Текст книги "Пушкинский том (сборник)"
Автор книги: Андрей Битов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
II. Благодарная Россия
Пояснительная записка к проекту придорожного памятника
Странное это дело, отмечать юбилей смерти… Хотя бы и такой круглый, как 150. Как ни скорби, прорывается торжество: мы-то живы! Очередной зарок не писать к этому юбилею пал, как и всякий зарок. Я получаю очередное послание от Боберова… Кто он?
Рассуждая о последних днях Пушкина, мне уже приходилось размышлять о месте примет и суеверий в его жизни, весьма значительном… Меня тогда поразило необычное пренебрежение, возможно сознательное, внезапно проявленное к приметам, которым в прежней жизни следовал он неукоснительно, именно в роковой день 27 января 1837 года (см.: Статьи из романа. М., 1986, с. 228–230). В той же книге (с. 291) упомянут некий корреспондент, А. Боберов, приславший мне обширное изыскание о роли дат в судьбе поэта. В это послание входила и небольшая его поэма, снабженная громадным комментарием, более освещающим обстоятельства написания ее, нежели сам предмет. Комментарий этот, однако, не лишен не только точных наблюдений над самим собой и своим творческим процессом, но и некоторых свободных раздумий о судьбе поэта, более гипотетических, нежели обоснованных. Всё это и в целом достаточно любопытно, но слишком объемно и годится лишь для журнала. Здесь же я рискую предложить читателю лишь саму поэму с предельно сжатым комментарием.
В основу «поэмы» положен парадоксальный факт, известный со слов самого поэта. Как, не ведая о предстоящем выступлении декабристов, по некоему (корреспондент мой увлечен парапсихологией) наитию Пушкин срывается в нарушение всех запретов из Михайловского в Петербург, причем точно в последний момент, чтобы поспеть к 14-му, но, сорвавшись, тут же поворачивает обратно в силу череды дурных примет, последней и решающей из которых оказался заяц, перебежавший дорогу. Привлекая к своим выкладкам и модный ныне восточный календарь, сопоставляет он роковые для поэта 1825 и 1837 годы как годы Петуха, между тем рок таился, как в черепе Олегова коня, в годе и его женитьбы, совпавшем с годом Зайца. Оставляя все эти изыски в стороне, от себя скажем, что Пушкину на его жизнь вполне хватило примет народных, от зайца до копеечки, нами напрочь забытых, вытесненных суевериями восточными, в свою очередь не усвоенными. Пушкин, по-видимому, не знал, что он Близнец и Овца (впрочем, это еще следует проверить…), но, во всяком случае, не мог бы придавать этому значения как реалиям сознания и судьбы – того значения, которое он исподволь придавал преданиям и приметам, народным и родовым, родившись под своею звездою и дожидаясь своей звезды.
Итак, вот эта «поэма»…
1825 год
Н. М. Г.
1. Обзор лирики
ЗИМОЙ: «Письмо любви! прощай: она велела.
Как долго медлил я! как долго не хотела
Рука предать огню… пылают – легкий дым…
Желаю славы я, чтоб именем моим
Твой слух был поражен… мой талисман, храни
Меня во дни гонения, во дни…»
(Посвящено разлуке с Воронцовой:
«Сожженное письмо», «Желанье славы» (новой…))
ВЕСНОЙ: «глава… падет… мой недозрелый гений
Для славы не свершил возвышенных творений;
Я скоро ВЕСЬ умру». (Со строчки сей проценты
Начислим на последний monumentum:
«Нет, ВЕСЬ я НЕ умру…»)
В ту ОСЕНЬ он пророчит:
«Я НЕ умру, – (в письме), – Бог не захочет,
Чтоб „Годунов“»…
(Меж этих двух прозрений
Есть ЛЕТОМ
«мимолетное… как гении…»
Мгновенье чудное…) [2]2
Первое стихотворение представляет собой коллаж из пушкинских, последовательно: «Сожженное письмо», «Желание славы», «Храни меня, мой талисман…», «Андрей Шенье», «К***», «Вакхическая песнь», «19 октября», «Всё в жертву памяти…», «Сцена из Фауста», относимых автором к 1825 году, а также из письма В.А. Жуковскому от 6 октября 1825 года: «…посидим у моря, подождем погоды; я не умру; это невозможно; Бог не захочет, чтоб „Годунов“ со мною уничтожился», – и из стихотворения «Я памятник себе воздвиг…» (1836). При всём старании Пушкин не подчиняется упорному ямбу коллажиста; и наш автор вынужден прибегать к изменению пушкинской последовательности слов и даже редуцированию слогов (желание – желанье), что, конечно, недопустимо в цитировании. Сомнительны и его оправдания в точности датировки наличием «случайного, куцего» сборника под рукой. Желание сделать «разлуку с Воронцовой» сквозным мотивом лирики всего года привело к колебаниям от 1824 до 1827 года.
