Текст книги "Ведь"
Автор книги: Андрей Кутерницкий
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
12. Мария
Поезд опоздал и пришел в Ленинград в половине первого ночи.
Отец и мать встретили меня у вагона.
Мы ехали в полупустом троллейбусе, мать сидела рядом со мной, трогала меня руками, мои волосы разворашивала, меня целовала, а отец молчал и был угрюм. Я догадался: они в ссоре.
– Ты скучал без нас? Ты пил парное молоко? – спрашивала мать и восклицала: – Как ты вырос за лето! Господи, у тебя уже седые волосы попадаются!
Я смотрел в окно, забрызганное каплями мелкого дождичка; то черный, то ярко освещенный, проплывал за ним мокрый город, и я испытывал чудесное ощущение нереальности происходящего. Ранним утром я находился в далекой русской деревне, сквозь туман блестело солнце, шумным колышущимся стадом шли вдоль заборов коровы, и вот… Лето позади, прерывисто завывает электродвигатель, в железном ящике что-то громко щелкает и вспыхивает вольтова дуга.
– А знаешь, – говорит мать, – у нас новые соседи. Люди очень приличные. Он – инженер, она – учительница в школе, еще полуслепая старушка – его мать и двое их детей. Старший учится в Москве в университете, а девочке, как и тебе, двенадцать лет. Она занимается музыкой. Ты ведь любишь музыку?
– Да, – машинально отвечаю я.
И утром просыпаюсь от звуков фортепиано.
Первое, что воскрешает моя память, – самолет-истребитель, который я видел вчера во время стоянки поезда в лесу на глухом разъезде. Самолет был закреплен тросами на одной из грузовых платформ товарняка, вставшего напротив нас. Крылья у самолета были сняты, но и обескрыленный он вызвал мое восхищение. Я спрыгнул на землю и между путями подошел к нему. Тайна его заключалась в том, что, как и я, он был тяжелее воздуха, но умел летать. Он бывал в небе! Проводница начальственным криком загнала меня обратно в вагон. Тогда я бросился к своему месту, достал из чемоданчика фотоаппарат, подаренный мне отцом на день рождения, и, прильнув к окну, сфотографировал истребитель. «Погоришь! – сказал мне человек с верхней полки. – Он секретный». Другой человек с другой полки заметил: «Секретный закрыли бы брезентом». «Все равно погоришь», – сказал первый.
А следом за самолетом я вспомнил: «Девочке, как и тебе, двенадцать лет».
Пока я раздумывал, какая она, девочка доиграла до середины пьесу из «Времен года» Чайковского, сбилась, начала заново, но пальцы и в этот раз не справились с трудным пассажем.
Я надел брючки от спортивного костюма и пошел в кухню умываться.
Я увидел девочку со спины.
Она разогревала в ковшике на газовой плите еду.
Она была тоненькая, угловатая, в темной короткой юбке и розовой футболке. Две широкие черные косы спускались по ее спине ниже пояса, и на голове среди густых, мелко вьющихся волос белел ровный пробор.
Она повернулась ко мне и сказала, смущаясь:
– Здравствуй! Мы ваши новые соседи.
Я начал умываться. Я ничего не смог ей ответить. Ни единого слова!
– Хочешь, заходи к нам? – сказала она.
– Нет, – буркнул я в бегущую струю воды.
Девочка была оскорблена моим ответом.
Я слышал, как она ушла.
Вернувшись в комнату, я почувствовал, что улыбаюсь и не могу прекратить улыбаться. Я открыл крышку моего секретера – шаткого детища из фанерованных опилочных плит с выкрошившимися шурупами – и уставился на царящий внутри беспорядок.
Я смотрел на хаос книг, тетрадей, банок с фотореактивами, обломков разбившейся авиамодели… и улыбался.
Минут через пять я выглянул в полутемный коридор.
Напротив отворенной соседней двери висела в воздухе незнакомая старуха в серебристом халате. Сноп солнечных лучей, ярко бьющий из комнаты, высвечивал в ней затихающую жизнь.
– Добрый день! – сказал я вежливо.
Старуха не обратила на меня внимания.
«Глухая!» – понял я.
Чтобы снова побыть в кухне, я дважды вымыл уши и шею. Едва мне мерещилось, что я слышу шаги, я хватался за мыло и начинал намыливать щеки и лоб. И все же девочка прошла за моей спиной неожиданно. Она удалилась в самый конец коридора, и я услышал, как стукнула квартирная дверь.
