая-то, говорит, это он довел отца до самоубийства, Риккардо, конечно, преувеличивает, он несправедлив к Уто, хотя отношения у них и в самом деле всегда были сложные, и бедного Антонио это страшно мучило. Ты ведь знаешь, он Уто очень любил и никогда не делал разницы между ним и Риккардо, обоих считал родными сыновьями, но Риккардо, похоже, так и не смог с этим до конца смириться, он был уверен, что должен быть у отца на первом месте, завидовал Уто, не мог перенести, что тот и красивее, и ярче, и талантливее во всем, за что ни возьмется. Может, я не должна такое говорить, но ты-то знаешь, я люблю их обоих совершенно одинаково, просто стараюсь быть к ним объективной, надо ведь уметь смотреть правде в глаза, так что мои слова вовсе не означают, что я не вижу того, что есть на самом деле. А на самом деле именно Уто вызывает у меня особое беспокойство, причем как раз потому, что он вроде бы никак не отреагировал на случившееся, все время молчит, делает вид, будто ему все равно и его это не касается, но я уверена, в душе он считает себя виноватым и очень страдает. После того как я вышла замуж за Антонио и у нас родился Риккардо, Уто вбил себе в голову, что он лишний, хотя прекрасно знал, как Антонио любил его, несмотря на то, что он не отвечал ему взаимностью и всячески демонстрировал не просто равнодушие, а враждебность. Сейчас, я уверена, он вспоминает, как Антонио пытался найти с ним общий язык, а он в ответ говорил ему обидные вещи. Достаточно посмотреть на него, чтобы понять, как он казнится, но откровенно поговорить мы не можем, он ни с кем не хочет разговаривать, сидит целыми днями в своей комнате и выходит поесть в кухню только ночью или когда никого нет дома. Я совершенно без сил, не знаю, как жить дальше, случившееся настолько ужасно, что я до сих пор не могу поверить, все жду, что Антонио вот-вот вернется домой или с минуты на минуту позвонит, я напичкана транквилизаторами, которые мне прописал врач, но от них мало толку, и кроме того, все время думаю об Уто, ему бы стоило сменить обстановку или найти себе занятие, которое бы его увлекло, но он ничего не хочет делать, несмотря на свой большой природный талант, его преподаватель по фортепьяно в консерватории однажды сказал мне, что таких, как он, рождается два-три на целое поколение, да и все, кто его знает, говорят, что он гораздо способней и умней своих сверстников, вот только всегда так скептически настроен, всех критикует, никак не решится взяться за дело, заняться чем-то стоящим. Все это меня не просто расстраивает, а повергает в полное отчаяние, особенно сейчас, когда мне и так тяжело.
В общем, прости, что морочу тебе голову, но мне необходимо было поделиться с кем-то, кто способен меня понять, а ты единственный человек, кому я могу все рассказать, не опасаясь осуждения, упреков или бесполезных равнодушных советов, правда, если бы не ты, не знаю даже, к кому бы я могла обратиться за поддержкой.
Дорогая Марианна, обнимаю тебя и твою чудесную семью, которая кажется мне островком умиротворенности, особенно когда я думаю о вас теперь, в такой горестный и безнадежный для меня момент.
Лидия
Мирбург, 4 декабря
Дорогая Лидия!
Я тоже пишу, потому что не решаюсь снять трубку и позвонить. Пусть письмо дольше будет преодолевать разделяющее нас расстояние, зато оно причинит тебе меньше боли, я уверена. Прежде всего – мира, просветления и любви тебе, Уто и Риккардо. Мы все – Витторио, Джеф, Нина и я – желаем вам этого от всего сердца. Помни, в жизни нет ничего случайного, Свами всегда это повторяет, – все предопределено. Какие бы несчастья на нас ни обрушивались, не стоит слишком отчаиваться, хотя все мы, конечно, люди, а людям свойственно испытывать душевные страдания. Однако нельзя забывать, что есть высшее предначертание, которое определяет путь каждого из нас. Если бы мы могли посмотреть на наши жизни сверху, то увидели бы узоры, похожие на те, что отпечатываются иногда на песке: бессмысленные на первый взгляд линии, черточки и закорючки всегда, если приглядеться, имеют начало и конец. Так что мужайся, дорогая, наберись терпения и не отчаивайся. Помни, сколько бы мы ни искали объяснений случившемуся, какими бы нелепыми все они нам ни казались, но раз Антонио именно так закончил свою земную жизнь, значит, это было в его карме. Объяснение его гибели – в предначертании судьбы, его жизнь, как мы теперь знаем, должна была закончиться именно таким образом и именно в ту самую минуту.
