Текст книги "Ведь"
Автор книги: Андрей Кутерницкий
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Часть вторая
8. Адажио Альбинони
На табличке, прикрученной шурупами к двери со стороны коридора – а мальчик уже легко, бегло читает, – надпись «БУХГАЛТЕРИЯ».
За дверью – комната.
Более часа мальчик сидит в ней на тяжелом казенном стуле, окруженный громоздкими канцелярскими столами, которые беспорядочно завалены картонными папками, листами использованной копирки, стопками государственных бланков.
Семь лет ему. Он сероглаз, худ и очень сильно загорел за летние месяцы. Загорелость его лица и шеи особенно заметны оттого, что несколько дней назад его остригли наголо и все участки кожи, которые были покрыты волосами, теперь выглядят белыми.
Напротив него ссутулилась над бумагами женщина, рано увядшая, некрасивая лицом. Она непрерывно пишет в серых конторских книгах.
– Тетя, – наконец произносит мальчик, – можно мне послушать музыку?
– Ты хочешь на репетицию? – спрашивает она, не прекращая работы.
– Очень.
Женщина снимает очки и устало смотрит на мальчика.
– В прошлый раз репетировали Шостаковича. Эта музыка не для детского восприятия.
– Я люблю ее слушать, тетя.
– Хорошо, – уступает она. – Но ты опять будешь сидеть на хорах у стенки, потому что в партере тебя могут увидеть. Ты ведь знаешь, на репетициях нельзя находиться посторонним.
– Меня никто не заметит, – обещает мальчик.
Женщина – тетка мальчика, двоюродная сестра его матери. Когда матери не с кем его оставить, мать приводит мальчика в филармонию, где тетка работает бухгалтером, чтобы тетка за ним присмотрела.
Они идут по коридору, через лестничную площадку, мимо железной шахты лифта, проникают за бархатную занавеску, останавливаются, но лишь на секунду, тетка толкает невидимую дверь, и мальчик оказывается в желанном мире.
– Садись! – шепчет тетка, подпихивая его к длинному дивану возле стены.
И на цыпочках, как бы умаляя себя, крадучись уходит.
Вот он – под ним, перед ним, над ним, – этот великолепный торжественный зал с мраморными колоннами, серебряным органом, рядами красных кресел и высоким сводом! Но мальчик не усаживается на диван, как было ему наказано; огибая зал по периметру, он идет по упругим бесконечным коврам, совершенно скрадывающим шаги.
На пустых хорах темно. Внизу ярко освещена сцена. За пультом органа – органист. Музыканты одеты не в черные концертные фраки, а в будничную одежду. Они о чем-то переговариваются, спорят, внезапно разругались друг с другом. Оглушительный звонкий хлопок – падение на пол пюпитра. Тишина.
И сразу…
Звучание органа!
Музыка.
Она плавно отделилась от тишины, поднимается ввысь, постигая свободу, заполняя глубокий сумрак зала.
Мальчик один на хорах; вся ее светоносная мощь обращена на него. Он ли внутри нее или она в нем? Что-то переменилось в мире. Он смущен, взволнован. Его пальцы жаждут осязать земное, что музыке не принадлежит. Он трогает холодный мрамор колонны.
Он никогда не слышал такой печальной музыки. Как она красива!
Но нельзя, чтобы так долго было так мучительно печально! Если этот восторг продлится еще минуту, сердце не выдержит.
Потупив взгляд, он медленно ступает по ковру. Облезлые носы его изношенных ботинок удивляют его. Как могут одновременно существовать эти уродливые носы и эта музыка? Ведь это две разные правды. А он знает: правда должна быть одна.
Наконец музыка угасает, прощается с ним.
Смолкла.
И опять потекла из своего таинственного истока.
Скрипки поют.
Откуда она явилась в этот зал? Она не могла явиться из-под грубого волоса смычков или из металлических труб органа. Она явилась из какого-то неведомого далека, названия которого он не знает, но где так прекрасно. Поэтому исток ее и сокрыт в тайне. Не приближайся к нему – исчезнешь!
