Текст книги "Пушкинский дом"
Автор книги: Андрей Битов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Тем более что не только неподготовленность Левы нам помеха, а и то, что в этой сцене все пьют довольно много. А по опыту, и своему, и предшественников, можно утверждать, что самое сомнительное и спорное в словесной передаче – это мир ребенка, мир пьяного и мир фальшивого или бездарного: ни то, ни другое, ни третье ни разу не имело достоверного самовыражения, а воспоминания подводят всех. На эти вещи у нас будет всегда свой взгляд, потому что детьми мы себя не помним, пьяными – не запоминаем, а фальшивыми и бездарными – не узнаем.
«Так дети не говорят, так дети не думают» – столь распространенный упрек пытающимся писать серьезно о детях. Бесполезно доказывать им, что нет, именно так дети говорят, именно так думают, – столь убеждены все взрослые, что знают как… Взрослые, в лучшем случае, всерьез воспринимают свою заботу о детях, но не самих детей. Потому что «взрослым» и без того достается от жизни, чтобы иметь силы быть столько же серьезными, как дети. Полная мера представления детской серьезности сильно обескуражила бы, обезоружила и обессилила их. Сама природа, что ли, позаботилась об этом барьере? – но это так: сколько ни имей дела с детьми, вряд ли станешь больше знать о том, кто́ они такие…
Как это ни удивительно, почти то же – с пьянством: сколько ни пей, ты не узнаешь о пьянках больше, чем уже знал.
Сцену у деда Одоевцева, которую мы взялись описать, некому было описать трезво… Да такого опыта вообще почти ни у кого нет, хотя пьяными бывали многие: завтрашнее наше отношение к происшедшему вчера – редко бывает справедливым. Ни в какой компании не потерпят, чтобы кто-то не пил, а наблюдал и слушал, – и правильно, потому что описания трезвых всегда отталкивающи и, само собой, не талантливы в передаче палитры чувств пьяного человека. Те же, кто уже выпил, не могут нам передать в трезвом смысле, как все было, а праздника своих чувств – почти не помнят или не находят слов. И помирить это информационное противоречие – не в наших силах.
Так много оговорив, мы заявляем: «Так пьяные говорят!» – и, что бы нам потом ни говорили, придется стоять на своем…
Поэтому расставьте сами, где угодно, как подскажет ваш опыт, возможные в подобных сценах ремарки (это, кстати, и будет то, что мог отметить сам Лева…): где, и как, и после каких слов своего «выступления» дед Одоевцев кашлял, чихал и сморкался, супил брови, надувался и опадал, где он терял и «ловил кайф», где его перекашивало и он забывал, о чем речь, и где махал на это рукой, где он вытирал лысину, скручивал свою махорочную цигарку, плевался, вращал глазами и тыкал в собеседника (главным образом, в Леву) пальцем и в каких местах приговаривал: «Я вас видал…» (далее нрзбр. – А.Б.)
Отец отца
(Продолжение)
…Рудик читал стихи, непонятные, но сильные.
– Тебе нравится? – спросил дед Леву.
– Нравится… – неуверенно выговорил Лева под ревнивым и презрительным взглядом Рудика и внимательным – Коптелова. Разве он мог сказать «не нравится»?.. Но «нравится» – тоже не получилось. У него не было шансов ответить «им» правильно. Все трое уже стали для Левы – «они»…
– Он мало что знает, зато умеет «ловить кайф», – сказал дед. – Свойство молодости… Кстати, смешно: «ловить кайф» – совсем не лагерное, не только современное выражение. Семнадцатилетний Достоевский, задолго до острога, пишет своему брату, хоронит себя: «Что сделал я за свою жизнь? – только ловил кейф…» Читай дальше… – Деду нравились стихи, он был пьян «в самую меру», и он благодушествовал. Пол-лица его расправлялись и молодели.
Вдохновленный Рудик прочел, очень волнуясь, новый стих, который казался ему особенно сильным, пророческим… с очевидным намерением окончательно всех сразить.
Леве на этот раз очень понравилось.
Дед рассердился.