Я вылетел на лестничную площадку следом за ней и заглянул через перила в пролет лестницы.
Я увидел ее двумя этажами ниже. Быстрая, легкая, часто-часто перебирая ногами, она сбежала по ступеням до самого дна лестничной клетки и исчезла.
Вечером я ураганом носился по квартире, катался по паркету на ногах, кричал Тарзаном, забежал в закуток, где под потолком висел дамский велосипед, залез на лестницу-стремянку и с самого ее верха спрыгнул на пол с таким грохотом, что мать, подозрительно взглянув на меня, строго спросила: «Что с тобой происходит сегодня?» – «Ничего», – поспешно ответил я.
А произошло со мной вот что: отныне я ничего не хотел более, чем только смотреть на лицо этой девочки.
Через два дня Инга Александровна, ее мать, зашла к нам одолжить стакан муки и, взяв меня под локоть, сказала:
– Пойдем, я познакомлю тебя с Мусей!
Мы стояли друг против друга, я озирался по стенам, а девочка терзала свою косу, зажатую на кончике резинкой от лекарства. Вокруг нас возвышалась готическая мебель, и пианино было полированное, зеркально-черное, с витыми бронзовыми подсвечниками, и на стенах тяжелели старинные гравюры в широких рамах. В кресле, уронив голову на грудь, спала старуха.
Меня усадили за стол, поставили передо мной блюдце с большим куском яблочной шарлотки и в синей фарфоровой чашке – клюквенный кисель.
Сто тысяч лет я ел шарлотку и пил кисель. Мне было стыдно, что я так долго ем, и я знал, что мое лицо со стороны выглядит как лицо человека, который вот-вот заплачет. Поэтому я упорно смотрел в блюдце.
Затем время, прорвав замкнутый объем комнаты, полетело стремительно, быстрее и быстрее, пока совершенно не улетело от нас, и я увидел, что мы идем по улице.
На эту прогулку нам было отпущено полтора часа.
– Вы из другого города приехали? – спрашивал я.
– Нет. Просто под нашим домом прокопали туннель метро, и дом треснул, – отвечала девочка.
– Треснул дом?
– Да. До самой крыши. Дыра была такая, что можно было просунуть ладонь.
– Вы же могли все погибнуть!
– Нет. Мы так жили полгода, – сказала она спокойно.
– А здесь вы насовсем?
– Если тот наш дом не отремонтируют. Но папа говорит, что его снесут. А жаль!
– Почему?
– Там все детство прошло.
Внезапно я почувствовал: сейчас она скажет что-то очень важное…
– Я хочу тебя попросить, – заговорила она. – Не называй меня Мусей. В школе меня звали – Маша.
– Я не буду, – обещал я. – А как твое имя полностью?
Она удивленно взглянула на меня, как бы говоря взглядом – разве ты не знаешь? И ответила:
– Мария.
Я был потрясен. Я не знал, от чего произошло мое потрясение, ведь работала в нашем доме дворничиха Мария Петровна, громадная мужеподобная женщина, одутловатая, с толстыми больными ногами, и в деревне жила родственница тетя Маня. Лишь много лет спустя я понял, что в этот день мое сердце славянина впервые потянулось к лицу, в котором робкими чертами просвечивал тот небесный таинственный лик, который – придет время – я увижу в огне иконостаса.
– Полное имя – Мария, – повторила она. – Что тут удивительного?
– Я буду называть тебя – Мария, – сейчас же объявил я ей.
Она удивилась еще больше.
– Зачем? Ведь я не взрослая женщина.
– Все равно, – упрямо заявил я.
– Но будут смеяться.
– Все равно!
Моему счастью предназначалось умножаться и возрастать. В несколько дней я был так пленен новой соседкой, что все прежнее, что влекло меня к себе, разом обесценилось. Она непрерывно стояла у меня перед глазами и даже в самом естестве моих глаз: едва я закрывал их, она являлась ко мне из их глубины. Она была особенной, необыкновенной. И меня удивляло, что, кроме меня, никто этого не видел. Когда мы шли с ней в школу, ни один из мальчиков не обращал на нее внимания, в толпе, в магазине, в автобусе ее грубо толкали, при ней ругались грязными словами, плевали на тротуар, совершенно не замечая того, что она… прекрасна!