Мальчик почувствовал удушливое стеснение в груди.
Сейчас наступит смерть…
И вдруг – словно глубокий спасительный вдох!
Я ЖИВУ! Я ЕСМЬ!
Лавина безбрежной радости подхватывает его!
Колонны, люстры, ковровые дорожки – всё, мерцая, расплывается.
«Отчего я заплакал? – не понимает мальчик, растирая слезы ладонями по щекам. – Ведь я так счастлив…»
9. В старом финском доме
Я стоял перед холодным пустым домом. Снежные сугробы окружали меня, а дом в ночной полутьме был огромен и возвышался среди сугробов неколебимо и мрачно. Сто лет назад его поставил зажиточный финн для многочисленного своего семейства, которому предназначалось жить здесь, умножать богатство и плодиться, и потому он был воздвигнут на основании из гранитных глыб, сложен из прочных бревен и накрыт железной крышей, в скосе которой чернело сегментом чердачное окно. Хозяин его, следуя тогдашней архитектурной моде, с двух сторон пристроил к дому веранды с витражами из разноцветного стекла и вознес над ним высокую башню, с верхней площадки которой открывался вид на залив. Но через полвека другой человек, обратив взор свой на север, сказал: «Граница Финляндии проходит слишком близко от нашего Ленинграда. И поскольку мы не можем отодвинуть наш Ленинград, мы отодвинем финскую границу!» Границу отодвинули, а потомки строителя дома, спасаясь бегством, дом навсегда покинули.
И вот, спустя еще одну жизнь, я, кого безымянный финн не смог бы даже предположить в своем воображении, стоял перед его детищем. В кармане моего тулупа тяжелела связка старинных ключей. Я сжимал ее в горячих пальцах.
А как случилось, что я оказался ночью за несколько десятков километров от города один перед этим домом со связкой ключей от всех его замков?
Изначальный смысл бытия. О том, что история человечества задумана не на Земле, я догадывался. Она лишь творится на ней. Хотя лучше сказать – воплощается. Замысел, возникший там, воплощается здесь. Именно потому загадка истории так притягивала меня. Я жаждал увидеть это сокрытое «там». Было время, когда я предполагал, что на развитие нашей истории неведомым образом влияют высокоразвитые цивилизации, имеющие пристанище во Вселенной. Прочитав конспект Зигеля, перепечатанный на пишущей машинке, я в течение нескольких месяцев верил в летающие тарелки. Вглядываясь в вечернее небо, красно-золотое, покрытое черными контрастными облаками, которое всегда производило на меня сильное впечатление, я мечтал увидеть эти космические аппараты, беззвучно и зловеще скользящие меж облаков, и умолял небо послать мне встречу с их обитателями. Но идея пришельцев рухнула, когда я понял – и это было самое привлекательное, – что разгадка тайны лежит за пределами материального мира. Разгадка пряталась за чертой… смерти. Чтобы подойти к ней, надо было пересечь черту. Но как это сделать, не исчезнув, не превратившись в ноль, не перестав быть, но вернувшись невредимым, с победою, держа сокровище в руках? И уже тогда я начал сознавать, пусть короткими мгновениями, всплесками воображения, невероятными фантазиями, что ответ надо искать в Небе мистическом, духовном, которое пишется с большой буквы, и что ни университет, ни вся историческая наука не помогут мне в моем деле. Как бы глубоко ни проникал человеческий разум в загадку творения, он никогда не сможет достигнуть последней отметки, исходной точки, то есть первопричины. Я читал историков и видел (нельзя было не увидеть!): поколение за поколением приходило на планету только для того, чтобы в сотый, в тысячный раз разодраться из-за ее богатства, пролить моря крови и исчезнуть с ее лица, не забрав с собой никакого богатства. Было все одно и то же, если смотреть изнутри жизни каждого отдельно взятого поколения. Но если взглянуть на совокупную деятельность нескольких сотен поколений, то таинственно, обрывками, как сыпь грозного неизлечимого заболевания, начинал проступать некий рисунок. И вот он-то уже явно создавался не летучим человеческим умом, способным ориентироваться в продолжение одной исторической эпохи, но каким-то иным, величайшим Умом, которому с высоты его знания открывалась вся панорама. С ним и желал я войти в соприкосновение. Кто он будет, я не представлял. Злым он будет или добрым, мне было все равно. Как это произойдет, я не ведал. Но мне предчувствовалось – и я верил в мое предчувствие, – что меня однажды неожиданно озарит, как апостола Павла на пути в Дамаск; я вдруг что-то увижу, мысленный мой взор пронижет какую-то преграду и, пронизав ее, попадет именно туда, где будет ответ. У меня было ощущение, что именно для этого я родился, что именно этим желанием я отличаюсь от всех остальных людей, что я этим Умом отобран из среды человечества для того, чтобы мне была вверена высочайшая тайна.
