Текст книги "Уто"
Автор книги: Андреа Де Карло
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Витторио поворачивает ко мне еще одну большую картину, после чего переходит к длинному столу и начинает демонстрировать работы меньших размеров.
– Все они написаны под влиянием удивительной атмосферы этих мест. До того как я сюда переехал, я никогда не работал с таким подъемом.
Молча киваю, как будто выполняю упражнение для головы: наклон вперед всего на несколько миллиметров, потом вернуться в исходное положение. Произносить слова благодарности совершенно не хочется. Чем вдохновенней и серьезней они мне тут все рассказывают и показывают, тем более потерянным и растерянным я себя чувствую, – точно меня вышвырнули за пределы мира. Но картины не плохи, совсем не плохи, особенно игра красок, как мне кажется.
Уто Дродемберг – крупнейший эксперт, коллекционер. У него на картины глаз наметан, только бросит острый, как клинок, взгляд и уже знает: стоящая вещь или так, ерунда. Стремительно переходя от одного полотна к другому, он за считанные секунды выносит свой неумолимый вердикт, основанный на исключительной интуиции. Хоть этого знаменитого Фолетти и не назовешь дилетантом, но даже с него спесь слетает, когда он, как новичок, пытается разгадать, что думает о его картинах мэтр. Уто Дродемберг не произносит ни слова, его лицо остается непроницаемым. Он и сам мог бы писать картины, если бы хотел. И еще какие картины! Но ему скучно заниматься тем, что требует длительной концентрации внимания.
Витторио расхаживает по своему просторному ателье, исподтишка бросая на меня тревожные взгляды: хочет все-таки знать, что я думаю. Он включает небольшую электрическую печку и тут же снова ее выключает, не дав ей даже чуть-чуть согреть ледяной воздух; ставит кисточки в банку, сдувает с полотна приставшие опилки. Мое невозмутимое молчание его явно нервирует: возможно, он ждет от меня хоть каких-то знаков одобрения.
– Ладно, – говорит он в конце концов, – я хотел тебе только ателье показать, а не работы. – И почти выпихивает нас всех на улицу, включая собаку. Но только он запер дверь, как уже снова сел на своего конька: посмотрел на все еще падающий снег, обвел глазами поляну и не сказал, а прямо-таки прокричал: – Да чего стоит любая картина по сравнению со всем ЭТИМ! – Однако убежденности в его голосе я не услышал.
Заложник совершает поступок
Я окончательно проснулся, хотя нет еще и шести. Непонятно, с чего это вдруг? Пытаюсь снова заснуть, но мне это не удается. Какая-то сила прямо выпихивает меня из постели, заставляет встать, одеться, заглянуть в непроглядную темноту окна, подойти к стеллажу и начать рассматривать книги и тетради Джефа-Джузеппе.
Четыре книги выступлений гуру с его автографом, сделанным размашистым и не очень разборчивым почерком. Представляю, каким взглядом смотрела на гуру Марианна, пока тот сочинял посвящение Джефу-Джузеппе! Детская американская энциклопедия, школьные учебники по истории, географии и английскому, несколько итальянских и американских романов, скорее всего, по высоконравственному выбору его матери, дневник, в котором только даты, имена, записи домашних заданий и ни словечка, ни намека на то, что происходит на самом деле за фасадом семейства Фолетти. Между последними страницами дневника вырванная из журнала фотография толстой голой блондинки, которая снята как бы через кисею: контуры фигуры слегка размыты. Почти пустая коробка кокосового печенья. Фотографии, в рамках и без: все семейство рядом с гуру перед Кундалини-Холлом (одни сплошные улыбки), на площади Сан-Марко в Венеции, на балконе, видимо в Милане (все бледные-пребледные), на тропическом пляже, без Нины, Витторио красуется своим голым торсом.
Пытаюсь представить себе жизнь этого четырнадцатилетнего мальчишки: мать, отчим, гуру, школа – вот и весь его мир. Хочется как-то помочь ему вырваться из этой уютной, светлой тюрьмы, в которую его заперли. Размышляя об этом, вижу свое отражение в зеркале шкафа и понимаю, что мои собственные дела обстоят не намного лучше: будучи на пять лет старше, я так же инертен, безынициативен и вконец измучен жизнью, – иногда она мне кажется просто невыносимой.