[Закрыть]
Лицейское, осеннье,
«Отрадное свиданье», как виденье
То, мимолетное…
Полнее… наливайте…
Стакан!.. «до дна, до капли выпивайте!»
Полней, полней! ты, солнце! ты, заря!
Но за кого? о други, возгоря…
Увы… Ура! наш царь! «наш круг… редеет;
Кто в гробе спит, кто, дальний, сиротеет;
Судьба глядит…»
Страданье, мрак, мечта,
Мысль, ревность лиры, мщенья красота —
«Всё в жертву памяти» – изгнанье, славы блеск… —
Всё той же воспаленной девы…
«Мне скучно, бес».
«Что делать…»
2. Перед 14 декабря (не ранее 7 ноября) [3]3
Окончание работы над «Борисом Годуновым» датируется торжествующим письмом П.А. Вяземскому около 7 ноября 1825 года.
[Закрыть]
Фауст: Всё утопить.
Мефистофиль: Сейчас.
…Вообразим опальный домик…
В нем трость железная и Вальтер Скотта томик;
Перо! гусиное… и детская кровать,
Где с тем пером любил поэт поспать.
Какие сны!.. – лишь Гамлет растолкует…
Голубка дряхлая за стенкою воркует.
Он не хотел вставать. Ему неясно было,
Как новый день начать. Ему было постыло
Поутру пробивать в кадушке тонкий лед,
Из самовара пить и есть всё тот же мед.
Седлать коня!.. – от праздности несносной
Хотел он ускакать. Но ветер дул поносный
И шляпу сдул. И обломился ноготь,
Что холил он… Он сел. Придется трогать.
Конек был не бог весть. Здесь лучше без меня
Опишет сам он резвый бег коня,
Треск, звон и блеск… Они хандру развеют.
Одно бесспорно: всадник был резвее [4]4
Реалии пушкинской деревенской жизни достаточно относительны. Автор в своем комментарии признается, что ему за его жизнь так и не удалось навестить священное село. Детали его более прослышаны, нежели увидены и, скорее всего, черпаются им из непосредственного опыта собственной деревенской жизни. «Конек был не Бог весть» – может оказаться деталью наиболее точной. Цитирую из комментариев автора: «Поэзия есть поэзия: „Встаем и тотчас на коня, и рысью по полю при первом свете дня; арапники в руках, собаки вслед за нами…“» (возможно, это у соседа было…) или:
Ведут ко мне коня; в раздолии открытомМахая гривою, он всадника несет,И звонко под его блистающим копытомЗвенит промерзлый дол и трескается лед. Роскошно! Наверное, в седле, вскачь, он так себя и ощущал, как потом описывал. Но есть воспоминания крестьян о Пушкине, кем-то собранные. Крестьяне, народ хитрый и любезный, всё угадывают, что нужно спрашивающему, и вырисовывается тот Пушкин, которого от них ждут: то добрый, то простой. Но вот один, по простоте уже собственной, так вспомнил: «Пушкин? что Пушкин… барин как барин. Кони у него были худые». Можно сказать, профессиональный взгляд, вызывает доверие. А вот и сам Пушкин пишет брату из Михайловского в том же 1825 году и наряду с Фуше, Шиллером, Шлегелем, Дон Жуаном, Вальтером Скоттом, «Сибирским вестником», вином, ромом, горчицей… «книгу об верховой езде – хочу жеребцов выезжать: вольное подражание Alfieri и Байрону». А вот в другом стихотворении и то и другое:
…не велеть ли в санкиКобылку бурую запречь?Скользя по утреннему снегу,Друг милый, предадимся бегуНетерпеливого коня… Нетерпеливый конь и бурая кобылка в одном лице поэтический кентавр.