«Хорошо было бы уехать куда-нибудь в горы или к морю, – мечтал я, – и там, в покое и тишине, вслушиваясь в молчащий космос, проникаться его дуновением».
Я алкал сокровенных знаний. Я не лукавил. Это была правда. Но над каждой правдой есть еще правда. Бо́льшая. Со временем я понял их нескончаемость друг над другом. И большая правда заключалась в том, что я искал пейзаж для своей новой любви. А это значило, что новая любовь была для меня сейчас дороже самых сокровенных знаний.
О, как я хотел любви! Та юная женщина, светло и кратко мелькнувшая в праздничный вечер, – она была причиной и связующей события нитью! Мне все чудилось, что любовь к ней откроет мне невиданное наслаждение. И я томился по этому наслаждению. Наслаждению как познанию сущности жизни. Наслаждению как полному слиянию с нею, растворению в ней без остатка, переходу в иное, духовное состояние. Я был уверен, что испытаю чувство первозданно прекрасное, чистейшее, какое испытал первый человек Адам, впервые познав первую женщину Еву. Самая первая огненная вспышка при слиянии мужчины и женщины, озарившая разом весь мир и все изменившая. Как это произошло? Какой костер, какое пламя зашумело посреди Вселенной, озаряя ее иным, не звездным светом?
Я уже не мог представить своего счастья без этой женщины.
В течение двух недель я приезжал на ту автобусную остановку и бродил по окрестным улицам. Я забросил университет; работа в котельной, моя комната над перекрестком, книги – вдруг все надоело мне. Я понимал: искать эту женщину бессмысленно. И тем не менее я упрямо верил, что снова встречу ее. На чем была основана моя сумасшедшая вера? Я никогда прежде не чувствовал столь ярко, как навстречу мне движется любовь. Это были удивительные, очень светлые дни. Мне казалось, я осязаю ее приближение физически. И одно лишь угнетало меня: то, что однажды я уже предал эту новую любовь, один раз уже изменил ее красоте и неповторимости – ночная пьяная встреча с парикмахершей в котельной, – и теперь любовь моя не кристально чиста от самого своего начала, но запятнана. Совсем немного. Но мне мечталось, чтобы она была чиста совершенно. В ее кристальной чистоте и должна была зазвучать главная нота. Не падший рай – вот чем я грезил. И для этой новой любви я выбирал новый, прекрасный пейзаж. Он непременно должен быть свободен от какой-либо моей памяти. В этом пейзаже в прошлом не должно было быть ни одной женщины. Он предназначался только для нее.
Тогда и встретился мне старик, живописный, беловласый, одетый в теплые ватные брюки и ватник и перепоясанный флотским ремнем. Он напоминал лесного царя, не будь на нем этот ремень с рельефной пятиконечной звездой и якорем. Он шел впереди меня в туннеле подземного перехода, где людская толпа устремлялась с одной стороны проспекта на другую, и катил за собой тяжело нагруженную двухколесную тачку. Когда тачку надо было втащить на каменную лестницу, я неожиданно подхватил тачку сзади и помог ему. Он благодарить меня не стал, но так лихо подмигнул синим глазом, что мне почудилось, будто передо мной, внезапно блеснув, открылся глубокий небесный простор. Мы шли рядом и говорили. Старик охранял финский дом на Карельском перешейке недалеко от Финского залива, отданный под летнюю дачу детскому саду. Осенью, зимой и весной помещение пустовало; детей привозили в конце мая и увозили обратно в город в последних числах августа. И я вдруг спросил его: можно ли устроиться на такую же работу по соседству? «Вот куда я приведу ее!» – мгновенно понял я. «Почему нельзя? – сказал старик. – Прохор жить приказал долго. Место есть».