Снова ложусь и начинаю перелистывать одну из книг гуру, однако никак не могу вникнуть в смысл фраз, густо насыщенных такими словами, как «душа», «поиски», «подлинная ценность», «истина», и уже через пять минут чувствую, что сыт по горло.
Задираю голову и смотрю в темное мансардное окно над кроватью, пытаюсь придумать, что же делать дальше, но ничего придумать не могу. Вспоминаю, сколько уже потерял времени в безрезультатных поисках верного направления, сколько энергии израсходовал, строя мини-баррикады и поднимаясь на них с героическим видом в надежде остановить лавину надвигающейся на меня скуки, скуки без конца и края. Я чувствовал бесконечную усталость, хотя ничего и не сделал в жизни, и удовлетворение от усталости, и тошноту от удовлетворения своей усталостью. Я был в каком-то тумане, вернее, туман был внутри меня; белесый и вязкий, как светлеющее над головой небо, он поднимался от желудка к сердцу и выше, к голове.
Я встал, вышел из комнаты и осторожно, стараясь, чтобы не скрипнули деревянные ступени, спустился в гостиную. Лабрадор Джино вынырнул из темного угла и, тихонько поскуливая и требуя ласки, начал тереться о мои ноги, но я оттолкнул его. Пахло сахаром, корицей, травяным собачьим противоблошиным ошейником, на елке вспыхивали и тухли разноцветные лампочки. Я выдернул вилку: лампочки погасли, но наружная иллюминация продолжала гореть и освещать уже проступающие за окнами очертания пейзажа нереальными оттенками красного, зеленого и голубого. Снег не шел, но по сравнению со вчерашним днем его стало гораздо больше: он засыпал расчищенные Витторио дорожки и все следы. Тишина была просто невыносимая; мне захотелось закричать, разбить что-нибудь об пол, хотя не так просто что-то разбить о такой мягкий, пружинящий пол.
Я прошел через гостиную в кухню, открыл холодильник и увидел аккуратные ряды бутылок, коробочек, баночек, педантично расставленных по раз и навсегда заведенному порядку: как и все остальное, холодильный интерьер явно был подконтролен Марианне. Я подумал о распределении ролей между ней и Витторио, и как они все время работают каждый над своей ролью, оттачивая год от года мастерство и вырабатывая партнерские качества, благодаря чему их игра становится все более правдоподобной и выразительной. Слушая мягкую вибрацию мотора, глядя на хромированные полки, я подумал о распределении ролей между моей матерью и ее вторым мужем, между ее вторым мужем и моим полубратом, между моим полубратом и мной. Я подумал о взаимоотношениях напоказ и тайной, запутанной их подоплеке, о ложной завесе приличия и истинной сути, о добрых поступках и злых помыслах, о показных и спрятанных глубоко внутри чувствах. Каждая семья, подумал я, – это преступная группировка, в которой любому дозволено демонстрировать себя с худшей стороны и безнаказанно проявлять свои самые отвратительные недостатки. Я подумал о механизмах, позволяющих скрывать от посторонних истинное положение дел, о двойной и даже тройной защите, которой каждая семья страхует себя от внешнего мира. В сущности, подумал я, устройство семьи можно сравнить с устройством холодильника – оно так же просто и одновременно сложно: внутри кабели, провода, трубочки, компрессор, испаритель, система охлаждения, амортизатор, прокладки, многослойная изоляция стенок, а снаружи – красивая блестящая эмаль. От такого открытия у меня закружилась голова, и я вдруг увидел близкие вещи как в перевернутом бинокле. Закрыв холодильник, я снова двинулся в гостиную, заскользил, поочередно сгибая колени, то на одной, то на другой ноге, сжимая в руках невидимый микрофон. Камин давно погас, батареи центрального отопления еле теплились. Я передвигался по этому домашнему театру, как вирус, попавший в организм спящего здоровым сном существа: отчасти по инерции, отчасти от скуки, отчасти с безнадежностью вернуться на волю.
Сразу за кухней была дверь, через которую входили и выходили на сцену гостиной члены семейства Фолетти. Я открыл ее, тихо вошел и остановился в коридоре. Из-за ближайшей закрытой двери доносилось легкое похрапывание или молодой сони Нины, или молодого сурка Джефа-Джузеппе, во всяком случае, это было дыхание спящего спокойным глубоким сном узника-статиста.