[Закрыть].
Аршин двух с небольшим. Лет – двадцати шести.
И гений в остальном. У власти не в чести.
Окончен «Годунов». Не лучше у Шекспира [5]5
«…Шекспиру я подражал в его вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении типов… нашему театру приличны народные законы драмы Шекспировой, а не придворный обычай трагедии Расина…»
[Закрыть].
Нет Байрона… [6]6
«Меж тем, как изумленный мир на урну Байрона взирает…» («Андрей Шенье», 1825), отношение Пушкина к Байрону после написания «Цыган» не могло быть однозначным; его уже раздражало традиционное восприятие его собственной поэзии «в байронической традиции», «…тебе грустно по Байроне, а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии. Гений Байрона бледнел с его молодостью… Обещаю тебе однако ж вирши на смерть его превосходительства» (П.А. Вяземскому 24–25 июня 1824 г.). «Никто более меня не уважает „Дон Жуана“ (первые пять песен, других не читал), но в нем нет ничего общего с „Онегиным“» (А.А. Бестужеву 24 марта 1825 г. из Михайловского).
[Закрыть] Почтенна Гёте лира [7]7
Шекспир, Байрон… В 1825 году Гёте – единственный живой, живущий гений, современный Пушкину. Пушкин не читает по-немецки («он знал немецкую словесность по книге госпожи де Сталь…»), однако, даже почти заочно, существование Гёте занимает его воображение («но предпочитаю Гёте и Шекспира…»). Гении чувствуют друг друга на расстоянии (и Гёте умудрился переслать Пушкину свое перо, ни разу его не читая).
[Закрыть].
Обрыдло здесь – и осень не прекрасна.
С Европой кончено [8]8
Имеется в виду, по-видимому, история с «аневризмом», сопутствовавшая работе над «Годуновым»: прошения Пушкина о поездке для лечения, ничем, кроме окончания драмы, не кончившиеся (любопытно, что, взяв эту Шекспирову высоту, Пушкин никогда более на «аневризмы» не ссылается).
[Закрыть]. Не пустят. Что ж так страстно
Себя опережать? На площади «народ
Безмолвствует» на сотню лет вперед.
Бессмысленно. Выходит первый сборник.
Друзья обречены. А он… слуга покорный! [9]9
«Стихотворения Александра Пушкина», изданию которых посвящена значительная часть переписки 1825 года, выходят в свет 30 декабря, во время следствия по делу декабристов – замечательная синхронизация!
[Закрыть]
Не выйдет… Почитать им «Годунова»…
Успеть… к цыганам?… Начинай всё снова!
Пять лет прождал… Пора в бега пуститься,
Коль до свободы – час и до конца – страница!
Не «Фауст», а «Кучум» или «Ермак» —
Поэма долгая – на добрый четвертак [10]10
«Но тут бы Александр Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, хоть отчасти справедливого, я бы рассердился и сослал его в Сибирь, где бы он написал поэму „Ермак“ или „Кочум“ разнообразным размером с рифмами» («Воображаемый разговор с Александром I», 1824).
[Закрыть].
«Ай, Пушкин! Сукин сын!» [11]11
Восклицание Пушкина из письма Вяземскому по окончании «Годунова».
[Закрыть] Сомкнуться со своими,
Единственным путем спасая честь и имя?