Прощаясь с Раскорякой, я подарил ему на память свой шерстяной свитер с широкой белой полосой через грудь, который всегда вызывал у него завистливые взгляды. Он сразу же надел его на себя, и стеснительная детская улыбка запрыгала по его губам. Свитер был велик ему в плечах, и именно это ему больше всего понравилось.
Дом возвышался надо мною, окруженный спящими до весны деревьями.
Я взошел на крыльцо и отпер кованым ключом дверной замок.
Запах сушеных трав хранился в глухих узких сенях. Тьма была так густа, что я на секунду потерял чувство ориентации.
Я проник в комнату. Комнат было по четыре и в первом, и во втором этаже. Ближний к центру дома угол в каждой из них занимала от пола до потолка печь, украшенная изразцами. Печи были объединены в единый вертикальный столб, имеющий в сечении форму ромба и пронизывающий дом снизу доверху. Еще утром, принимая охраняемые постройки у бригадира сторожей, я был удивлен величиной дома, когда попал в эти просторные комнаты. Широкая лестница, ведущая с этажа на этаж, гладкие дубовые перила, массивные двери, тяжелые медные ручки дверей – я вдохнул в себя тревожный дух частной собственности, и пленяющий, и обескрыленный.
Я плыл между кубиками крохотных тумбочек, между рядами металлических детских кроваток. Заледенелые окна голубовато сияли в темноте, словно глаза великана, заглядывающего в дом снаружи. Что-то мягкое сжалось под моей ногой. Я отпрянул в сторону, нагнулся, чтобы разглядеть, на что я наступил, и поднял труп обезглавленной тряпичной куклы.
По деревянной лестнице я поднялся на второй этаж. Ступени кричали, пока я поднимался.
И здесь во всех комнатах стояли пустые детские кроватки.
Я остановился у двустворчатых дверей, прочно заколоченных гвоздями. Тот, кто открыл бы их, шагнул в пустоту. Балкон был разобран. Из тела дома, как две обломанные кости, торчали наружу два бревенчатых кронштейна.
Марш за маршем я взошел на самый верх башни. Она возвышалась над крышей дома на два этажа. Венчал ее железный конус с обломком иглы флюгера. Верхняя часть башни была застеклена, давая зрителю возможность кругового обзора. Старинный столик, пустая бутылка из-под вина, два стакана, забытая губная помада – воспитательницы детского сада светлыми северными ночами забывали в этой поднебесной высоте о своих оставленных в городе равнодушных мужьях, о том, что жизнь полна однообразия и труд тяжек, и лучи закатного солнца золотили их хмельные нежные очи.
Настороженно вслушиваясь в мое сильное дыхание, дом наблюдал за мной.
«Смотри!» – сказал я моей возлюбленной и ударил ладонью по оконной раме.
Примерзшее окно отворилось наружу со звуком выстрела. Тонкие пластины зеленоватого льда хрупко посыпались со стекол.
Убеленные снегом вершины деревьев стояли вровень с нашими лицами. Над горизонтом дрожащим огнем горел Сириус. И легкое облачко, пугливо озираясь на яркую звезду, быстро скользило по черному небосводу.
10. Звук имени
Она сидит напротив меня у окна. Без головного убора, в приталенной дубленке кофейного цвета; белый шерстяной шарф обмотан вокруг высокой шеи, вельветовые брюки заправлены с напуском в зимние сапоги.
Листает журнал мод.
Журнал броско разноцветен.
Иногда на секунду она поднимает карие глаза от страницы, показывая ослепительно белые белки, смотрит мимо меня в свои мысли, хмурится и поправляет волосы, проникнув в их густой поток слегка согнутыми пальцами. Ее глаза как бы выделены на ее светлом лице легкими полупрозрачными тенями, расположенными и над, и под ними. Какой великий художник сумел положить их так прекрасно и таинственно?!