Следующая комната оказалась кабинетом с факсом и двумя телефонными аппаратами; на письменном столе я разглядел стопки бумаги, папки, еженедельники, банковские уведомления, копии счетов и заграничных переводов, поступившие за ночь факсы. Я словно попал в корабельную рубку: здесь находились рычаги, позволяющие семейству Фолетти двигаться вперед или стоять на якоре, заявлять о себе миру, обрушивать на него добрые деяния, слова, улыбки, представительствовать в нем.
Я вышел из кабинета, сделал еще несколько шагов по коридору и услышал из-за следующей двери звуки сдвоенного дыхания: тяжелого – Витторио и прерывистого Марианны, в которое вплетались слабые вскрикивания и неразборчивые обрывки слов. Я резко повернулся, собираясь убраться восвояси, и задел маленький столик, который упал со страшным, как мне показалось, грохотом. В одну секунду я вылетел из коридора обратно в гостиную, не глядя, выдернул со стеллажа первую попавшуюся книгу, плюхнулся на диван и сделал вид, что поглощен чтением.
Фотографии кратера от упавшего где-то в Сибири метеорита. Сердце вот-вот выскочит из груди. Мысли разбегаются в разные стороны, как десять зайцев. Я несусь по снегу большими скачками. Марианна с холодной брезгливой улыбкой объясняет мне, что не совсем красиво вторгаться в личную жизнь других; Витторио в пижаме, вне себя от возмущения, кричит, что это я здесь вынюхиваю и высматриваю, и выгоняет меня из дома.
Подобная перспектива не слишком-то меня пугает, скорее наоборот.
Возможно, моя экскурсия в их частные владения и упавший столик были бессознательной попыткой изменить невыносимый для меня статус гостя-заложника. Сколько себя помню, я всегда был гостем-заложником, и подконтрольная мне территория никогда не простиралась дальше пределов моей собственной комнаты. Девятнадцать лет моя жизнь была вплетена в жизнь других, подчинялась законам, распорядку других, зависела от слов, телефонных звонков, уходов и приходов других, и единственное, что мне оставалось – это приспосабливаться и огораживаться всякими заслонами, чтобы хоть за ними чувствовать себя в безопасности. Я потерял способность сопротивляться и впал в такую апатию, что мне ничего уже в жизни не хотелось. Иногда, правда, во мне просыпался мой собственный маленький гуру и помогал восстановить потерянное равновесие, но ненадолго, потом все начиналось сначала. Вот и сейчас, увидев вдруг отчетливо со стороны себя, забившегося в угол дивана в доме Фолетти в густом лесу в штате Коннектикут в снегах в десятках километров от ближайшего человеческого жилья, я понял, что мое положение не из лучших: я загнан, осажден со всех сторон, беззащитен, я на грани отчаяния.
Но Витторио с Марианной не проснулись, в гостиной было по-прежнему тихо-спокойно, собака, лежа в сторонке, грызла фальшивую кость. Удары сердца вошли в норму, я наконец успокоился. Не спеша поднялся с дивана, взъерошил волосы, повернулся вокруг себя на одной ноге. Белый цвет за окном, насыщаясь светом, становился все интенсивней, и я вдруг почувствовал, что наполняюсь холодной энергией, которая выталкивает меня на середину сцены, на середину земного шара, на обозрение всему миру.
Уто Дродемберг поднимается на рассвете, причем безо всяких усилий; Уто Дродемберг встает с постели, когда все еще пребывают в беспросветной мути своих снов. Сам он не нуждается ни в сне, ни в пище, он вообще ни в чем не нуждается – достаточно посмотреть на его худое, почти без мяса, гибкое тело. Трудной была его жизнь, но именно благодаря трудностям развились его лучшие качества, он научился разрешать неразрешимые для остальных проблемы. Его дух аскетичен, сила его безгранична, несмотря на кажущуюся хрупкость. Он способен питаться одним воздухом, держать, не обжигаясь, руки над огнем, ходить босиком по снегу; он способен делать то, что никому не под силу; нет такой высоты, которую он не мог бы взять. Он бесстрашно бросает вызов любому, заключает пари сто к одному, он свободен от всякой собственности, ему нечем дорожить, нечего охранять. Он настоящий герой. Звучит музыка – фортепьянная или симфонический рок. Может быть, Моцарт или даже что-то индийское. Хотите другую музыку? Пожалуйста! Главное, чтобы она соответствовала моменту, тому, что Уто Дродемберг делает сейчас, а сейчас он направляется к стеклянной двери.