В Америку удрать? Жениться всем на зависть?… [12]12
Судорога различного рода необратимых намерений как следствие непереносимо долгой и безысходной ссылки, разыгравшаяся с особой силой во время написания «Цыган», как бы сходит на нет с написанием «Годунова», что служит основанием для автора нашей поэмы, с одной стороны, выдвинуть ничем не доказанную, но и ничем не опровергаемую гипотезу об уточнении датировки «Сцены из Фауста», а с другой, осмыслить «роль зайца» в судьбе Пушкина… Представим себе, рассуждает автор, молодого человека, автора одной нашумевшей юношеской поэмы («Руслан и Людмила»), ряда стихотворений, бродящих по рукам в списках, поэм «в байроническом духе» («Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан»), хотя и поощряемого несколькими собратьями по перу, но совершенно забытого и заброшенного в глухой деревушке. Какая Европа! какой мир!.. Пропасть между русской и мировой культурой пройдена в нем одном, но никто в мире не ведает об этом, включая и друзей, восхищающихся его даром, но лишь с упреками в легкомыслии и недостатке рвения, не способных еще поставить его не только выше Байрона, но и на одну доску с ним… Между тем этот молодой человек в таком вот одиночестве совершает непомерное усилие и выходит на мировую дорогу. Он ОДИН во всём мире имеет представление о том, на что идет и чего это стоит. Написание «Цыган» – есть преодоление Байрона: это уже только Пушкин, дальше Байрона. Шекспир – абсолютная высота, «Годунов» – рискованная ставка… Но и Шекспир если не превзойден, то как бы уже не страшен («голова кружится…»). Не характерно ли, что через два месяца он напишет «Графа Нулина» – пародию на Шекспира после «духа Шекспирова»! После «Годунова» (как бы ни оценивал он его про себя впоследствии) Пушкин уже ощущает себя тем Пушкиным, которым лишь потом ощутят его современники, а позднее и мы. Байрон, Шекспир… Гёте! Сколь естественен подобный пушкинский пролет. Гениальная «Сцена из Фауста» может быть предположительно писана между «Годуновым» и «Нулиным» – Пушкин и Гёте уже не только в одном времени, но и в одном пространстве мировой культуры, равноправные корреспонденты (один в русской глуши, другой – на европейском Олимпе); не в ответ ли на эту сцену пошлет Гёте Пушкину свое перо?… Итак, сосчитано до трех: Байрон, Шекспир, Гёте – сейсмическая чуткость к истории возбуждена до предела в душе поэта накануне событий 14 декабря, о точной дате которых он, скорее всего, не может быть никак информирован. Рискованные его намерения любым образом поменять судьбу до написания «Годунова», бесспорно, привели бы его к участию в событиях, ибо таким образом поменять судьбу было в его власти, но… «Годунов» – написан, и судьба – преодолена. Пушкин – уже не тот Пушкин, что до «Годунова»: перед ним открылась мировая дорога – его судьба. Сомнения Пушкина-друга; Пушкина-человека; прежнего Пушкина и Пушкина, вставшего вровень с мировыми гениями; Пушкина, которому вести Россию по открывшемуся пути; Пушкина настоящего – мучительны в своем столкновении. Когда бы еще всего лишь заяц мог бы повернуть Пушкина в столь важном решении?… Пушкин до «Годунова» – не обратил бы на него внимания и доскакал бы до Сенатской площади, и все было бы… Этот Пушкин повернул обратно и написал пародию на Шекспира, не свернул с мировой дороги, которую перебежал заяц, «…что если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? быть может, это охладило б его предприимчивость и он со стыдом вынужден был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те…» «Граф Нулин» писан 13 и 14 декабря. Бывают «странные сближения…». Не более странно и сближение декабристов с зайцем. Но окажись Пушкин на Сенатской… история наша была бы другая. Как была бы она другая, переживи он роковую дуэль.
[Закрыть]
…Ему наперерез слепой стремится заяц!
Вот смелый человек! Без страха и упрека.
От зайца убежать!.. Нам не постичь урока.
Он будущее знал… И, соскочив с лошадки:
– Мне скучно, бес, – сказал. – Одни и те же прятки!
– Что делать, Пушкин?
– Будет тебе, будет,
Сгинь, сатана! а я – как Бог рассудит.
(Был Гёте жив, и не прочитан «Фауст»…
Здесь нету рифмы, кроме – «преступает».)
3. Памятник
Конец истории о том, как вдохновенье
Есть способ личности избегнуть раздвоенья.
…Заложат сани, кучер будет пьян.
Навстречу поп – еще в Судьбе изъян.
Тут заяц выбежит, и – никаких сомнений! —
Михайловское – лучше поселений [13]13
Несмотря на такую «положительную» роль зайца в его судьбе, Пушкин продолжал необъяснимо недолюбливать этого славного зверька. «Третьего дня, выехав ночью, отправился я к Оренбургу. Только выехал на большую дорогу, заяц перебежал мне ее. Черт его побери, дорого бы дал я, чтоб его затравить… нет ямщиков – один слеп, другой пьян и спрятался». 14 сентября 1833 г. Н.Н. Пушкиной из Симбирска – прямо калька с событий 1825 года… Далее злоключения пассажира развиваются: он вынужден поворотить в Симбирск: «Дорого бы дал я, чтоб быть борзой собакой; уж этого зайца я бы отыскал. Теперь еду опять другим трактом. Авось без приключений».