Невыразимо, редчайше она красива!
Колеса неторопливо постукивают по рельсам. Медленно плывут за окном заснеженные поля, сосновые перелески, желтые трансформаторные будки, линии высоковольтных передач… Последняя предновогодняя неделя. Небо закрыто слоистыми тучами. Временами сквозь них просвечивает мутное пятно солнца.
В вагоне тихо. Пассажиры играют в карты, читают, спят.
Я смотрю в окно, затем на пассажиров, и всякий раз мой взгляд пролетает по ее наклоненному лицу.
Наконец вокзал!
Мы идем рядом.
Я касаюсь рукава ее дубленки.
Ее глаза так близко передо мной! Яркие, наполненные живым блеском!
– Вы не узнаёте меня?
Быстро меня разглядывает.
– Вы ехали в электричке.
– Да. Но раньше… Мы виделись раньше.
– Я не помню.
– В день празднования Октябрьской революции. На набережной Невы.
– С этим что-то связано?
– Совсем ничего. Мы не сказали друг другу ни одного слова. С вами была девочка лет тринадцати.
– Мы ходили с сестрой.
– И потом я ехал с вами в автобусе и отстал. Я искал вас.
– Искали? Для чего?
– Я хотел увидеть ваше лицо еще раз.
Нас толкают сразу с двух сторон: справа – поток людей, идущих к вагонам, слева – идущих от вагонов.
– Разрешите мне пойти с вами?
– Я иду встретить близкого человека.
– Тогда дайте мне ваш адрес или телефон. Я боюсь потерять вас снова.
Она постигает слово «боюсь».
– Хорошо. Вот он!
Я записываю номер шариковой ручкой на своей ладони.
– Как вас зовут?
– Ирина, – не сразу, как бы преодолевая невидимую преграду, произносит она.
Толпа людей оттесняет ее в сторону, затягивает в свой водоворот, и она не противится этому.
Всё, что осталось у меня, – цифры на ладони.
Цифры на ладони – она.
И теперь, спустя столько лет, я помню то сильнейшее волнение, то ликование, которое бушевало во мне, когда пройдя по проходу вагона и осматриваясь, она села на свободное место напротив меня.
Она нашлась! Она явилась сама! И она села именно напротив меня! Ведь были и другие свободные места.
Даже сейчас, оставляя за пером эту строку, я испытываю волнение!
Еще одна драгоценность в моей памяти – та короткая пауза перед произнесением имени. Имя – ключ к ее образу, имя сокровенно, оно – ее тайна, его открыть труднее, чем номер телефона.
Я сразу позвонил ей.
Разумеется, ее не было дома. Но медлительно-распевный женский голос сообщил мне, что она будет к пяти часам вечера, и неожиданно спросил:
– Это Юрочка?
Я замешкался, не зная, как ответить о себе.
И вдруг я понял, что сегодня же могу увидеть ее.
Канал был во льду, и набережная таинственна и темна. Кое-где чернели ледяные катки, до блеска раскатанные школьниками.
Я шел вдоль решетки канала. Чем ближе придвигались цифры номеров на домах к тому числу, которое я узнал по телефону, тем нетерпеливее билось мое сердце. Сам городской пейзаж, затаившийся в зимних сумерках, сама тишина сумерек, когда в неподвижном воздухе слышны шаги и хруст снега и, кажется, улавливаешь в каждом звуке сразу и прошлое и будущее, ибо все вокруг тебя странно, неясно, расплывчато, вызывали во мне восторг.
Этот дом!
Трехэтажный, приземистый, как бы вросший в заснеженный земной шар, он стоял на углу пересечения двух замерзших каналов. Он был тяжеловесен и непородист. Усталость таилась в его серых стенах. И своей бездарностью он вызвал во мне чувство недоумения.