Еще хочу сказать тебе, что, прочитав с огромным сочувствием твое письмо, мы долго разговаривали вчетвером и решили сделать тебе одно предложение. Оно продиктовано сердцем, и ты не должна сомневаться в его искренности. Короче говоря, присылай-ка ты Уто к нам на несколько месяцев. Для него это прекрасная возможность сменить обстановку и выйти из того состояния, в котором он находится. Здесь благодатное место, и мы уверены, он быстро придет в себя и успокоится. Что же касается нас, мы будем очень рады оказать ему гостеприимство, окружить теплом и заботой и создать для него такие условия, в которых он сможет полностью отдаться своему призванию – ведь оно, мы знаем это, у него есть. Мы с Витторио до сих пор вспоминаем, как он исполнял Баха, когда мы четыре года назад были у вас в Милане. Казалось, играет не пятнадцатилетний мальчик, а зрелый музыкант! Если он сможет обрести душевное равновесие, я уверена, его ждет прекрасное будущее! Так прошу тебя, отнесись к нашему предложению со всей серьезностью и поверь, оно от души. К тому же, как хорошо, если у нас поселится почти ровесник Нины и Джефа (ну, пусть и не совсем ровесник, но все равно, он ведь моложе нас с Витторио)! В Мирбурге молодежь есть, но наши дети почти никуда не ходят, кроме школы, поэтому они заранее радуются гостю, который будет жить с ними под одной крышей.
Снега пока нет, но, по прогнозам, он должен выпасть со дня на день, и тогда все вокруг чудесно преобразится. Хорошо бы Уто успел прилететь до этого, а то у нас случаются иногда неожиданности, как в прошлом году, например, когда из-за сильного снегопада закрыли аэропорт. Впрочем, будем надеяться, что все обойдется.
Свами еще окончательно не поправился. Представь, он перенес очень серьезную операцию на сердце, но сейчас ему гораздо лучше, хотя он, конечно, уже в возрасте, об этом нельзя забывать. Было бы замечательно, если бы на Новый год он был с нами, мы все об этом мечтаем, не сомневаюсь, что и для Уто это стало бы подлинным событием. Мы так долго были лишены общения с ним, что ждем – не дождемся, когда снова его увидим. Уверена, это будет самая волнующая, самая незабываемая встреча.
Итак, обдумай наше предложение, поговори с Уто и дай знать, что вы решили.
Обнимаем тебя и надеемся, что наша горячая просветленная любовь преодолеет все расстояния и поможет тебе и твоей семье почувствовать облегчение.
Ом Шанти Ом Калиани (Марианна)
Прибытие
Уто Дродемберг в кресле длинного самолета, который, вибрируя в небе, летит тридцать первого декабря из Бостона в Фоксвилл. Внизу снежный пейзаж, маленькие замерзшие озера, крошечные крыши домов. В салоне всего шесть-семь пассажиров, одни американцы, средний класс, такими в кино массовки заполняют. Они и в самом деле выглядят статистами, на фоне которых главный герой фильма выделяется с первых же кадров, привлекая к себе внимание зрителя. Недаром один из пассажиров бросает на него время от времени любопытные взгляды: он действительно отличается от остальных внешностью, манерами, стилем. Его можно принять за рок-звезду, перелетающую с одного концерта на другой: да, именно так, в небрежной скучающей позе положено сидеть мировой знаменитости и, чуть наклонив голову, безо всякого интереса глядеть вниз. Последнее путешествие рок-звезды, последние секунды перед катастрофой, перед тем, как самолет рухнет с многокилометровой высоты на покрытую снегом землю. Если бы заснять или, в крайнем случае, сфотографировать его в этот момент: ни криков, ни истерики, ни судорожных движений, – даже падая вниз, он не меняет спокойной, расслабленной позы, сохраняет до конца свой стиль, свой особый шарм.