Со мной творилось нечто небывалое.
«Я все время хочу ее видеть, – чувствовал я. – Но что такое она?»
Глаза? Они очень нравились мне, но ведь не только глаза. Волосы? Они были дремучи и густы, как у цыганки, но ведь не только волосы. Хрупкая фигурка, тихий голос? Но ведь не только это. Ее игра на фортепиано, ее семья, к которой она принадлежала, ее прошлая жизнь, прожитая сокрыто от меня в том другом, прежнем ее доме? Но и не это только. И даже всё вместе – еще не всё. Я чувствовал: всё вместе – не всё! Что же тогда то невидимое «всё», без чего я мгновенно сиротею и тоскую?
В последнее воскресенье сентября Левитаны всей семьей поехали отдохнуть в Петергоф. И взяли меня с собой.
Метро до железнодорожного вокзала и пригородная электричка до Петергофа перенесли нас из пропахшей табачным дымом коммунальной квартиры в бывшую царскую резиденцию. А для меня важно было лишь то, что я шел рядом с Марией, пальцы мои сжимали футляр фотоаппарата, и я жадно фотографировал фонтаны и статуи, а на самом деле Марию возле фонтанов, Марию возле статуй. Что были мне цари земные и дворцы с золочеными куполами, я видел лишь грифельные линии ее лица, ног, короткий колокол осеннего пальто, мелькание светлых туфелек. И я спешил остановить эти мгновенья чистейшего счастья, как будто предчувствовал, что оно не вечно.
В этот день нам обещано было еще одно удовольствие – обратный путь в город мы должны были проделать по Финскому заливу на теплоходе.
И он загудел, задымил и дрогнул, тяжелый озерный теплоход, и толкнулся, и стал отодвигаться от причала, и петергофский парк, каскады фонтанов, легкокрылые дворцы – все полетело от нас прочь! Мы стояли у железного борта. Море свинцовой стеной поднялось перед нами.
– Ты давно строишь модели самолетов? – голос у Марии глухой, далекий, надо поскорее спрятаться за слова, пусть даже самые бесполезные, ведь ничто так не выдает человеческое сердце, как молчание.
– Два года, – отвечаю я.
– Ты хочешь быть летчиком?
– Нет.
– Авиаконструктором?
– Нет. Я просто хотел бы летать.
– Но нельзя летать без крыльев!
– Конечно, нельзя.
– Как же ты полетишь?
Светлый сумасшедший вихрь поднимает меня в небеса.
– Вот так!.. – произношу я.
И сойдя с ума, начинаю махать руками.
Теплоход входит в устье реки. Оно втягивает его, и черный, вьющийся над ним дым, и нас с Марией в свое лоно. Мы видим громадный стадион. Вместе с берегом он в сумерках летит мимо нас.
Была безграничная тьма. В сердцевине ее горел красный огонь и, распространяя вокруг себя алый свет, все затухающий, слабеющий по мере удаления от своего источника, выхватывал из небытия изломы и изгибы разнообразных предметов, висящих в воздухе на разных уровнях. Постороннему наблюдателю это место могло бы почудиться зловещей преисподней, но я любил его уединенность и то заманчивое таинство, которое совершалось здесь у меня на глазах и по моей воле. Я сидел за столом, предо мной возвышалась на высоком штативе черная труба фотоувеличителя, и две пластмассовые ванночки с прозрачными растворами проявителя и фиксажной соли отражали в мое лицо огненный свет красного фонаря. Все это происходило в квартирной кладовке – комнатке без окна, куда был перенесен жильцами тот хлам, который они стыдились держать у себя дома. И я знал, что красно-черная змея, делающая кольца над моей головой, – это шланг от испорченного пылесоса, острые рога – четыре ножки положенной на бок этажерки, а все корявые чудовища, взирающие на меня из тьмы, – поломанные стулья, прожженные абажуры, угластые сундуки и отслужившие срок детские коляски.
Я повернул выключатель, и на чистый лист ватманской бумаги спроецировалось изображение. Мария у фонтана «Пирамида». Я вглядываюсь в ее черное лицо, так красиво охваченное белыми волосами, в белые впадины глаз, белое пальто, черные кисти рук и тонкие черные ноги в черных туфлях.
На столе тикает будильник.
Неужели ей не разрешили прийти сюда!