Напротив парадной находился плавный спуск к воде; собачьи следы, оставленные на снегу, вели вниз, на лед канала. Я встал возле перил и, глядя на окна третьего этажа, начал гадать, какие из них принадлежат ей. Два горящих окна были завешены портьерами, третье – темное – блестело стеклами, в четвертом не было видно ничего, кроме освещенного угла стены и края висящей на стене картины. Мгновение, и оно погасло.
Я пересек мостовую, вошел в парадную и, запрокинув голову, посмотрел вверх.
В высоте над лестничным провалом ярко сиял потолок.
Я поднялся.
Свет исходил от огромной голой лампочки, вкрученной в пластмассовый патрон. И этот сильный ослепляющий свет подробно освещал исцарапанные рисунками стены, квартирные двери и пыльные балясины перил.
– Мама, где мои варежки? – услышал я совсем близко за дверью голос девочки-подростка и женский медлительный голос:
– Настя, я не знаю, где они.
Сердце мое радостно расширилось.
– Но я положила их здесь, мама, я хорошо помню!
Я быстро вернулся к решетке канала.
Снег вокруг меня игольчато сверкал. Уличные фонари, одновременно включаемые во всем городе, были зажжены.
Дверь парадной хлопнула, возвращенная сильной пружиной, и на набережную выбежала девочка-подросток в кроличьей шубке и шапке ушанке. Под мышкой она неловко зажимала картонную папку, в каких художники носят большие листы бумаги. Натягивая на ходу варежки, она скрылась за углом дома. Это была сестра Ирины.
И сразу я увидел Ирину.
Такая же, какой я встретил ее в электричке несколько часов назад, с так же распущенными волосами, только еще более таинственная от контраста вечерней полутьмы и лучистого искусственного света, она неспешно шла под руку с очень высоким парнем, одетым в длинное кожаное пальто и дорогую меховую шапку. Пальто блестело, словно было мокрым.
Быстро повернувшись к ним спиной, я спустился по спуску вниз, чтобы они не могли увидеть меня, и оттуда стал наблюдать за ними.
Они остановились возле ее парадной и разговаривали. Больше говорил парень, а она слушала. Потом она порывисто обняла его за шею и, приподнявшись на носках, потянулась губами к его губам. Она целовала его долго, желанно и все не отпускала. Наконец, легко отстранившись, махнула ему на прощанье рукой и исчезла за дверью. Парень некоторое время постоял в раздумье, вынул из кармана сигареты, прикурил и пошел прочь.
В сторожке было темно. И душно. Я сидел на кровати, накинув на плечи тулуп. За мелкими круглыми отверстиями печной дверцы светились раскаленные угли. Пахло крепким кофе, который я сварил в пол-литровой кастрюльке, оставшейся мне в наследство от Прохора.
«Какие нелепые несоответствия! – думал я. – Уродливый усталый дом и ослепляющий свет в его каменном чреве…. И она в этом доме. Ее красота».
И опять, и снова она приподнималась на носках и тянулась губами к губам рослого парня! И опять, и снова она была так близка к нему в этот момент, к его груди, лицу, дыханию, так близка!
Я сбросил с плеч овчинный тулуп, надел куртку и кинулся на станцию.
На мое счастье, телефон на станции не работал, иначе я натворил бы немало глупостей.
Неторопливо брел я обратно по пустынной дачной улице, один меж параллельных деревянных заборов и снеговых отвалов.
Небо сверкало звездами. Но мне было плевать на звезды.
Придя в сторожку, я разделся и лег спать, свернувшись калачиком.
Прохор умер во сне. Лесной царь рассказывал мне о его смерти. Рано утром, когда он зашел к Прохору за спичками, тот был уже мертв. Он лежал на кровати поверх одеяла, свернувшись, как ребенок калачиком, и на его лице была улыбка. Я тогда переспросил: «Гримаса?» Лесной царь ответил: «Улыбка. Тихая».
Закрыв глаза, я улыбнулся и увидел в темноте свое лицо, искривленное гримасой.