Не то что я обдумал это или вошел в образ – образ вошел в меня сам, под влиянием то ли музыки, то ли пейзажа, то ли нарастающего за окном света, то ли уж не знаю чего. Как бы там ни было, но, очутившись в барокамере, я, вместо того, чтобы обуться и надеть куртку, снял носки, жилетку, рубашку и, оставшись в брюках и майке, распахнул дверь на улицу и ступил босыми ногами в глубокий снег.
Непонятно почему, может, просто по глупости, но я и не думал о холоде. Однако он набросился на меня с чудовищной силой и, едва я сделал пару шагов, сковал по рукам и ногам. Словно накрыл тяжелой колючей волной, и Я почувствовал, как в голову, уши, плечи, живот, бедра и пятки вонзился сразу миллион иголок длиной не меньше десяти сантиметров.
Возвращаться в дом уже поздно; я не могу этого сделать, хоть и знаю, что никто на меня не смотрит. Стараюсь отключить сиюминутные ощущения, почувствовать что-то за, увидеть за, представить за пределами привычного – так, кажется, это называется у гуру, когда он говорит о поисках истины. Сначала ничего не получается, потому что мороз совсем озверел, но я, как ни в чем ни бывало, делаю шаг вперед, и нога увязает в снегу почти по колено. Вдыхаю носом, выдыхаю ртом, направляю взгляд вдаль, заставляя его скользить в бесконечность по ровной неподвижной поверхности.
После нескольких попыток срабатывает. Шаг от шага я словно покрываюсь защитной оболочкой, заледеневшая кровь оттаивает, начинает течь все быстрее и быстрее, еще немного – и она закипит. Сам не знаю, зачем я это делаю: может, хочу что-то кому-то доказать, может, семейный театр Фолетти так на меня повлиял, может, тут и правда место какое-то особенное, и на меня действуют духовная обстановка, слова гуру и все такое, а может, и просто без причины, как все, что я делаю в жизни, по мгновенному импульсу, не успевая даже подумать.
Настала очередь придать решительности своей походке: перехожу на марш, сгибая локоть одновременно с коленом и высоко поднимая носки, будто я журавль или цапля и иду где-нибудь на Востоке по залитому водой рисовому полю. Здорово! Мне кажется, я уже почти не касаюсь снега, уже лечу над ним, уже улетел за; ноги несут меня сами, без всяких усилий, каждый шаг равен, как минимум, двум моим обычным шагам.
Я такое видел в видеоклипе одной австралийской рок-группы, они там делали то же самое, только на песке, в замедленной съемке и с помощью бог знает каких спецэффектов, а у меня все без обмана и в сто раз лучше получается, чем у них. Я легкий, бесплотный, но одновременно чувствую и подчиняю себе каждую мышцу: могу бежать вперед, в сторону трехцветного свечения новогодних гирлянд, могу кружиться на месте, могу подпрыгнуть высоко вверх. Стоит только представить – и уже сделано стоит сделать – и уже через какую-то долю секунды я вижу как это получилось. Нет, правда здорово!
Вдруг меня оглушает тишина: неожиданный короткий удар раскалывает неподвижный воздух, обрушивается на снег, и мне становится страшно. Я останавливаюсь как вкопанный, сердце тоже останавливается, дыхание замирает на половине вдоха, в голове ураганом самые невероятные предположения: может, я попал вместе с пейзажем в другое измерение? Ведь когда реактивный самолет проходит звуковой барьер, тоже слышится взрыв? Мало ли, всякое может быть. Что же в самом деле случилось, где я?
Раздается второй удар, он четче, ясней первого, я поворачиваю голову и вижу Витторио, который рубит дрова. На самом деле я увидел его еще до того, как раздался второй удар, но мое сознание не зафиксировало зрительный образ, пока до него не дошел звук. Я уверен, что видел, как Витторио поднял топор, сильным движением вонзил его в толстое полено, и оно легко раскололось на две половины. Обе половины свалились на снег одновременно, только одна в одну, а другая в другую сторону, как разрешенный вопрос, как неоспоримое доказательство двойственности вещей, с такой же безучастной неумолимой закономерностью, с какой меня вдруг снова охватил холод.