Уто Дродемберг. Уто Дродемберг мертв. Уто Дродемберг, выброшенный из разлетевшегося на куски самолета, на снегу мертвый. Совершенно не изуродованный, он лежит на спине, в углу рта застыла тонкая струйка крови, как на иллюстрации к роману девятнадцатого века. И где бы потом его ни noхоронили, фанаты отыщут дорогу к его могиле. Они будут приезжать со всех концов света, оставлять цветы, записки, плакать, шептать нежные слова, вспоминая его по портретам, по фильмам и фотографиям, если бы портреты, фильмы и фотографии в самом деле существовали, но их пока нет, нет и в помине, и будет обидно, если он погибнет как раз сейчас, хотя, если все равно погибать, какая разница? Большая разница, лучше бы самолет не упал, лучше бы продержался в небе еще хоть чуть-чуть, хоть несколько минут, в этом опаловом снежном небе, а потом опустился бы на посадочную полосу, сел плавно и без толчков, да, это было бы хорошо, это было бы лучше всего на свете.
Как ни странно, приземлились. Вибрация кончилась, ладони высохли, только еще дрожат колени. Я упираюсь в грудь подбородком и вдыхаю из-под расстегнутой кожаной куртки запах пота, дыма и тончайшей пыли – пыли межконтинентального перелета. Да, она именно так и должна пахнуть, эта пыль, я узнаю ее запах, хоть и ощущаю его впервые. Снаружи воздух ледяной и такой чистый, словно мы на другой планете. За каких-то тридцать секунд, пока я дохожу от самолета до здания аэропорта, темнеет окончательно, и когда я оборачиваюсь и смотрю на небо из стеклянных дверей, оно черное, как будто я шел несколько часов. У меня схватывает живот, но я не подаю вида, моя походка расслабленна и небрежна, хотя нервы напряжены до предела. С дорожной сумкой через плечо, медленно, ни на чем не задерживая взгляда, двигаюсь через небольшой полупустой зал, стараясь держаться как можно увереннее, чтобы не походить на растерявшегося иностранца, впрочем, народу в зале мало, никто не обращает на меня внимания.
Я уже раскаиваюсь, что прилетел. Сказать, будто я чувствую себя не в своей тарелке, – значит ничего не сказать о том, каково мне сейчас. У меня нет ни малейшего желания встречаться с семейством Фолетти, ни с кем из них, становиться их заложником. Какой же я идиот, что здесь оказался! Моя мать, договорившись со своей дорогой подругой Марианной, посылает меня, как бандероль, и я следую авиапочтой от отправителя к получателю. Если бы я был умней, а главное – решительней, то мог бы уехать из Бостона куда угодно. Сел бы в поезд до Нового Орлеана или даже до Нью-Йорка и, вместо того, чтобы послушно выполнять чужую волю, отправился бы открывать свою Америку, а может даже, и самого себя. Но так уж я устроен: иногда впадаю в полнейшее безразличие, и мне неохота брать на себя ответственность ни за что, даже за собственную жизнь. Это как в машине, когда ты сидишь как пассажир и безо всякого интереса глядишь в окно, пока кто-то другой крутит баранку. Не следишь ни за дорогой, ни за водителем, и не потому, что полностью на него полагаешься, а потому, что главное – что не ты за рулем. А то вдруг, наоборот, чувствуешь себя умудренным опытом, ужасно хитрым и осмотрительным, хочешь изменить что-то в жизни, чтобы все пошло по-другому, но понимаешь: поздно. Когда я вот так копаюсь в себе, противно становится до тошноты, тоска, одним словом.
Так и сейчас. Время уже упущено, даже и помечтать уже нельзя, как было бы здорово, если бы Фолетти вдруг забыли о моем приезде или их задержало бы в пути какое-нибудь непредвиденное обстоятельство: вон они, я их сразу же узнал, поджидают меня в проходе, отец и сын, стоя у автоматических стеклянных дверей, которых мне никак не миновать, даже если я попытаюсь улизнуть.
Они стоят не шевелясь, точно охотники, подстерегающие добычу, с лицами, как на фотографии у матери, только не улыбаются, а вглядываются в каждого, кто отделяется от небольшой группы пассажиров моего рейса. Проскользнуть незамеченным мне не удастся, слишком уж я крупная мишень, поэтому иду к ним навстречу, как ягненок в руки мясника, со смешанным чувством внутреннего сопротивления, безразличия, покорности и желанием конца – скорей бы уж!