Но вот кто-то тихонечко постучал в дверь. Я открываю. Мария быстро протискивается в кладовку. Щелчок закрываемой задвижки производит в нас мгновенное гипнотическое действие – испуганно мы замираем: что это? мы вдвоем? мы заперты одни в этой красной будоражащей тьме?
Мария усаживается рядом со мной.
От ее рта свежо пахнет яблоком, которое она только что съела.
Я включаю проекцию, и Мария смотрит на картинку, возникшую на белом листе.
– Здесь все наоборот, – шепотом поясняю я. – То, что черное, – белое.
Я достаю из пакета лист фотобумаги, который глянцево блестит в моих пальцах, кладу его под изображение, отодвигаю красное стекло и считаю до семи.
– Смотри! – шепчу я и погружаю фотобумагу в проявитель.
Медленно в сверкающей воде начинает проступать изображение – черные волосы, белые кисти рук, светлое небо.
Я нежно тру изображение Марии подушечкой пальца, и все больше деталей проявляется на листе.
Не сговариваясь, мы приподнимаемся с наших стульев…
Мы смотрим друг другу в глаза и всё ближе придвигаемся друг к другу.
Озаренное красным огнем лицо Марии неподвижно.
Наши губы соприкасаются, и мы так и держим их соприкоснувшимися. И при этом с жадным страхом смотрим друг в друга широко раскрытыми глазами.
Изображение на фотобумаге, лежащей в проявителе, выявляется полностью, начинает темнеть и становится сплошной чернотой.
Выпал снег, и город стал просторнее. Убелились деревья, тротуары улиц, крыши домов, и река замерзла и убелилась поверх льда.
Праздновали пятидесятилетие отца Марии – Бориса Ефимовича. Вечером к Левитанам начали приходить гости. Звонок ежеминутно звенел в коридоре – один длинный, унаследованный ими от прежних жильцов. Юбиляр сам ходил открывать входную дверь. Был он в черном костюме, сахарно-белой рубашке и одноцветном галстуке, хозяйка дома – в шелковом платье, даже старуха сменила серый халат на праздничную одежду. Но как была красива Мария в нежно-голубой блузке и с яркими лентами в тяжелых косах. Ее глаза делались при взгляде сияющими, и голова у меня начинала кружиться, едва взгляды наши встречались.
Когда юбиляр вел очередную группу гостей, показывая им по пути квартиру, жилец третьей от входа комнаты – звали его Михаил Козлов – вышел из своей двери и вдруг вытворил перед ними неожиданную штуку. Он присел на полусогнутых ногах, превратился в карлика, угодливо развел в стороны ручищи и деланым визгливым голосом прокричал:
– Ой, как много пархатых жидов пришло к нашим пархатым жидам!
И скользнул в комнату обратно.
Гости испуганно переглянулись.
Борис Ефимович кинулся на дверь его комнаты и, заколотив в нее кулаками, заорал:
– Мерзавец! Негодяй!
Появились соседи, кто-то дожевывал кусок, вздыхали, советовали: «С ним лучше не связываться!» и стучали костяшками пальцев по стене.
– Подонок! Стукач! – хрипел Борис Ефимович. – Открой, гадина!
За дверью у Козлова была тишина.
Наконец юбиляра увели в комнату и все успокоились.
Я плохо понимал значение слов, сказанных Козловым, но сообразил, что он нанес этой выходкой оскорбление всей семье Марии и что он это сделал намеренно.
Вдруг я увидел бегущую к телефонному аппарату Ингу Александровну, потом приехали врачи в белых халатах, и Бориса Ефимовича понесли по коридору на носилках. Рубашка была расстегнута на его груди, на ногах блестели начищенные туфли. Он смотрел на идущую рядом жену, и лицо его было серо.
Ночью он умер.
Занесенное глубоким снегом кладбище тонуло в тумане. Когда процессия подъехала к месту захоронения, могильщики еще докапывали яму и слышался тупой стук лопат.
Левитаны скорбно стояли возле глиняного отвала, на который из ямы летели желтые комья глины.
Я держал мать за руку, поглядывал на Марию и чувствовал, что она сейчас познаёт что-то большое, взрослое, страшное, что еще не дано познавать мне, и это большое и страшное отделило ее от меня и сделало меня одиноким и беспомощным.