Витторио тоже меня заметил и замер на месте с топором в руке. Он не издал ни звука, вполне возможно, что за четыре года жизни в этих местах он успел насмотреться на всякие способы самовыражения, впрочем, какая мне разница, удивился он или нет. С расстояния примерно в двадцать метров мы глядели друг на друга, как два зверя, и каждый прикидывал, чем грозит ему неожиданная встреча с незнакомцем. Он – разгоряченный, раскрасневшийся, надежно защищенный своей пуховой курткой, своей мускулатурой, своим жировым покровом, сапогами и перчатками, а я – босиком, в одной майке, худой и, наверное, белый, как снег. Ни один из нас даже не попытался что-то сказать, как-то выразить свои впечатления. Он первым отвел глаза и наклонился поднять расколотое полено.
Я повернулся и побежал к дому, уже не следя ни за своими движениями, ни за дыханием, потому что душевный порыв пропал, и сразу стало нестерпимо холодно. Тут я заметил в окне гостиной Марианну. Она стояла подбо-ченясь и пристально на меня смотрела через стекло. Я даже не предполагал, что кто-то будет на меня смотреть, у меня и мысли не было ни перед кем выпендриваться, устраивать тут показуху. Если б я только знал, что окажусь на публике, ни за что бы не вышел из дома.
Когда я входил в барокамеру, Марианна уже была там со светлым шерстяным одеялом наготове.
– На, возьми, – сказала она не то испуганно, не то удивленно, не то восхищенно.
– Спасибо, не надо, – ответил я, хотя мягкая пушистая теплая шерсть в ее руках была заманчива, как мираж. Собрав последние силы, я заставил себя ровно дышать, распрямиться и не стучать зубами.
– На улице пятнадцать градусов мороза, я посмотрела на градусник, – сказала Марианна.
Я хотел как можно небрежнее бросить в ответ «Да?», но язык прилип к гортани, а уши под анестезией все равно бы не уловили нюансов в ее ответе. Надев рубашку, я пытался застегнуть ее, но одеревеневшие пальцы никак не могли продеть в петли пуговицы.
Марианна, стоя совсем близко, следила за моими усилиями, потом показала глазами на улицу.
– Я тебя видела.
Сейчас мое «Да?» прозвучало более артикулированно, хотя унять стук зубов мне не удалось. А она все смотрела своим задумчивым взглядом, и я не знаю, чего в нем было больше – жалости или уважения. Иронии, во всяком случае, не было, это точно, и безразличия не было, и превосходства, я бы это сразу заметил. Меня вдруг передернуло, будто я сейчас чихну или расхохочусь, но я не чихнул и не расхохотался. Кое-как запихнул незастегнутую рубашку в штаны и, кивнув, насколько позволяли сведенные от холода шейные мышцы, в сторону окна, сказал:
– Чудесное утро!
– Да! – заулыбалась, закивала головой Марианна, уже снова, как всегда, чуткая, внимательная, все понимающая и собранная.
Я вытер мокрые ступни о штанины своих кожаных брюк, сначала одну, потом другую; стараясь не потерять равновесия, натянул дырявые носки и пошел, в прямом смысле не чуя под собой ног, в гостиную, где уже было включено отопление. С трудом доковылял до дивана и рухнул на него поближе к горящему камину. А Марианна все смотрела на меня, приоткрыв губы, словно хотела и не решалась о чем-то спросить. Ее взволнованный, даже потрясенный вид наверняка рассмешил бы меня своей театральностью, если бы от холода я не потерял способности смеяться.
Через некоторое время к ней вернулась ее спокойная уверенность, и она, по-прежнему прижимая к себе светлое шерстяное одеяло, спросила своим обычным голосом:
– Хочешь ячменного кофе?
Я ответил: «Ага» и еще кивнул на всякий случай.
Храм-гриб
Полдвенадцатого утра. Валяюсь на кровати, маюсь от скуки и лени, прислушиваюсь к звукам. Стараюсь уловить, что делается внизу. Рассеянно листаю книгу, подаренную как бы Джефом-Джузеппе, а на самом деле Марианной. Думаю, кем мне сейчас себя представить; у меня есть два-три варианта, я поочередно начинаю их и отбрасываю, переходя к следующему. Время от времени поглядываю в зеркало, проверяя, насколько соответствует выражение лица очередному образу.