Оба Фолетти продолжают стоять и сверлить всех глазами. Отцу за пятьдесят, а может, под пятьдесят, он плотный, крепкий, с небольшой проседью, в теплой зеленой куртке. Сыну лет тринадцать-четырнадцать, на нем синий пуховик, с первого взгляда видно, что он во всем подражает отцу. Иду прямо на них, и они на меня смотрят, сначала с легким оттенком неуверенности, я это или не я, ведь с нашей встречи прошло больше пяти лет, нелегких для меня лет, а это не могло не отразиться на моей внешности. По мере того как я к ним приближаюсь, сомнение в глазах отца начинает уступать место уверенности. Он внимательно оглядывает меня, переводя взгляд с темных, почти непроницаемых очков на желтые торчком волосы, на серьгу в ухе, на черную кожаную куртку, черные кожаные штаны, высокие черные мотоциклетные ботинки, и его губы раздвигаются в слабом подобии улыбки. Еще не поздно сделать неожиданный прыжок к стеклянной двери и убежать, пока они будут соображать, что к чему, но нужно действовать быстро и решительно, а я сейчас на такое не способен: этот перелет с воздушными ямами все кишки мне вымотал, до сих пор не могу отдышаться, красные шарики в крови небось совсем на нуле.
Когда я уже в двух шагах от них, отец протягивает руку и, чуть качнувшись на толстых, точно вросших в пол ногах, спрашивает: «Ты ведь Уто, верно?»
Я останавливаюсь передним, как будто он сказал: «Ты арестован», но сохраняю при этом чувство собственного достоинства. Без улыбки, не снимая темных очков, спрашиваю с такой же интонацией: «А ты, если не ошибаюсь, Витторио?»
Он вдруг улыбается, ласково и немного хищно, говорит «добро пожаловать» и пожимает мне руку. Его рука с широким запястьем, толстыми пальцами, твердой горячей ладонью стискивает мою крепко, что называется, по-мужски, с таким искренним дружелюбием, что в нем просто невозможно усомниться, и с такой силой, что я, наверное, неделю теперь не смогу пальцами шевелить.
Мальчишка, копируя отца, тоже улыбается и тоже жмет мне руку, только раз в десять слабее. «Джузеппе», – кивая в его сторону, говорит отец. «Джеф», – почти синхронно с ним говорит сын. Он берет у меня сумку, видно, привык быть в семье вьючным ослом, а отец, торопясь предупредить мои протесты, хоть я и не думаю протестовать, бормочет: «Ничего, ничего, он донесет». Джеф-Джузеппе взваливает на себя сумку, подгибаясь на хилых ножках под ее тяжестью, и я, утянутый против воли волной гостеприимного радушия двух мужчин семейства Фолетти, оказываюсь выброшенным в ледяную американскую ночь, которой нет ни конца, ни края. Я рассчитывал на сдержанный, даже равнодушный прием, и мне страшно от такого дружелюбия.
Эти светящиеся надписи я уже когда-то видел, как видел и медленно движущиеся автомобили, и лица людей за стеклами этих автомобилей, и все остальное, только видел не в жизни, а в бесчисленных фильмах, видеоклипах, рекламных роликах, на обложках пластинок. Материализованные, трехмерные, в натуральную величину, они пугают меня, как кошмарный сон, когда ты вроде бы просыпаешься, но не в своей постели, а совсем в другом времени или на Луне. Я смотрю в окно «рейнджровера», читаю неоновые вывески, рекламы со знакомыми названиями фирм, и меня бьет дрожь, хоть в машине работает отопление, а Витторио Фолетти, между тем, показывает мне то одно, то другое, косится в мою сторону, какое, мол, все это производит на меня впечатление, и пытается втянуть в разговор Джефа-Джузеппе, тот же сидит сзади, молча уставившись в мой затылок, и, чтобы угодить отцу, который, похоже, его совсем задавил, услужливо наклоняется вперед при каждом моем движении.
Машин мало, мы едем не спеша, восьмицилиндровый мотор работает на малых оборотах. Фолетти старший – одна рука на руле – спрашивает:
– Как там сейчас в Италии?