Домой вернулись вечером, и когда сели за стол помянуть хозяина, старуха, взглянув на темноту за окном, вдруг громко спросила:
– А где Боря? Уже час, как он должен вернуться с работы.
Козлов собирал свои грязные тарелки в стопку. Он собрал их все и поставил в раковину. Потом он засучил рукава пижамной куртки и открыл кран на газовом водогрее.
Я стоял, не двигаясь, даже не в оцепенении, а как бы очарованный чем-то сладостно-болезненным.
В этом болезненном состоянии я начал ходить по квартире, забрел в кладовку, увидел поломанный стул без сиденья и понял, что именно он мне и нужен.
Сосредоточившись на своем занятии, я стал выламывать из него дубовую ножку. Она не поддавалась мне, но это даже радовало меня; я знал – от того, что сейчас мне не хватает сил, их прибудет в тот момент, когда они будут мне необходимы.
Стул затрещал, и выломанная ножка оказалась в моей руке.
Козлов домывал посуду, когда я подошел к нему сзади. Жирношеий, босоногий, в сбитых кожаных тапочках, он грузно возвышался передо мной. Ручищи его были толсты, брюхо прижато к раковине, над которой шумел цилиндрический водогрей, белый, грязный – всё на фоне темно-зеленой кухонной стены.
Сейчас я скажу ему:
– Дядя Миша, повернись!
Я скажу:
– Повернись!
– Повернись, дядя Миша!
– Повернись ко мне своим лицом!
Он повернулся. Значит, я уже сказал.
Я хотел, чтобы он непременно видел, как я буду бить его, чтобы лицезрение своего позора было для него дополнительной карой. И я ударил его через лицо с такой силой, что мне почудилось от звука удара и от той отдачи, которую я получил от своего орудия в руку, что я убил его.
Глаза его надо мною стали высокими.
Но к моему удивлению, он не упал замертво, а только страшно зарычал и схватился руками за лицо.
Тогда я ударил его по голове.
И сразу очутился в его ручищах, несравнимо превышающих мою возможность сопротивляться ему.
Кухня накренилась, как палуба корабля.
– С-с-с-с-с-сучонок! – услышал я над своим виском и понял, что мне конец.
Мы оба упали на скользкий пол.
Но я уже ничего не боялся. Я уже поднялся над страхом. Я знал: самое страшное позади, я прошел самое страшное, я уже ударил его.
Вдруг Козлов рывком скатился с меня, и мне открылось в пылающей высоте искаженное лицо моего отца.
– Сволочь! – орал Козлов.
Отец потащил меня по коридору в комнату, а я упирался и кричал:
– Я все равно его убью! Он не будет жить!
Затворив дверь и прижавшись к ней спиной, отец хрипел мне в самое лицо:
– Ты понимаешь, что он может сделать! Или ты захотел в колонию? На Пряжку захотел?
Но я ничего не желал знать. Я хотел бить Козлова по лицу.
В квартире началась суматоха. Козлов, разъяренный, весь в густой крови, рычал, как зверь, и порывался вызвать милицию, чтобы меня и моего отца немедленно взяли под стражу, и орал. что он сам, своей рукой, таких, как мы, с удовольствием расстреливал бы тысячами, десятками тысяч! Но все понимали, и сам он понимал, что произошедшее слишком позорно для него и единственное, что он может сделать, – это написать на нас донос. Но и он, как и я, жаждал в эту минуту мщения и крови.
К ночи у меня поднялась температура, и мне все казалось, что Мария сидит рядом со мной и я ей все время повторяю: «Я отомстил. Я отомстил». И эти слова фантастическим образом звучат совсем иначе: «Какая ты красивая, Мария! Какая красивая!» Моя мать здорово напилась, много меня целовала, и помню, с нею рядом сидела мама Марии, и обе они пили водку и плакали. Впрочем, может быть, это было уже на следующий день или в другой последовательности – мозг мой события ухватывал урывками и в единую картину сложить не мог.
Весной Левитаны уехали в Москву. Навсегда. Инга Александровна говорила, что они уезжают, потому что там учится старший сын и там будет им удобнее, но все понимали, что они уезжают от смерти, случившейся здесь.
Черное приталенное пальто, черный беретик, туфельки без каблучков…
Мария изогнула руку.