Шаги на лестнице. Мышцы напряжены, состояние повышенной готовности, я уже стою в защитной позе посреди комнаты: одна нога выставлена вперед, плечи приподняты, голова опущена. Это Витторио – хочет потрепаться о моей прогулке босиком, съязвить, что я был похож на болотную цаплю, поинтересоваться, как я себя чувствую и не нуждаюсь ли в чутком собеседнике. В прямом открытом взгляде – желание помочь и умиление самим собой – вот, мол, какой я, любуйтесь! Открыть бы дверь да дать ему как следует под дых, пока он не успел сообразить, что к чему, а еще лучше упасть на пол, прикинуться мертвым, а потом вскочить на ноги и убежать или в окно выскочить. Хоть внизу много снега, но ничего не стоит себе все кости переломать, пусть потом перепуганный Витторио меня в дом на себе тащит.
Стук в дверь. Но разве это Витторио произнес «Уто!»? Нет, это застенчивая, погруженная в себя Нина, это она спрашивает: «Ты здесь?» с интонацией той, кто ее послал.
Говорю «входи» и за долю секунды, пока не открылась дверь, успеваю сменить защитную позу на расслабленную, взъерошить рукой волосы.
В комнате голос у нее меняется, теряет свою категоричность:
– Марианна спрашивает, ты не хочешь поехать с нами в храм? – У нее манера смотреть прямо в глаза, когда она задает вопросы.
– Что еще за храм? – спрашиваю равнодушно, будто мне это совершенно неинтересно.
От нее пахнет мятной жвачкой, недозрелыми зелеными яблоками с хрустящей белой мякотью, и мне не нравится, что они прислали именно ее.
– Просто храм, – говорит Нина и пожимает плечами. Она худая, одни косточки, представить ее толстой невозможно. Хотя если бы она ела, то, может, была бы такой же здоровенной, как ее отец. Этого-то она, наверно, и боится. Жует жвачку, естественно, с фтором и витамином С без сахара, я видел обертку на обеденном столе, – у них ведь в доме ничего неполезного не бывает.
Собираюсь сказать заготовленное заранее «заходи, присаживайся», но язык не поворачивается. Вообще, я не умею кадрить девчонок, просто работаю над своим образом, стараюсь быть обаятельным и привлекательным, чтобы им понравиться, жду от них первого шага, а если они его не делают, я тут же сникаю, потому что запасного варианта у меня нет. Чуть наклоняю голову, чуть растягиваю губы, готовый вот-вот улыбнуться, и, вглядываясь ей в глаза, спрашиваю:
– Интересно там, в этом храме?
Жду, что она скажет, но она только кривит губы и опять пожимает плечами, а ее взгляд, скользнув по полу и по стенам, покидает пределы комнаты, он уже где-то далеко.
Выхожу за ней следом и сначала смотрю на ее худенький, обтянутый брюками зад, а потом как бы снизу, из гостиной, на себя – хочу представить себе, как оттуда выгляжу.
В гостиной один Джеф-Джузеппе. Сидя на полу, он играет в паззл – складывает картинку города Лондона, но моментально вскакивает, едва со словами: «Ну что, поехали?» появляется Марианна. Походка у нее нервная, руки легкие, свободные в движениях, страстность, порывистость, капризность, возможно, неосознанные желания, которые рвутся наружу из крепко запертых тайников.
Нина на нее не смотрит, сразу проходит в барокамеру, Марианна провожает ее напряженным взглядом, отчасти понимающим, отчасти осуждающим, но с оттенком доброжелательности.
– Прекрасно, что ты тоже едешь, – обернувшись ко мне, говорит она.
Киваю головой и надеваю темные очки.
– Сбегай за папой, – говорит Марианна Джефу-Джузеппе, и тот – послушный сынок своей мамочки – быстро обувается, надевает куртку, шапку и бросается со всех ног за дом – в ателье Витторио.
Моя мать много лет добивалась, чтобы я называл папой ее второго мужа, а я каждый раз спрашивал: «Кого-кого?» В семье Фолетти все наоборот: тут соблюдение этикета обязательно для всех, тут каждый чувствует себя в отведенной ему роли как в своей тарелке. Меня это злит, даже пугает.