– Как всегда, – отвечаю, не отрываясь от окна.
– Но хоть что-нибудь изменилось, или все то же стоячее болото?
– Стоячее болото, – говорю, не поддаваясь его попыткам меня разговорить, но он не унимается:
– Ты даже не представляешь себе, Уто, до чего мы рады, что оттуда уехали! Настолько опостылел весь этот паноптикум, газетные заголовки, лица, одни и те же фамилии… Мы здесь не вспоминаем об этой стране, отсюда кажется, что ее и на свете-то нет.
Он говорит бесстрастным, спокойным голосом, как праведник, как дзэнбуддистский священник, на сто процентов уверенный в своей непогрешимости. Меня это злит.
Гул кондиционера. Гул мотора. Пощелкивание автоматического переключателя скоростей. От обивки сидений пахнет только что вымытой собакой. Говорить не хочется. Думать тоже.
На повороте перед выездом из города Витторио Фолетти показывает на мою мотоциклетную куртку и спрашивает:
– Удобно, когда столько застежек? – По выговору не определишь, откуда он родом, возможно, из Центральной Италии, хотя характерных особенностей в речи нет, интонации уже почти как у иностранца. Снисходительная улыбка. Суждение-осуждение.
– Нет, – отвечаю, стараясь представить себе, что я не в одной с ним машине еду по незнакомо-знакомым местам, а улетаю от него все дальше на космическом корабле, за обшивку которого не проникают его зондирующий взгляд и снисходительный тон.
Мы выехали на шоссе, оно идет слегка под уклон, вокруг чернота необитаемой ночи. Время от времени на редком расстоянии друг от друга высвечиваются, как будто на рекламном щите, контуры домов, украшенных электрическими гирляндами по случаю уже прошедшего Рождества, а потом снова темнота, и сколько ни всматривайся в нее, взгляду не за что зацепиться.
Сидя в удобной позе, Витторио Фолетти ведет машину на скорости ровно девяносто, и в его спокойной вальяжной уверенности слишком много самодовольства.
– Это лучшее время года, – говорит он. – Ты удачно приехал, прямо к празднику. И гуру как раз поправился. Скоро снег выпадет. А вчера вечером мы видели возле дома оленей – великолепное зрелище!
– Пятерых, – уточняет сзади Джеф-Джузеппе, и я вижу его хрящеватое ухо, которое, точно локатор, поворачивается вслед за проносящимся мимо автомобилем.
– Вот здорово, – говорю я холодно и равнодушно, ноль эмоций. Больше всего в эту минуту мне хочется развалиться на заднем сиденье и заснуть – сказываются недосып и разница во времени, – но это только мечта: они ведь проехали бог знает сколько километров, чтобы получить своего заложника, отправленного им из Европы, и теперь глаз с меня не спускают.
– Ты, конечно, изменился, – продолжает Витторио, – когда мы виделись пять лет назад, ты был таким, как сейчас Джузеппе. Мы пришли к вам в гости, и перед тем как сесть за стол, твоя мама говорит: «А сейчас Уто вам что-нибудь сыграет». Знаешь, что обычно в таких случаях думаешь? «Ну вот, только этого не хватало!» А когда ты вышел – тебе еще и четырнадцати тогда не было, но ты, если не ошибаюсь, выглядел пониже и поплотней, чем сейчас Джузеппе, – когда сел к роялю и начал играть, не помню уже что, Шопена, кажется, мы с Марианной прямо рот разинули, представляешь?
И он, изобразив, как тогда разинул рот, повернулся ко мне, – сверля смеющимися глазами и ожидая реакции.
Я отвернулся и посмотрел в окно, но ничего не увидел, кроме черноты, и даже если бы я снял темные очки, то вряд ли бы увидел намного больше.
– Ты небось и не помнишь нас с Марианной. – И снова эта снисходительная улыбка, неужели она ему самому не надоела, и теплое участие в голосе, которого хватило бы на целое человечество. Он весь, как отлаженный двигатель его «рейнджровера»: переключается с одного режима на другой без всякого напряга.
– Не помню, – говорю я, не поворачивая головы.