[Закрыть].
Он, как по нотам, повернет коня…
Так вот кто жил, Судьбе не изменя!
И бесы ничего поделать не могли.
(Я вновь не посетил тот уголок земли…)
Пустынный сеятель! Придет еще пора!
(Которой так давно прийти пора.)
Отыщут перекрестье тех дорог,
Где Заяц поспешил к тебе в сто ног,
Воздвигнут обелиск…
О, как это красиво!
КОСОМУ – БЛАГОДАРНАЯ РОССИЯ. [14]14
И это не такая уж шутка – наша благодарность как Пушкину, так и зайцу… Писано еще в конце 1823 года: «Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды…» – одно из самых горьких, безнадежных стихотворений.
[Закрыть]
III. Заяц и мировая дорога
Ученый вариант 1
1Знаменитая история о том, как Пушкин совсем было собрался из Михайловского в Петербург накануне декабрьского восстания, но повернул обратно, потому что ему перебежал дорогу заяц, правомерно существует в виде анекдота, не обременяя биографию поэта. Исследователя занимает больше тот факт, что, повернув, поэт в присест написал «Графа Нулина». Между тем следопыт, распутывая след этого осторожного басенного «зверка», неизбежно обнаружит, что он непрерывен, что в конце его «обязательно окажется заяц» (Ахмадулина). Обнаружит хотя бы то, что «Граф Нулин» начинается пышными сборами на охоту и заканчивается затравленным русаком.
Есть вещи, которые про Пушкина рассказывали, есть, которые он сам рассказывал. Здесь как раз неоспоримо свидетельство самого Пушкина. Никому, кроме него, известно не было, что заяц перебежал дорогу. Разве что самому зайцу. Пушкин рассказывал эту историю неоднократно и разным лицам. С.А. Соболевский приводит и конечные слова его: «А вот каковы были бы последствия моей поездки. Я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером, чтобы не огласился слишком скоро мой приезд, и, следовательно, попал бы к Рылееву прямо на совещание 13 декабря. Меня приняли бы с восторгом: вероятно, я забыл бы о Вейсгаупте, попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые!»
Что значит «с вами, мои милые»? Не прямое ли и к нам обращение? То есть мы бы теперь не читали всего писанного им за одиннадцать последующих лет. Невозможная эта перспектива отчетливо (и письменно на этот раз, а не устно) обрисована самим Пушкиным, уже за год до восстания прозревавшим ее… «Когда б я был царь, то позвал бы Александра Пушкина и сказал ему: „Александр Сергеевич, вы прекрасно сочиняете стихи“. Пушкин поклонился бы мне с некоторым скромным замешательством…» Разговор этот, столь счастливо начавшийся, кончается, однако, плохо: «Тут бы Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, я бы рассердился и сослал его в Сибирь, где бы он написал поэму „Ермак“ или „Кочум“ разнообразным размером с рифмами».
Как бы ни верить в гений Пушкина, наличие «Полтавы» и «Медного всадника» вместо этих сибирских поэм для нас предпочтительно.
И через пять почти лет, в Болдинскую осень 30-го года, Пушкин находит время набросать для потомства (для нас) заметку о «Графе Нулине», соединяющем обе возможности (Михайловское с Сибирью): «Мысль пародировать историю и Шекспира мне представилась. Я не мог воспротивиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть».
Пародировать историю… Заяц, оставшись в канве «Графа Нулина», в заметке не упомянут.
О суевериях Пушкина много анекдотов. Между тем чуткость Пушкина к приметам – не просто суеверие. В поэте проглядывает историк, в историке – поэт. Поэт, осознающий свое предназначение и пытающийся подчинить судьбу исполнению его, и историк, анализирующий неизбежность событий во времени и пытающийся предвосхитить их, использует примету как инструмент для измерения будущего, обостряя в себе некое шестое чувство (предначертанность). Весь 25-й год Пушкин как бы прислушивается к гулу приближающейся Истории.