«Живым может считаться лишь то, что имеет свою собственную волю. Все то, что не имеет этой свободы, нельзя признать не только разумным, но и живущим. Быть живым и быть свободным от чужой воли – одно и то же. Таким образом, жизнь не программируется вперед. И никогда не была запрограммирована. Ни на один шаг, ни на одно мгновенье! А если она запрограммирована, то я мертв, и все мертвы, и всё мертво. Но как понять: “В книге Твоей записаны все дни, для меня назначенные, когда ни одного из них еще не было”? Или Давид не был провидцем? И мы лишь конструкции, созданные гениальным Инженером, персонажи, придуманные великим Драматургом, марионетки… То есть – мертвецы».
Уже засыпая, сквозь тонкую завесу сна я услышал, как кто-то беспокойный, мятущийся твердит в центре моего мозга:
– Но женщина! Женщина! Что же тогда женщина?
– Завтра я все это разрушу! – отвечал я. – Завтра! Едва встану… Утром…
Утро.
Она быстро шагает мне навстречу.
Волосы убраны на затылке в узел. Небольшая зимняя шапка из куницы чуть надвинута на лоб. Руки спрятаны в карманы дубленки. Белый косматый пар трепещет возле ее губ.
И опять при взгляде на нее меня мгновенно охватывает приступ сильнейшего счастья.
– Пойдемте по набережной! У вас есть время? – бело-голубой с золотыми крестами собор, канал в сплошном грязном льду, осторожность наших шагов… Мой голос кажется мне чужим. – Вы живете недалеко от меня. Вся дорога: через Неву по мосту лейтенанта Шмидта и здесь вдоль Новой Голландии.
Она внимательно молчала.
– Ирина! – наконец заговорил я неловко, скомкано, чувствуя, как все напряглось во мне и движения мои стали неестественными. – Тогда, во время праздничного салюта… На Дворцовой набережной… Дело не в словах. Тем более… Это всегда считалось… Это сразу умаляет то, что хочешь сказать. Потому что… Да я вам все сказал на вокзале. Ваше лицо тогда в толпе… Скажите, кто был молодой человек высокого роста, который вчера провожал вас домой?
Она быстро взглянула на меня.
И я понял, что последнюю фразу тоже произнес вслух.
– Откуда вы знаете, что кто-то провожал меня? – спросила она.
– Так получилось случайно, – ответил я. – Я еще вчера узнал ваш адрес и пришел сюда, чтобы увидеть вас. Я не знал, что вы вернетесь не одна. Я ждал вас на спуске канала против вашего дома.
Она остановилась.
– Послушайте! – сказала она хмуро, а я подумал, что она сейчас увидела моими глазами, как взахлеб целовала своего парня. – Мне это не нравится. Почему вы ждете меня без моего согласия? Следите за мной. Я опрометчиво дала вам мой телефон. Это произошло непроизвольно. Потому что вы его попросили. Но я отвечу на ваш вопрос: человек, который провожал меня, скоро станет моим мужем.
– Нет, – моментально проговорил я. – Этого не будет.
– Что значат ваши слова? – спросила она беспокойно.
– Этого не будет, – задыхаясь, повторил я. – Вы не станете его женой.
И улыбнулся.
Очевидно, лицо мое сильно изменилось. Я был ей неприятен, я это болезненно ощущал.
Внезапно я услышал… Ее глаза зашумели. Они до краев наполнились все нарастающим шумом.
– Кто дал вам право так говорить?! Решать за меня! Откуда у вас такая уверенность? – сказала она.
– Потому что вы – только моя, – произнес я дрогнувшим, изменившим мне голосом. – И никогда ничья больше.
Ее вопрос был неожиданным:
– Где вы узнали об этом?
Я молчал.
Внезапно меня охватила тяжелая тоска.
– Я так чувствую, – рассеянно ответил я.
Шум в ее глазах стих.
Она посмотрела на меня досадливо, как смотрят на мелких обманщиков, и сказала:
– Уходите!
Слово это обвило собой мое горло и стало твердым.
Я указал ей рукой на заснеженный сад на противоположной стороне канала и услышал свой голос:
– Завтра с шести утра в любой мороз я буду ждать вас на скамье у Морского собора. Я буду ждать до тех пор, пока вы не придете.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?