– … я ваши куриные прогнозы! С чего взяли, что так будет? С чего вы вообще взяли, что как-нибудь будет? Не надо, Левушка, умиляться собственной вшивости. – (Лева надулся: и стихи не его, и опять он же виноват.) – Какой Запад, какая Россия!.. В вашем-то, идеальном, смысле – жизни нет ни там, ни тут. У них – условия, у нас – возможность. Какие сейчас могут быть славянофилы и западники?.. И те и другие сейчас – просто необразованные люди. Признавать прошлое у нас, а настоящее – на Западе, отменяя настоящее у нас, а там – прошлое… Вам девятнадцатый век нравится, а не западная демократия. Вам хотелось бы обменять века на стороны света… даже наша заповедная власть не справится с такой задачей. Как бы вам ни хотелось чего-нибудь поидеальней – все подчинится логике прогресса, логике потребления и изживания… Человечество было рождено бедным и немногочисленным. Таким оно вписывалось в совершенный круг природы и бытия. Я старый, внимательно живший человек, и я могу с некоторой определенностью, исходя из конца одних и начала других современных событий, судить, что будет с вашим сознанием через десять – пятнадцать лет, до следующей перемены. Так вот, лет через десять, когда все газеты станут писать как бы тревожно о том, что мы делаем с природой, зарабатывая на жирной честности этой темы, кто-нибудь да напишет о том, как совершенны были первобытные способы земледелия по «вписанности», по вкрапленности в замкнутую, предельно экономичную, совершенную цепь природных процессов. Человечество было бедным и прокармливало себя трудясь, не расковыривая купола природы, стоя у дверей ее скромно и не помышляя еще о грабеже. Оно могло, подголадывая, накормить «от пуза» нескольких там князей и церковников, их было и не так много, и эта социальная «несправедливость» ничтожна, если учесть, что разность эта необходима человечеству для основания культуры. Накапливая излишества, они невольно создавали образ возможности. Никакое равенство не возведет храмы и дворцы, не распишет их, не украсит. После обеда, пира (пусть, как учат в школе) можно послушать стихи или музыку. Из обеспеченности возникала подготовленность, из подготовленности – способность ценить, из способности ценить – уровень культуры. Никак не наоборот. Культуре нужна база, богатство.
Не для удовлетворения потребностей художника – а для подлинного спроса. Эту пассивную, почти биологическую роль аристократии, такую очевидную, понимать уже поздно. Никому сейчас почему-то в голову не приходит, что сумасброд из маленького княжества очень, по-видимому, понимал в музыке, если у него «работали» Гайдн или Бах. Что папа понимал живопись, если выбирал между Микеланджело и Рафаэлем… Все-таки это были просвещенные люди. Ну да… И осуществлялась эта немыслимая, головокружительная разность человеческих потенциалов, от смерда до Рублева, на бесконечно малой энергетической основе, смешной для современности. За счет всего лишь социального неравенства – сохранялись смысл и возможность человечества. То есть экономичность человеческой культуры, при ее высоте как условии, так же поразительна, как экономичность природных процессов в круговороте бытия. Почти подобна. Я говорю «почти», потому что природа по аристократизму своему выше любого общества, хотя бы по той же «разности потенциалов», накопленной на минимумах энергий. Природу не интересует равенство внутри и междувидовое, ее интересует целесообразность и совершенство. Перед Богом все равны, ей хватает такого равенства… Я говорю «почти» и потому, что и тогда, в пору высших форм аристократизма, люди, конечно, пожирали и вытаптывали под собой жизненные пространства. У Ювенала есть такая жалоба вольноотпущенника: «Ему (патрону) подают краснобородку, которую уже почти всю выловили в Средиземном море, а тебе (то есть ему, вольноотпущеннику) ужасного змееподобного угря…» Видите, с некой краснобородкой обстояло и в те далекие времена, как сейчас с угрем… Так вот, человечество скромно выстаивало у дверей так называемой кладовой природных богатств. Замечали хамство этого выражения – «природные богатства»? Будто «богатство» – это излишек, не сама природа! Человечество, до