Конечно, Пушкину до конца жизни не давало покоя то обстоятельство, что он не разделил судьбу своих друзей-декабристов. Он думает о друзьях в Сибири, ищет могилы на Васильевском острове (Ахматова). Но обилие примет, повернувших его с пути на площадь, бросается в глаза. Со слов брата поэта, это был один лишь поп, почти на самом выезде из Михайловского. Со слов Осиповых, это уже три зайца и поп, да еще и совет кучера. В пересказе Соболевского это и белая горячка слуги, и два зайца, и поп. Вяземский же, вполне подтверждающий рассказ Соболевского, несколько брюзгливо отмечает, что «сколько помнится, двух зайцев не было, а только один». В этом помножении зайцев любопытно отметить и некоторую путаницу во времени и обстоятельствах их появления на пушкинской дороге, вполне объяснимых и неточностью свидетельской памяти. По рассказу тригорцев, Пушкин узнал о восстании, находясь у них, от их слуги и «страшно побледнел». Стал он в тот вечер «очень скучен» и «говорил кое-что о существовании тайного общества». И лишь на другой день возникает история с его отъездом и зайцами. По словам же Соболевского, излагающего «рассказ, не раз слышанный мною при посторонних лицах», Пушкин прослышал о волнениях еще 10 декабря и, надумав ехать в Петербург, отправился в Тригорское прощаться с соседками – тут-то ему первый заяц и перебежал дорогу, второй – на обратном пути, а там уже и поп окончательно останавливает его. Так что выходит, что Пушкин в сторону Петербурга и от собственного подъезда не отъезжал.
Как бы то ни было, Пушкина никогда не покидает мысль, что он мог бы быть на площади. Закладывая повозку, он знает о волнениях, но ведь еще не знает о выступлении 14 декабря… Этими «зайцами» Пушкин объясняется с людьми, а не объясняет. Что же, заяц помешал ему или остановил? И сколько тут суеверия, а сколько собственного пушкинского выбора, в этом зайце? Следование суеверию подразумевает человеческую осторожность, выбор же подразумевает решение, то есть определенную степень мужества, возможно, и более высокого, чем выход со всеми на площадь…
В чем же мог состоять этот смысл?
Для этого надо попытаться отрешиться (чего мы уже проделать не способны) от Пушкина того масштаба и объема, которых он еще достигнет за предстоящие двенадцать лет, и от Пушкина того значения, которое мы ему придали за последующие полтора века, и представить себе хотя бы отчасти Пушкина накануне 1825 года. В тот момент, когда он впервые (декабрь 1824 года), пусть в иронической форме, вообразил себе свое «сибирское» будущее…
Единственное, что мы можем сказать с уверенностью, что «сибирское» будущее легче себе вообразить, чем то, которое он изберет. Координаты его в 1824 равны нулю: 25 лет от роду, Михайловское – конечная глушь его ссылки, дальше уже Сибирь, и слава первого русского поэта нуждается в некотором уточнении. О нем судят по «Руслану и Людмиле», а он уже автор «Цыган» и трех глав «Евгения Онегина»; репутация подражателя Байрона, даже русского Байрона раздражает: он перерос его, а ему всё еще предлагают дорасти до него, даже тон лучших друзей, верящих в его гений, – педагогическое журение. Ему пророчат цель, которой сами не видят. Видение ссылки в Сибирь и проекты побега за границу сменяют друг друга. Будущее его остановлено извне и готово к разрыву. Похоже, что Судьба вызрела и толкает его на выбор. В этом состоянии он начинает «Бориса Годунова». Три былинные дороги, и он выбирает третью как самую неведомую и самую необеспеченную – высоту Шекспирову. Мало где мы можем поймать Пушкина на усилии: в «драме народной» оно видно. И впрямь нелегко враз вывести русскую литературу на пресловутую «мировую дорогу». Радость преодоления и выполнения задачи прорывается в письме к Жуковскому с мальчишечьей непосредственностью – «прыгал и хлопал в ладоши» (7 ноября 1825 года).