Ее тонкая рука – острием локтя вниз, раскрытой ладонью перед губами. Она целует свою ладонь, направляет ее пальцами вверх в мою сторону и, глядя на меня, легко и сильно дует на ладонь. И дыхание ее летит ко мне из глубины двора на высоту пятого этажа.
Вот он, этот воздушный поцелуй! Я вдохнул его.
В высоте над крышами – облака.
Облака летят и смотрят на наше прощанье.
13. Лесной царь
Я увидел внимательные голубые глаза старого человека.
Потом я увидел над его глазами веки с нежными пшеничными ресницами, кустистые рыже-седые брови, широкий нос с огромнейшими выпуклыми ноздрями, коричневые, изрисованные морщинами щеки, лоб, седую дремучую бороду, жидкие белые волосы надо лбом… Я увидел крепкие старые руки, сжимавшие возле его груди красноватыми пальцами шапку-ушанку… И почувствовал тошнотворный запах сивухи.
Но прежде всего этого, даже еще прежде самих смотрящих на меня глаз Лесного царя я увидел… любовь. Она была светла и бездонна. Она занимала все пространство между моими глазами и глазами Лесного царя. Она не имела очертаний и вместе с тем наполняла собою всё.
«Вот какая!..» – восхитился я и, приподнявшись на кровати, проговорил:
– Николай Николаевич!
Старик снял с моей головы полосатую тряпку, плеснул на тряпку самогонкой из большой литровой бутыли с узким горлом и заботливо уложил на мой лоб.
Опять все вокруг меня погрузилось в пьяную вонь сивушных масел.
«Как огонь!.. – донесся до меня голос Лесного царя. И издали: – До станции добегу! – и из очень далекого далека: – Держись за облака! Облака не падают… Летят…»
«И деревья летят. И реки летят. Вместе с берегами, вместе с руслами и водами… и пароходами… летят. И дома летят. И дымы из труб летят. И летят целые города с улицами, площадями, садами, автомашинами на улицах… Асфальт волнуется, дома изгибаются… И ничто не рушится, но как отражение в воде. Ярко, празднично! И люди летят над летящими реками, над летящими городами, вместе с облаками, вместе с птицами. И все празднично! И все просвечено солнцем! И множится отражениями в небе и в воде! Все может летать. Парить. Зависать. Нисходить и возноситься. Легко. Свободно. Без тяжести. Без боли. Но не здесь». – «Где?» – «Там. Далеко. За краем земного шара. За выпуклостью округлого горизонта. Видишь?» – «Вижу». – «Это край земного шара». – «Разве у шара есть край?» – «Есть». – «И дальше?..» – «Дальше – всё позади». – «Земля?» – «Да». – «А жизнь?» – «Жизнь не бывает ни позади, ни впереди. Она всегда». – «Как хорошо!» – «Что хорошо?» – «То, что она всегда. Я с детства подозревал об этом. Нет, я был в этом уверен». – «В чем уверен?» – «В том, что можно летать без крыльев, нисходить, возноситься и никогда не умирать. Я это испытал сам». – «Это было с тобой?» – «Да. Но, может быть, не наяву, а во сне, но разве это имеет какое-то значение?» – «Не имеет». – «Ведь между явью и сном нет границы?» – «Нет». – «Есть только переход, перелет, перенесение». – «И как это было?» – «Неожиданно». – «Что неожиданно?» – «То, что я испытал. То есть то, что со мной было. Это оказалось совсем не так, как я себе представлял. Потому что я себе представлял, что если я полечу над земным шаром, не имея крыльев, то полет мой будет подобен полету самолета. Я сожму ноги вместе, вытянусь, расставлю напряженные руки в стороны, чуть отклоню их назад, и когда полечу, одежда на мне звонко затрепещет от давления воздушных потоков, как она трепещет на парашютистах во время затяжного прыжка. И вот мы с нею просто ступали по воздуху так, будто под наши ноги подставлялась кем-то невидимая прозрачная опора. Но ступая на опору, мы не чувствовали тяжести своего тела. Земля больше не притягивала нас к себе. Мы бегали в воздушном пространстве, но не проваливались вниз, хотя и низ, и верх продолжали существовать. Мы могли перемещаться с любой скоростью, не употребляя при этом никаких усилий, не напрягая наших мускулов, но единственно по нашему желанию быть там, где нам хотелось. И сердце мое при этих стремительных перемещениях не начинало биться быстрее, но напротив, я чувствовал чудесную легкость и прежде не знаемую мной сладость внутри моего сердца». – «И что же было с вами?» – «Сначала, едва мы взлетели, мы плыли над вершинами золотых осенних деревьев, над плоскими озерами, над покатыми дымчатыми холмами, потом переместились на иную высоту, и с нее уже не различимы стали ни деревья, ни холмы, ни маленькие озера, но открылись океаны, части континентов. Я увидел над нами звезды. Их было несметное множество, ярких, прекрасных какою-то огнеподобной, уже не земной красотой».