наших времен, не было лишено скромности и даже застенчивости, и это не его заслуга, а те условия. Технический прогресс тем временем потихоньку шел на уровне уточнения часового механизма и добавления еще одного колесика к полиспасту, по одному в столетие… пока не накопился до производства не более совершенных, а более тяжелых отмычек, орудий взлома и грабежа. Их надо было употребить – и ими взломали двери природы. Не отворили, не открыли ее тайну, чтобы войти в нее, а взломали, не поняв даже, в какую сторону створки… может, там и замка-то не было, а просто дверь на себя отворялась! – они нажали, надавили, сила есть – ума не надо, и ввалились внутрь вместе с дверью. Так ребенок теряет терпение над чем-то не по уму, как они потеряли. Они оказались действительно среди развалов богатств – бери не хочу! Пощипывая, поплевывая, косые от разбоя, разбрелись и беспорядочно расплодились по всей земле… Али-баба, выбрасывающий медяки, потому что нашел сундук с серебром, с тем чтобы потом выбрасывать серебро ради золота, а золото ради бриллиантов, – и все это до тех пор, пока не вернутся хозяева отрубить ему голову и снабдить ворота новым замком!.. Это и есть прогресс. Принято, что человечество набрело на путь прогресса, меж тем как оно сбрело со своего пути. Это по всей его истории видно. Точка ответвления определяется с точностью в несколько десятков лет, для истории это микрон, развилка еще видна простым глазом, если кому есть время обернуться, – так нет, все бегут. Не сверни оно, может, и не много уже оставалось, – оно бы вошло в ту же дверь, чуть толкнув ее, – и ворота бы распахнулись, – но уже не набросилось бы на богатства с бессмысленностью грабителя, а знало бы, как и что с ним делать. Те же законы, ту же тайну обязательно откроют, когда будет поздно, когда будет невозможно уговорить прислушаться и никто не остановится первым; это и будет последний момент, когда еще можно спохватиться так, чтобы природа могла отдохнуть, зализать свои раны, регенерировать, – но человечество, еще и подученное веком, не согласится ни на какие сегодняшние жертвы ради даже завтрашнего утра… Инерция потребления и размножения будет столь массивна и велика, что и поняв, что происходит, можно будет лишь сознательно наблюдать момент падения, миг отрыва лавины с гребня. И пружина уже не сожмется обратно, а растянется в проволочку и порвется – природа расползется, как спущенный чулок, причем это не будет спуск хотя бы равный подъему – это будет мгновенно и на глазах, испарение облачком, останется злая лысина, с которой внезапно сдернули парик при всем народе, всем на позор. Это «прогрессивный паралич» Земли – простите за каламбур… Лавинообразное потребление и размножение на базе грабежа природы, паразитирование на природе и замена всех форм созидания всякого рода исполнительством, стремительное, фантастическое падение под самого себя, где ты сам, собственным весом, будешь себя тискать и ломать собственные кости всей тяжестью потребленного, отнятого и непроизведенного, невозвращенного, – ноль из человека – вот путь прогресса. Может быть – и это еще самый оптимистический взгляд, – то, что сейчас происходит в мире, не на социальной поверхности процессов, а в невидимой глубине их содержания, – есть борьба, соревнование человеческого разума и прогресса (Бога и дьявола, по-старому). Тогда задача разума – успеть во что бы то ни стало, до критической точки (необратимости) разорения Земли прогрессом, развенчать все ложные понятия, остаться ни с чем и внезапно постичь тайну… Тут происходит революция в сознании – и Земля спасена. И все это утопия, хотя и желанная. Если и есть тайная сила разума, противостоящая прогрессу, то действие ее параллельно прогрессу – это гонка с общим стартом и общим финишем. Может, разум и нагонит прогресс, но тогда они придут к финишу вместе, грудь в грудь (критическая линия необратимости и будет линией финиша), – и будет поздно воспользоваться плодами духовной революции, она не успеет их принести, завязи лопнут на космическом морозе, наступит необратимость – возмездие. Возмездие ведь и возможно лишь с момента осознания… Так все сходится.