Наконец подходим к «рейнджроверу», начинаем рассаживаться. Марианна настаивает, чтобы я сел рядом с Витторио, – не знаю уж, из готовности ли жертвовать всем ради гостя или чтобы я не касался Нининых коленок. Мне трудно понять, хотя у меня очень тонкая нервная организация и обычно я чувствую малейшие перемены в настроении людей и разбираюсь в мотивах поведения, особенно женского. Не разумом, а чисто интуитивно, как рыбак, который неизвестно почему знает, где рыба будет ловиться, а где – нет. Зато факты вызывают у меня сомнения, я им не доверяю.
Витторио уже в роли шофера и главы семьи: он уверенно держит руль, внимательно следит за дорогой. Марианна сзади с чувством запевает «Харе Ом», он подтягивает, Джеф-Джузеппе и Нина тоже присоединяются, и вот уже машина наполняется хоровым пением.
Вдруг перед самым въездом на шоссе Витторио резко затормозил, показал рукой направо и сказал: «Смотрите!»
Мы все посмотрели. Из леса вышли пять оленей и пугливо остановились на опушке.
Витторио выключил мотор, мы сидели не двигаясь и смотрели. Олени тоже не двигались, но их тела были напряжены, головы подняты, они зорко вглядывались вдаль и нюхали воздух, застыв на фоне неподвижного снежного пейзажа. Мы замерли, как в живых картинках, – неподвижные лица без проблеска мысли и чувств. Я думал, мы так и просидим всю оставшуюся жизнь.
Но тут Джеф-Джузеппе открыл окно, и олени мгновенно исчезли в лесу, только их следы на снегу остались.
Марианна сзади положила мне руку на плечо.
– Видел? Они пришли ради тебя.
Витторио бросил быстрый взгляд на руку Марианны, когда она уже убирала ее с моего плеча.
– Да, они приходили с тобой поздороваться, – подтвердил он. Поразительное единодушие! Один еще и подумать не успел, второй уже подхватывает – и полный вперед.
– Чудо, правда? – Марианна с учительским восторгом улыбается сыну, Нине, мне, стараясь вызвать у нас ответную реакцию.
Я не понимаю, чем тут, собственно, восхищаться и что тут такого удивительного, если ты увидел оленей в диких местах, где на сотни километров одни сплошные леса? Они же делают из мухи слона, ищут во всем какой-то особый, глубокий смысл.
Витторио подождал еще несколько секунд, потом включил зажигание и выехал на шоссе.
Храм выглядел как деревянный гриб на вершине холма, как диспетчерская башня на аэродроме, только гораздо большего размера и не с широкими окнами, а с узенькими прорезями, как приземлившаяся летающая тарелка.
Мы поставили машину и пошли к нему пешком. По дороге Марианна и Витторио рассказывали историю строительства, что-то показывали, но я их не слушал. Джеф-Джузеппе и Нина молча и покорно шли сзади, отстав от нас на несколько шагов.
Мы поднялись по открытой деревянной лестнице и вошли в прихожую-раздевалку, где было жарко, как в крытом бассейне. Опять надо разуваться, снимать куртки.
– Когда сядешь, – шепчет мне в ухо Марианна, – сиди тихо и не шевелись, замри. – Такие вещи возбуждают ее, вызывают детскую радость; голос дрожит, глаза загораются.
Крупный массивный Витторио смотрит перед собой непроницаемым взглядом. Младшие члены семьи двигаются безвольно, почти машинально, как заводные.
Внутри храм круглый. Через узкую длинную прорезь в куполе в него проникает единственный луч света. Он пронизывает неосвещенное пространство и упирается в круглый помост из красного кедра, установленный в самом центре. Солидные пожилые господа со слоновьими задами, полинявшие и облысевшие хиппи, молодящиеся блондинки-старухи, почти наголо обритые полумонахини, туристского вида американцы. Все неподвижно сидят на скрещенных ногах, уставившись на деревянный круг с лучом посередине.
Марианна знаками показывает, чтобы я по примеру Витторио, Джефа-Джузеппе, Нины и всех остальных сел на пол. Я нехотя подчиняюсь, чувствуя себя последним дураком, точно участвую в школьном спектакле.