– А у нас дома есть фортепьяно, – вступает в разговор Джеф-Джузеппе, – кабинетный рояль, нам его в прошлом месяце привезли вместо старого. Рождественский подарок всей семье. Звук просто изумительный.
У него ломается голос, он произносит слова то басом, то фальцетом, с очень заметным американским акцентом. При этом изо всех сил старается подражать отцу, в точности копируя его тон – та же теплота, то же участие.
– Ты знаешь состав нашей семьи? – спрашивает Витторио. – Мама тебе рассказывала?
Говорю «нет», хотя мать пыталась мне пару раз про них рассказать, но я не слушал: какое мне дело, кто у них там в семье и сколько их.
– Так вот, – продолжает Витторио с явным удовольствием, что может посвятить меня в свою личную жизнь, – нас четверо: Джузеппе, сын Марианны, сама Марианна, я, разумеется, и моя дочь Нина. Плюс собака по имени Джино, пишется Geeno. Теперь у тебя исчерпывающее представление о семье Фолетти, верно?
Он говорит, как официальный представитель, как какой-то уполномоченный, точно это входит в его обязанности снабжать всех приезжающих подробной информацией о своей семье.
Я уже слушаю не его, а вибрацию мотора и звон в собственных ушах, который бывает от сильной усталости. Потом – раз – и выключаюсь. Теперь я вне досягаемости.
Кажется, подъезжаем: «рейнджровер» сворачиваете шоссе, катится под уклон по узкой неосвещенной дороге, ныряет в темный-претемный лес (слышно только, как вылетают камни из-под толстых шин), потом снова выезжает на открытое пространство и останавливается на площадке, расцвеченной электрическими рождественскими гирляндами. Эти гирлянды как бы образуют светящийся шатер, похожий на шатер бродячего цирка.
– Приехали, дорогой Уто, – повернувшись ко мне, говорит Витторио и буквально выпихивает меня из машины. Потом выходит сам и направляется к багажнику, чтобы достать пакеты с закупленной в городе провизией. Джеф-Джузеппе хватает мою сумку. Здесь воздух еще чище и холодней, чем на аэродроме, совсем стерильный, холод пронизывает до костей, куртка и штаны на мне скукоживаются от мороза, как рыба на лотке со льдом. Дом, похожий на большой деревянный ящик с прорезями-окнами, светится изнутри ярким желтым светом, который выплескивается наружу, освещая площадку и кромку леса, стоящего вокруг черной стеной. Через окна видна наряженная елка, деревянные потолочные балки.
Витторио, нагруженный покупками, шагает первым, Джеф-Джузеппе, согнувшись в три погибели, тащит за ним мою сумку, я замыкаю шествие, причем еле сдерживаюсь, чтобы не пуститься наутек.
Неожиданно открывается стеклянная раздвижная дверь, и на улицу выскакивает большая светлая собака. Она сначала кидается к Витторио и Джефу-Джузеппе, а потом подбегает ко мне и, фырча, сует мне голову между ног. Я украдкой, чтобы не заметили хозяева, резко наподдаю ей коленом, и она, глухо охнув, снова несется к Витторио, который в это время уже входит в дом.
На пороге поджидает вторая половина семейства Фолетти – жена Марианна и дочка Витторио от первого брака Нина, мать мне говорила про нее, но я пропустил мимо ушей. Обе в светлом, правда разных тонов, они глядят на своих мужчин, на меня, плетущегося в хвосте, приветственно машут руками и улыбаются. Когда все входят, дверь задвигают, и мы оказываемся как бы в барокамере – застекленной со всех сторон веранде с вешалками, скамейками, ячейками для обуви и еще одной раздвижной стеклянной дверью, ведущей в гостиную. Обе женщины говорят «привет», «добро пожаловать» и улыбаются все теплей, все шире, все дружелюбней.
Уто Дродемберг протягивает руку, не делая даже попытки улыбнуться. Господи, сколько в нем шарма, сколько интуитивного аристократизма! Измученный долгим перелетом, сменой часовых поясов, он продолжает сохранять свой стиль; тонкий, гибкий, он производит неотразимое впечатление, его обаянию просто нельзя не поддаться, он читает это в глазах и невольно становится еще обаятельней, о чем говорит каждое его движение, каждый взгляд, каждое оброненное слово. Слава Богу, что его выпустили наконец из западни на колесах, что он уже не сидит в машине с этим доставшим его своими суждениями-осуждениями главой семейства и рабски преданным ему мальчишкой.