Дед вздохнул, отхлебнул – пол-лица его все оживало, пол-лица мертвело – и продолжил:
– И это так же наглядно, так же очевидно в культуре, в слове, в духе – прогресс как потребление и изживание всех слов и понятий, составляющих нашу нравственную и гражданскую структуру. Сначала маленьких и конкретных, потом значительных и ложных, потом больших и абстрактных… Любая идея покажется вам спасительной – коль она у вас возникла. Слова подбираются, и сначала какие попало, а потом и те, что остались (остаются все лучшие), – и истрачиваются навсегда. Вся сила человеческого духа повернулась в наш век лишь на истрачивание, отмену, разоблачение и дискредитацию ложных понятий. Весь позитивизм современной духовной жизни – негативен. Ложные понятия изничтожаются – и не заменяются ничем. Вам еще повезло: у вас лет на тридцать (как раз пока меня не было…) была запрещена всякая охота за словом и понятием, слова одичали и перестали бояться человека одновременно, они разбрелись – пространство большое – и бродят неузнанные, непойманные, непроизнесенные. Вот вы считаете, что семнадцатый год разрушил, разорил прежнюю культуру, а он как раз не разрушил, а законсервировал ее и сохранил. Важен обрыв, а не разрушение. И авторитеты там замерли несвергнутые, неподвижные: там все на том же месте, от Державина до Блока, – продолжение не поколеблет их порядка, потому что продолжения не будет. Все перевернулось, а Россия осталась заповедной страной. Туда не попадешь. Жизнь, не какая была, а какая ни на есть, началась лишь с семнадцатого года, но и ее стало много, и ее остановили. И эта окончательная остановка, этот запрет, который сейчас все клянут, даст вам тем не менее видимость духовной жизни лет на десять – пятнадцать. На ликвидации «ложных» и ловле «истинных» вы еще испытаете как бы подъем, и восторг, и труд…
Ра-азделить с тобой готова
горе, радость, труд большой… —
внезапно пропел дед, слабо и верно, – но она вас непременно бросит, не обольщайтесь… все это очень недолго, потому что все это уже было, уже произошло в мире, и к вам, какие бы ни были сопротивления, все вернется с той быстротой, как во сне… Вы запустите либеральную фабрику по разоблачению ложных представлений, якобы ради сейчас еще запретных, но столь желанных «истинных». Но пройдет лишь несколько лет – вы дорветесь и до них, до тех, что сегодня кажутся вам истинными, и они быстро разочаруют вас, потому что, прежде понятий, прежде их возможности, проник уже призрак прогресса в культуре, то есть потребительского, а не созидательного отношения к духовным понятиям и ценностям, – он-то и бередит, он-то и побуждает ко всему этому невнятному и радостному гоношению… И, помяните мое слово, самые передовые из вас, те, что катятся впереди прогресса… через десять лет вы услышите все ваши сокровенные слова и понятия в ложном и фальсифицированном смысле, и это будет не благодаря нехорошим людям, «захватившим и извратившим», а благодаря вам самим, самим этим вашим понятиям, на которые вы уповаете; они, еще запретные и не произнесенные, уже содержат в себе ту же неправду, которая так изнуряет и подвигает вас. Через десять лет вы будете слышать все слова из стишков Рудика на каждом шагу… Россия, родина, Пушкин… слово, нация, дух – все эти слова зазвучат еще как бы в своем первом, природном, неофициальном смысле, заголятся – и это будет конец этим понятиям. И наступит пора «новых», которых вы к тому времени отыщете из еще более забытых. Это будет такая промышленность – «добыча» слова (так, кажется, уже выразился один поэт), отработанные слова будут сваливаться в отвалы. Как в ру́днике… Лева, ты работал на «ру́днике»?.. Сейчас вы проходите Цветаеву и Пушкина, затем пройдете Лермонтова с еще кем-нибудь, а потом накинетесь на Тютчева и Фета: доращивать одного – до гения, другого – до великого. Бунина – вытягивать… Это раздувание и доедание репутаций сойдет за прирост современной культуры. Все будет, все уже есть из того, чего вы так страстно жаждете, чем, вам кажется, все и объясняется и исправляется. По невежеству вы будете обжираться каждым следующим дозволенным понятием в отдельности – будто оно одно и существует, – обжираться до отвращения, до рвоты, до стойкого забытья его. Чего нет и не будет, так это умного, не потребительского отношения к действительности. В таком состоянии, быть может, находится дух при зарождении новой религии. Но трудно верить в то, чего еще нет. Пока же, уверяю вас, будьте благодарны культу…
Под эту реакционную речь, воспринятую всеми как удачно и вдохновенно сказанную, все еще выпили.