На полу такое же мягкое упругое покрытие, как в доме Фолетти; тишина нарушается лишь шорохами входящих, которые ищут свободное место. Напряженное дыхание, кряхтение, но вот уже и они сидят на полу в позе лотоса. Вдруг слышится перезвон колокольчика, и все замирают. Наступает такая глубокая тишина, что даже страшно. Кажется, будто этот круглый храм уже оторвался от земли и будто он в самом деле летающая тарелка, поднимается в космическое пространство.
Заставляю себя сидеть неподвижно, как остальные, смотрю на тонкий луч, который спускается сверху на кедровый помост, окрашивая его в красный цвет, на светящуюся в нем пыль, но сосредоточиться не могу. Я рад был бы получить здесь ответы на свои вопросы, войти в транс или в состояние мистического экстаза, испытать неожиданное озарение. Но мои мысли слишком конкретны, мне мешают слоновьи жопы солидных господ, неопрятные лысины постаревших хиппи, напряженная фигура Витторио, сидящего справа от меня метрах в десяти с руками на лодыжках ног. Мне хочется решения менее наивного, сценографии более продуманной, лучших статистов, хорошеньких девушек. Мне хочется настоящей публики, и чтобы ее было много, тогда бы мне удалось врубиться, я уверен.
Уто Дродемберг начинает приподниматься над полом, в том же положении, в каком сидит, со скрещенными ногами. Сначала всего на несколько миллиметров, для постороннего глаза это не заметно, но он чувствует, что под ним уже не ковер, а пустота. Локти прижаты к бокам, руки ладонями вниз на коленях, касаются их большим и указательным пальцами, на лице улыбка. Взгляды всех направлены на него. Он поднимается вверх, к центру купола, медленно и плавно, и сидящие на полу не спускают с него глаз. Удивление-восхищение, внимание, плотное, как воздух под крылом самолета, поддерживают его, щекочут самолюбие. Без напряжения, без мыслей, вверх по вертикальному лучу, который пронизывает его насквозь, делает его прозрачным. Это в тысячу раз легче, чем плавать, и приятней в тысячу раз. Когда он достигает застекленной прорези в куполе, через которую в храм попадает луч, то смотрит с улыбкой вниз, и в этой улыбке столько всего, что не объяснишь словами. Внимание тех, кто внизу, вселяет в него веру в себя, он чувствует, что, если бы захотел, мог бы подняться до самой луны. Что там концерт рок-звезды, модный фильм, видеоклип, место в книге! Волна от глядящих на него людей докатывается до него, наполняя душу чистой энергией. Сейчас ему все под силу, любое чудо: он может направить время вперед или вспять, может разрешить все мировые проблемы, вернуть молодость полумонахиням в оранжевых одеждах, облагородить задницы, покрыть волосами лысины хиппи, глядящих на него с открытыми ртами. Это не только не трудно, но и приятно, даже забавно. Не понятно только, почему он раньше не пробовал подняться над выступами, ограждениями, абразивными поверхностями, всеми механическими помехами, так затруднявшими его жизнь до сих пор? Вот, оказывается, ключ ко всем проблемам: надо лишь оторваться от земли и парить в воздухе, весело и внимательно поглядывая вниз.
Ничего не получается. Смотрю, смотрю на световой луч, и все впустую. Я не только не воспаряю, но во мне не происходит никаких изменений – ни больших, ни маленьких, ни даже мизерных. Сосредоточиться не удается, я отвлекаюсь на окружающих, сидящих с закрытыми глазами на своих скрещенных ногах: толстая тетка тихонько посвистывает носом при каждом вдохе, у шестидесятилетнего старика редкие волосы собраны в длиннющий конский хвост, лысая маленькая головка полумонахини похожа на лампочку. А как там Фолетти? Мать с сыном сидят почти рядом, у них похожие профили; Нина вся в себе, Витторио, точно перед началом встречи по китайской борьбе: он напрягся, толстые пальцы впились в лодыжки, видимо, изо всех сил старается соответствовать этому очищенному дематериализованному месту, хочет, чтобы жена была им довольна, чтобы не развалилась семья, в которой все такие разные. В самом деле, он делает чисто физические усилия, не давая ни на секунду отдыха мышцам, по-моему, его надолго не хватит. И противно на него смотреть, и жалко одновременно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.