Байрон, Шекспир, Гёте… Пока ему дают советы, как жить и как писать, – вот его ориентиры. Байрон – пройден, Шекспир достигнут, Гёте?… Единственный живой гений как раз наименее ему знаком. «Он знал немецкую словесность по книге госпожи де Сталь…» Нам хочется, по этой логике, датировать «Сцену из Фауста» ноябрем, непосредственно после «Годунова». Столько в ней гения и легкости, столько окончательной победы на мировом пути, настолько Пушкин – уже Пушкин, и уже только Пушкин (не Байрон, не Шекспир, не Гёте…), что, право, можно предпочесть пушкинскую догадку о Фаусте самому «Фаусту». Так что Пушкин после «Годунова» и «Сцены…» – это уже не тот Пушкин, что год назад. Перебеги заяц дорогу Пушкину в декабре 1824-го, не остановил бы он его ни от чего, не только от рискованного, но и безрассудного шага. Заяц, который перебегает дорогу в декабре 1825 года, перебегает ее уже другому Пушкину. Пушкина легко остановить на дороге на Сенатскую площадь, потому что это уже не его дорога. И он возвращается и пишет, в параллель еще неведомому ему, но ощутимо взбухающему историческому событию, уже не «Годунова» «в духе Шекспировом», а пародию – «Графа Нулина»…
«В конце 1825 года находился я в деревне. Перечитывая „Лукрецию“, довольно слабую поэму Шекспира, я подумал: что если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? быть может, это охладило б его предприимчивость и он со стыдом принужден был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те.
Итак, республикою, консулами, диктаторами, Катонами, Кесарем мы обязаны соблазнительному происшествию, подобному тому, которое случилось недавно в моем соседстве, в Новоржевском уезде». Странное сближение Новоржева с Римом, Михайловского с Петербургом… Что было бы, если бы заяц не перебежал Пушкину дорогу? Не опыт ли с зайцем сказался в «Графе Нулине»? Этот заяц, выбежавший на мировую дорогу русской литературы, имеет явную историческую заслугу. Вычислить место, где он выбежал, до сих пор представляется возможным с не меньшей точностью, чем определено было место пушкинской дуэли. Уже лет пятнадцать я предлагаю воздвигнуть в этом месте стелу – памятник Зайцу. Никто не воспринимает мое предложение всерьез. Между тем здесь нет ни иронии, ни насмешки – лишь более зрелое и цивилизованное отношение к истории. Поворот ума, однажды достигнутый нами в одном лишь Пушкине…
2Заметка о «Графе Нулине» писана почти пять лет спустя, в его первую Болдинскую осень, поражающую до сих пор наше воображение своею чудовищной производительностью.
Состояние Пушкина во многом «рифмуется» с той его, Михайловской, «годуновской» осенью. Он начинает с того, что опять просится за границу; его не пускают и в Китай. Тут опять есть и Сибирь: по дороге он мог бы навестить своих друзей-декабристов. Ни то, ни другое – помолвка с Натальей Николаевной, событие, не менее определяющее судьбу, чем участие в декабрьском восстании. И Пушкин опять стремится сделать ВСЁ в преддверии новой жизни, как перед смертью. Не заяц, так холера помогает ему в этом. «Ты не можешь себе вообразить, как весело удрать от невесты, да и засесть стихи писать». От «Гробовщика» до «Пира во время чумы», выстреливая чуть не в день по шедевру, перемежая «Повести Белкина» главами «Евгения Онегина» и без перерыва переходя к «Маленьким трагедиям». Вот к ним-то и тянется заячий след из 25-го года.
В Болдинской осени 30-го года нас поражает не только количество написанного, но и обилие жанров. Как будто писать подряд как-то всё-таки понятнее и полегче, а тут – всё разное. Между тем менять жанры – это способ вызволения творческой энергии. Пушкин меняет не только жанры, но как бы и авторов. Ибо Белкин и зарубежный автор драм, и не существуя в реальности, освобождают пушкинское «я», вполне занятое хотя бы дописыванием «Онегина». Пушкин пишет как бы в три руки, иначе такого не наворочаешь. «Иностранность» «Маленьких трагедий» облегчает ему вход в новый жанр.