.
Дед морщился, корчился – и перебил Рудика:
– Да все, все уже – советские! Нет несоветских. Вы же – за, против, между, – но только относительно строя. Вы ни к какому другому колу не привязаны. О какой свободе вы говорите? Где это слово? Вы сами не свободны – а это навсегда. Вы хотите сказать от себя – вы ничего не можете сказать от себя. Вы только от лица той же власти сказать можете. А где вы еще ее найдете?.. Для вас уже нигде не найдется условий: если вы себя экспортируете, то вы не можете захватить с собою то, относительно чего вы только и есть для себя. Да отвяжи вас – вы назад запроситесь, у вас шея будет мерзнуть без ошейника… Вы обнаружите, что без этой власти вас-то таких и нет. Это только здесь вы – есть. Вы больше нигде не будете. Вам не нравится… А мне нравится эта жизнь! Что вы понимаете?.. Вы не можете этого оценить. Вот Рудик… я ему дал мятую дрянную бумажку – и он пропал, провалился в этот пустырь – и нет его и нет! – Дед вспомнил и снова рассердился, фыркнул: – Да ведь, сами посудите, – и быть не может! Ведь куда он ушел? – один камень, плоскость, пурга… и вдруг возвращается ниоткуда: несет хлеб, вино, чай, колбасу, даже табак! Откуда? за что?.. Когда мне кажется, что схожу с ума, то всегда из-за того, что считается совсем естественным, само собой разумеющимся, чего и понимать не надо! Ведь этого места, где мы сейчас сидим, скорее всего, и нет на земле, быть не может – остров небытия. Однако открой кран – пойдет вода!.. Ну, электричество, газ – еще как-то можно смириться: мол, этого и постичь нельзя, мозги поломаешь… но – вода! откуда вода-то здесь взялась?.. Однако можешь даже попробовать на вкус – вода! Даже не только попробовать – напиться, утолить жажду можно! Это ли не потрясающе… Положим, вода – вообще самое удивительное на свете: прозрачная, без вкуса, без запаха – и пьешь! Чистое утоление. То, что по бороде течет, – уже богатство… Это почти воздух – так удивительно и так не сказать. Если настоящая жажда – то и воздух. Я вам о прогрессе чего-то наговорил… Главное забыл. Не оттуда нам грозит, где с трудом дается, даже если и грабительским трудом. Не оттуда, где дорого, где стоимость, где всем надо и все хватают, – где есть цена, объявленная ценность. То есть мы, конечно, сведем леса, воды, рыбы, почвы, звери… зверей, зверей первыми, чтобы наедине остаться… но все это потом, не успеем даже до конца… Потому что прежде всего нам грозит – от бесплатного, от Богом данного, от того, что ничего никогда не стоило, ни денег, ни труда, от того, что не имеет стоимости, – вот откуда нам гибель – от того, чему не назначена цена, от бесценного! Мы выдышим и выжжем воздух, мы выпьем и выплескаем воду… То есть бесплатное мы разорим первым, а золото, брильянты, что еще? – все это будет лежать целехонько и после нас, на память о нас… Все-таки, как это ни очевидно, а забавно, что то, что с самого начала было ничьим, общим, – то и пропадет первым. Можно составить довольно точный стоимостный ряд от воздуха до брильянтов – и это будет последовательность растраты и исчезновения. И будут они – как это? – обратно про-пор-циональны! Так я же не об этом… я о том, как мне все нравится. Мне нравится земля, на этой земле, и даже как вы на ней устроились нравится… что бы я ни говорил, как бы ни стонал – все это глупо. Потому что суть есть порядок вещей, и все так, по сути, и происходит, неизбежно, только мы не всегда понимаем и тогда хотим, а может, наоборот, хотим – потому не понимаем… Так что про воду, я ее хочу и не понимаю и понимать не хочу – это и счастье. И ладно. Мне еще можно объяснить, постановив воду за данность, что, мол, источник, насос, башня, труба – водопровод… я пойму, что человек мне что-то объяснить хочет, это-то я пойму. Но вот чего она мне течет?.. Он, объяснитель, будет горячиться, возбуждаться, глаза таращить – он никогда не будет знать, объясняя, что же это ему так понятно, так ясно, как шоколад. Шоколад, видите ли, ему ясен, не то что вода! Он ни за что не