Глава семейства снял обувь и через раздвижную стеклянную дверь шагнул в гостиную, на ходу подтолкнув ко мне свою жену Марианну. Его дочь Нина, худенькая, большеглазая, с каштановыми волосами, отцовскими чертами лица, поздоровавшись, тут же отступила назад. Хотя в этом уже не было необходимости, Витторио не отказал себе в удовольствии представить нас друг другу, заглушая своим голосом голоса остальных и по очереди показывая на каждого огромной ручищей.
ВИТТОРИО: Уто, Калиани, Нина. Марианну теперь зовут Калиани.
МАРИАННА: Но ты можешь называть меня, как хочешь. Как тебе больше нравится. Добро пожаловать, Уто!
НИНА: Добро пожаловать!
(Взгляд-щуп Марианны на моих волосах, на куртке, на кожаных штанах, на ботинках, все еще на ботинках.)
МАРИАННА: Мы в доме ходим без обуви. Ты не будешь возражать, если я попрошу тебя разуться?
Она спрашивает это с улыбкой, точь-в-точь, как у мужа, добродушным, вкрадчиво-ласковым тоном, будто от улыбки и тона дикий смысл ее слов станет менее диким.
Уто Дродемберг молчит, на его лице появляется беспомощное выражение, словно с ним говорят на незнакомом языке и он не очень хорошо понимает, о чем речь (так ведь оно и есть на самом деле), словно его заставляют играть в незнакомую игру, не объяснив правил. Интонации Марианны настолько деликатны, настолько вежливы, что можно поверить, будто она действительно ждет от него ответа, будто он вправе сказать: «Благодарю вас, но я предпочел бы не разуваться». Однако ее взгляд, ясный и сияющий, в отличие от голоса сомнений не вызывает: заведенный порядок непоколебим, это приказ.
И тогда Уто Дродемберг развязывает шнурки дрожащими от усталости, злости и унижения пальцами, стягивает с ног свои мотоциклетные ботинки и ставит их на полку для обуви. Потом он входит в гостиную, как ни в чем не бывало, с самым естественным выражением лица, на какое только способен, но все его внимание сосредоточено на ногах, таких беззащитных и уязвимых в эту минуту. Ему кажется, что без ботинок его фигура лишилась привычных пропорций, что, став на каблук меньше ростом, он превратился в жалкого карлика. К тому же носки у него дырявые, единственная пара носков, и та дырявая, как раз на пальцах, и этого не скроешь, а кожаные штаны теперь пол подметают, и ему приходится, опускаясь по очереди то на одно, то на другое колено, их подворачивать, чтобы не волочились. Стараясь освободиться от чувства унижения, он представляет себя христианским мучеником, благородной невинной жертвой и, войдя в образ, считает ниже своего достоинства обращать внимание на обстановку гостиной, на светлую деревянную мебель, на кабинетный рояль и на все остальное, что есть в комнате. На полу ковровое покрытие, он в жизни по такому не ходил; поролоновая основа поглощает звук шагов, вызывая ощущение собственной нереальности, пребывания вне времени и пространства.
Витторио суетится возле холодильника, хлопает дверцами кухонных шкафов, Джеф-Джузеппе у него на подхвате, Нина стоит поодаль с опущенными вдоль тела руками, собака Джино крутится между всеми, слава Богу, хоть ко мне не подходит, Марианна, не переставая улыбаться, ласково что-то говорит, поправляет на диванах подушки и смотрит на меня, не мигая, своими пронзительными голубыми глазами.
МАРИАННА: Как мама?
(Участие в голосе, налет нежной грусти во взгляде.)
УТО: Прекрасно.
Нина смотрит на меня издали. Она, кажется, ничего, хотя из-за свитера, который минимум на четыре размера больше нужного, трудно понять, какая у нее фигура. Суета возле холодильника. Витторио дает указания Джефу-Джузеппе, и они звучат как доброжелательные советы. Марианнин взгляд-щуп. Навязчиво-сострадательный, соболезнующе-навязчивый. Она подходит ко мне и проводит рукой по щеке. Потом обнимает меня и безутешно всхлипывает.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.