«Иностранность» эта всё равно была бы необъяснимой в 30-м году, если бы не была зарождена раньше, еще в 25-м, где и заключен весь его предыдущий драматургический опыт. Еще в «Цыганах», потом в «Сцене из Фауста» (тоже перевод с несуществующего оригинала), потом в опыте переписывания шекспировской «Лукреции» на русский лад. Это переодевание, а не перевод. Это переодевание Шекспира в Пушкина, это перевоплощение Пушкина в Гёте – бесспорный опыт, приведший к столь естественному воплощению Пушкина под маской переводов из Корнуолла, куда менее ответственных, чем сень Байрона, Шекспира, Гёте. С Корнуоллом уже легко справиться. Опыт «Бориса Годунова» для «Маленьких трагедий» сказался прежде всего в сюжете Марины и Дмитрия, имевшем свою, отдельную как бы от «Годунова» историю. Сцена родилась на скаку (буквально во время прогулки верхом) и так же оказалась обронена, на скаку. Не записав ее вовремя, Пушкин неоднократно сетовал об этой утрате: сцена, писанная заново, вышла, по его мнению, значительно слабее. В первом списке будущих трагедий, датируемом, возможно, началом 26 года, «Димитрий и Марина» стоит в ряду с будущим «Скупым рыцарем», «Моцартом и Сальери» и «Дон Гуаном». Мы не знаем, насколько раньше списка родились эти замыслы. Но как-то всё это недалеко от того зайца, обозначившего (пусть формально) состояние «мировой дороги» в творчестве Пушкина.
Не только ведь «иностранность» и объем объединяют «Маленькие трагедии» в единство. При видимом разнообразии сюжетов и героев все они роднятся чем-то, как варианты. Варианты путей таланта, варианты поэтической судьбы. Будто, ступив окончательно на свою дорогу, Пушкин перебирает эти пути, то ли выбирая из них, то ли перечеркивая их для себя. Если «Моцарт и Сальери» и «Пир во время чумы» более или менее ясны в таком прочтении, то «Скупой рыцарь» и «Каменный гость» более косвенны и требуют истолкования. Дон Гуан, правда, тоже поэт, как и Вальсингам. Тяга поэта искусить Судьбу чревата расплатой – сюжет, осуществленный Пушкиным на практике. «Скупой» (так в первоначальном списке) – по-видимому, вариация на тему притчи о «зарытом таланте»; дар надо раздать, иначе он будет разбазарен, как его ни стереги, причем не сведущим цену таланта потомком. Перебрав эти варианты поэтической судьбы (и, по-видимому, ряд других) на уровне замысла, пережив их в себе, Пушкин отходит от них вплоть до 30-го года, увлеченный наконец открывшейся свободой. Случай, Судьба и Государство окончательно разводят его с друзьями-декабристами: их виселица и Сибирь – для него конец опалы. Как это всё-таки точно в России! Следствие по делу декабристов совпадает (случай ли?…) с выходом (наконец-то, через шесть лет!) первой книги пушкинских стихов.
В «Повестях Белкина» Пушкин тоже перебирает варианты, гораздо более актуальные для него в этот момент, – варианты брака. Всё это повести-невесты: венчания, женитьбы, семейное счастье… Похоже, что Пушкин успевает дописать ВСЁ. 19 октября, рифмуясь всё с тем же 14 декабря, он заканчивает «Евгения Онегина», ритуально сжигая десятую главу. Не здесь ли, роясь в старых бумагах, набредает он на список «Маленьких трагедий», не здесь ли обдумывает он и ответ на критику «Графа Нулина» и пишет свою заметку о его написании, явно для потомков? Для столь краткой заметки при столь разбежавшейся руке – чрезмерная правка… 13 и 14 декабря вписываются и зачеркиваются; «Сближения быв(ают) – Сближения случаются – Быть могут странные сближения». Варианты счастий, перебранные в «Повестях Белкина», все с героями, далекими от искусства, никак не поэтами. Перспектива женитьбы как поворот судьбы волнует Пушкина – естественен возврат к заброшенным замыслам, осмыслявшим варианты судьбы поэтической. Напрашивается сопоставить повести и трагедии как варианты тех и других судеб (семьи и поэзии). Главное, что Пушкин возвращается к основной линии раздумий рубежа 25-го и 26-го годов и воплощает ее.
«Пиром во время чумы» заканчивается эта осень. Опубликованием «Бориса Годунова» – весь год.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?