хочет стать сумасшедшим, как я, не понимать он не хочет – не хуже других! – так и будет окружать понятия бессмыслицей слов, пока не завалит, чтобы не видно, накинет на явление рваную сеточку слов, кое-как накроет – и ладно, поймал… Вот такие люди очень любят пояснять, как они этот мир поняли и расценили: такое удовольствие, такая ясность и упорядоченность!.. Значит, милочка, берешь кастрюлю, лучше такую, а не такую, зажигаешь огонь – во-от такой, посолишь столько, нарубишь того и сего, так и столько, положишь сначала то, потом уж то, не перепутай, и – борщ! вот если все так и сделаешь, как я сказала, то все и пальчики оближут, и не нахвалятся… Как они любят перечисления того, что им понятно! как славно мыслить борщом, где все, как надо, уложено! ну что за удовольствие жить в этом мире, когда все так складно получается… Какая кастрюля? откуда картошка? почему – суп?.. Нет, мир без молитвы совершенно безнадежен в умственном отношении. У Тургенева, помните, пожалуй, в «Отцах и детях», в эпилоге, про Петра: «Он совсем окоченел от тупости, выговаривает все Е, как Ю: я тюпюрь обюспючюн»… Обюспючюны все теперь… Тюпюрь… Вхожу это я в магазин, в то самое «ниоткуда», откуда Рудик все это принес, – дед сделал широкоплавный жест, благословляя стол. – Там баба, ну баба и баба, дрянь баба, старая, толстая, бородатая, сипит, бородой трясет: мол, ничего в магазине нет, – а я как раз благодарю бога – маленькую беру… и в этот момент она мне такое говорит. Тьфу, думаю! А это что? Это что, тебя спрашиваю! не товар, по-твоему? Думаешь, в витрину нечего положить было – так мусор выставили? И я прав, потому что витрины прямо так и завалены самым разным некрасивым российским товаром, который есть можно… Ты что же, говорю, баба, думаешь, что эти плавленые сырки и не ест никто? Сыру, видите ли, ее сорта нет… Что, кашу не варят? и консервы не едят, камбалу в томате? все едят и варят. Вся Россия что, по-твоему, ест?.. Эти лиловые камушки, думаешь, что? это киселек, очень съедобный… вот и пряники, свежачок, всего недельные – и зубок не надо! а? Тут меня участковый под белы рученьки… И не грубо, справедливо и серьезно так берет, татарин, а не бьет, только славно так выводит и провожает домой. И маленькую не отобрал – понял, значит… Народ, значит. Нет, они потрясающе устроились, эти люди!.. Все выверено, никаких излишеств, ровно столько, и – справедливо! справедливо все до чрезвычайности, заметьте! не надо только нарушать, а надо со-блю-дать! Ну, с нарушителя – и особый спрос. То, что ему не всегда хватает, не все, так сказать, удобства, – это же логично, понятно. Зачем хотел больше других?.. Но, главное, система эта обеспечивает счастьем тех, кто в ней находится и за края не высовывается… Кто ж его заставляет – высовываться?.. Да, потрясающе все устроились – и уверены в этом. Заметьте, системы хватает даже на придание уверенности – она сильна!.. Вот иду домой – посреди поля стоит человек, стоит и стоит – нечего ему там делать. Рядом с ним – столбик, на столбике табличка от ветра качается. Ничего вокруг, никого. «Вы уверены, что оно придет?» – спрашиваю. «Кто?» – Он даже испугался. «Да то, – говорю, – чего вы ждете?» – «Вы о чем?» Смотрит на меня, и правильно, как на сумасшедшего, что же он может ждать? «Автобус, – подсказываю я ему, – вы уверены, что он придет?» – «А…» Он успокоился, поняв меня по-своему. Смотрит почему-то на часы, а не на дорогу, и говорит: «Почему же ему не прийти? Через минут пять придет». – «Да почему же вы так уверены, что придет!» – взмолился я. «Знаешь, дед, – сказал он, – налил глаза – и проваливай. Неудобно даже, в твоем-то возрасте, к людям вязаться». Ничего попался, не злой, а то ведь и побить мог, от уверенности-то… Так вот я, пожалуй, не утратил способности поражаться или тихо удивляться миру – но это, так сказать, удивление благостное: молитвенное, здоровое, питающее… а от чего сойду с ума, так это, что все считают всё естественным, само собой разумеющимся в этой жизни… Да откуда вы взяли? Я тут иду недавно, смотрю, рядом с одним из здешних домов большой котлован вырыли… метрах в десяти, может, от цоколя, редко бывает так близко… дом еще чуть повыше остальных сам по себе… и вышел он, как над обрывом – такая коробища! смотрю – так он же просто на землю положен, ну просто как спичечный коробок… и ничего – стоит. До чего же тихая и терпеливая наша земля, думаю. Даже кожей не вздрогнет, мускулом не поведет, что мы по ней ползаем… А мы уж и уверены! видим – тихо… давай! И живут все в этом доме, из трухи сделанном, на землю просто так положенном, живут так же наверняка, как ложку ко рту подносят, и такой завели порядок!.. Ровно встают, ровно выходят, автобус их везет и привозит не куда ему, куда им надо, там они что-то делают, неизвестно что, и назад едут – тоже транспорт и на этот раз их не подводит, приезжают – сразу разбираются, кто где живет, у них это специальными цифирками обозначено, они их помнят, цифирки эти совпадают с тем, что они помнят, – они и не перепутываются; два раза в месяц за то, что ездят туда и обратно, им бумажки выдают, и каждый понимает, сколько он их получит, потом они на эти же бумажки наверняка же берут товаров и расходятся их же употреблять; входят под одну свою цифру, потом под другую, зажигают свет – светло, за окном пурга – батарея теплая… И не только устроились – но и все так ловко для себя устроили! – с той заботливостью и уютством, как разве в детстве в куклы играть возможно. Себе, заметьте, устроили – не вам! Вы-то себе ничего не устроили… Так что не… вам и претендовать. Вы брезгуете, говорите: сублимация, подмена, су-ще-ство-вание!.. да, может быть, но – точное! Вам и не снилась такая точность! Вы несчастны сами, как дураки. Вам любой скажет, что вы дураки… Вам кажется, вы – духовны и потому свободны. Но и ваш протест, и ваша смелость, и ваша свобода отмерены вам, как по карточкам. Все вы хором обсуждаете те кости, которые кидают вам сверху, – а там, по-вашему, не может быть ни духа, ни даже ума… Однако самостоятельность и свежесть своей независимости дано вам обнаружить лишь по отношению к позволенному. Вы будете читать «Улисса» в 1980 году, и спорить, и думать, что вы отвоевали это право… Это я вам говорю во второй половине пятидесятых – а вы проверьте. Тут-то конец света и поспеет. Представляете, конец света, а вы не успели Джойса достать. Джойсу будет более дозволена ваша современность, чем вам. Мысль о вашей зависимости вам недоступна. Завистники вы, неудачники, несостоявшиеся вы, ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем… Я-то хоть научился не считать, что то, что мне не нравится, того – нет. Не для меня, но – есть. И у меня прямо душа падает от ловкости, цельности, сладкой целесообразности людского мироустройства…
За это все выпили, сам бог велел. Рудик сказал:
– Теперь-то я понял, как вы тогда заблудились… Когда про цифирки на людских жилищах сейчас говорили так зло…
– И ничего не зло, ничего-то ты не понял! Нужны эти цифирки, какой дурак станет их отрицать – как же без них! А заблудился я сам, по собственной дурости и… ты же, Левушка, не знаешь, что киваешь-то? Тебе еще подсказать надо, о чем речь… Пошел я за хлебом как-то, не так давно, и заблудился. Дома-то одинаковые. И адрес свой забыл – ну вылетел из головы. Ходил, ходил – холодно – и заплакал. Отменил уже лишения в своей жизни, решил, что больше не будет, – и вот так ослаб. Вернулся в булочную, сел и плачу. Вызвали милиционера. Он говорит: дед трезвый, память потерял, это не моя функция, а врачей. Вызвали скорую; врач говорит: дед здоров, забыл адрес, дело милиции отвести его домой. Долго спорили. Наконец врач, интеллигент все-таки, молодой, симпатичный такой юноша, плюнул в сердцах и взялся за дело: подъедет к дому: «Твой?» – говорит. «Может, и мой», – говорю. «Тьфу!» – говорит. Осенило его – детей стал расспрашивать: «Ваш дедушка?» – «Нет», – говорят. Потом в каком-то доме признали – мой дом и оказался. Больше из дому не выхожу.
Лева чуть не плакал: что сделали с человеком! Но сдержался, заговорил о другом, сильно издалека.
.
…Дед прервал Леву на полуслове.
– Почему же не заслуженно! Почему же не заслуженно?.. – напал он, как петух, поворачивая к Леве голову боком – живой стороной лица. В голосе его звучала чуть ли не обида. – Я именно заслуженно пострадал… Словечко-то какое! Заслуженно! Меня посадили за дело. Я никогда не был бездельником, не был несерьезен. Я не горжусь этим: быть всегда серьезным – пошлость. Но я был им и до сих пор остаюсь. Если бы я не был серьезен, я бы сейчас с тобой не говорил! Я бы выгнал тебя к бениной маме в шею… Господи! они еще спрашивают и удивляются: когда, мол, все это началось? Да давно, давно началось! Когда интеллигент впервые вступил в дверях в разговор с хамом, стал объясняться – тогда и началось. Гнать надо, в шею! – Шея у деда действительно иллюстративно налилась, Лева забеспокоился за второй удар, но зря: дед уже не был серьезен, он выступал. У него были проверенные слушатели, и Лева – жирная наживка. – В отношении меня все справедливо у этой власти. Я не принадлежу к этим ничтожным, без гордости людям, которых сначала незаслуженно посадили, а теперь заслуженно выпустили… Власть есть власть. Будь я на ее месте – я бы себя посадил. Единственно, чего я не заслужил, так это вот этого оскорбления реабилитацией. Меня уже нестрашно: я – шлак. Меня выбросили на покой – я как узник отслужил свое и больше ни на что не годен. Так в учебниках поступают с рабочими в странах капитала. Я им не опасен – я им не нужен. Вот тебе квартира, вот тебе пенсия. Причем – как подарок, как компенсацию, чтобы еще раз унизить, напомнив, что я им ничего не смог сделать… будто я трудом не заработал таких-то вещей. Я полагал себя слишком гордым, чтобы быть сломленным, – я менялся сам. Как та девка, которая видит, что сопротивление бесполезно и ее все равно изнасилуют, именно от гордости может раздеться сама… Я сломался лишь сейчас, после «освобождения». Я никогда не болел – первое, что со мной здесь случилось, это удар. Я стал рассыпаться. Я не мог с этим смириться и стал старательно пить, чтобы рассыпаться сам, – мне нельзя. Значит, я сам могу хотя бы одно сделать – то, что мне нельзя. Мне жить нельзя. Я не выживаю, Левушка. Я другой человек – я не имею уже ровно никакого отношения к тому, к которому ты пришел. Это жестокость делать такое с человеком дважды! Сначала изнасиловать – потом заштопать и объявить целкой. В результате – к семидесяти-то годам! – все их потратив на то, чтобы жизнь, какая ни была, была бы моей жизнью, я могу сказать, что не справился с жизнью… Когда меня взяли, я, чтобы избежать насилия, чтобы меня не брали (как ту девку), – сам ушел с ними. Я поставил крест на своем прошлом, на своей работе и призвании. Я понимал жизнь так и так себя понимал, что все, происходящее по судьбе с человеком, должно стать его жизнью, – это стало моей жизнью. Я прекрасно работал, был хороший прораб, я умел думать материалом жизни, не все ли равно каким: словом или грунтом и стройматериалами. Я стал другим человеком и был им все эти двадцать семь лет, я – другой человек! На… мне такая справедливость, чтобы я насильно становился снова тем человеком, каким был тридцать лет назад! Тогда мне было сорок, теперь семьдесят – это ли не разница! да и будь мне тогда семьдесят, а теперь сорок – я бы не был способен в третий раз сделать эту жизнь своею. Как смели те же люди, отвершив несправедливость, – они же и восстанавливать ее!.. В лучшем случае это цинизм: выходит, они всегда знали, что делают.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?