– Туда? – спросил я Марию, глядя на звезды.
– Туда, – ответила Ирина.
Карета Скорой помощи – белый микроавтобус с закрашенными стеклами и красными крестами на дверцах, – вызванная по телефону с железнодорожной станции Лесным царем, увезла меня в областную больницу, где я провалялся с диагнозом «крупозное воспаление легких» до середины февраля.
Собственно, первые дни я полубессознательно путешествовал между бытием и небытием, не понимая, к какому берегу мне пристать. Никогда смерть не была ко мне так близка. Но вот что странно: я совсем не боялся ее. И причина моего бесстрашия была в Ирине. Я был убежден, что буду жить уже потому, что нашел ее. Если даже работники «иного» мира придут за мной, как за предназначенной им данью, я просто скажу им: «Я нашел ее!» – и этого будет достаточно, чтобы они меня не тронули. Если бы в ту пору я воевал и вся армия, в которой я воевал, была разбита, я непременно остался бы жив. Если бы я летел в самолете, который грохнулся оземь с высоты десяти километров, так что в прах рассыпался его прочный корпус, я был бы единственным пассажиром, который чудом уцелел. Она охраняла меня собою – я понял это много позже, а тогда впервые почувствовал это.
Исхудавший, одетый в выцветшую, сто раз стиранную больничную пижаму, напичканный антибиотиками и витаминами, я лежал в углу небольшой палаты на скрипучей кровати, на пропахшем мочой, продавленном в центре матраце, а в воображении своем плыл по сияющим волнам счастья, где в какую бы сторону я ни обратился лицом, меня встречал ее взгляд. Но так было до тех пор, пока тот, другой берег был рядом со мной и мне казалось: еще мгновенье, и меня, как младенца в сказочной корзине-колыбели, вынесет на его песок. Но когда край этот начал удаляться от меня и неведомая сила потащила меня через бурную стремнину обратно, тогда пришло ко мне страдание. Но теперь кто-то настойчиво внушал мне: «Очнись! И ту, которую ты любишь, ты увидишь на этом берегу. Ее бьющееся сердце здесь. А там с тобой был только образ ее. Что есть образ? В нем нет жизни. Он в тебе, но не она в тебе». Последующая неделя была самой мучительной. А потом я медленно пошел на поправку. И тогда погасли яркие потоки обморочного сознания; все это заменилось телефонным автоматом в стеклянной будке, установленным внизу, на первом этаже больницы в холле, автоматом, по которому пациентам позволялось за монету в пятнадцать копеек три минуты говорить с любым абонентом в городе. Но я еще не мог дойти до телефона-автомата.
Пять моих соседей по палате были людьми скучными, предпенсионного возраста, говорили о болезнях, о том, как плохо лечат, как сварливы жены и неблагодарны дети. А те, кто были уже «ходячими», то есть могли самостоятельно дойти до столовой и до туалета, втихомолку пили дешевое вино и уходили по вечерам в небольшую рекреацию смотреть телевизор. Медицинские сестры были милы на лицо, но очень раздраженные, с потухшими глазами и тягостно угрюмые. Единственным, кто навещал меня, был Лесной царь. Он приносил мне яблоки, грецкие орехи, сало и пчелиный мед, стоившие в это время года на рынке немалых денег. Я уговаривал его не приносить, но знал: в следующий раз он принесет снова. Поначалу свидания наши проходили в молчании, я был так измотан высокими температурами, что едва мог произнести вразумительное слово, но когда кризис миновал и я пошел на поправку, мы стали разговаривать и, как свойственно русским людям, – беспредметно, то есть сразу обо всем. Мы только никогда не говорили о женщинах. Жену Лесного царя убили бандиты в начале пятидесятых годов. Идя рано утром на работу, несчастная женщина случайно стала свидетельницей их злодеяния. Она молила их отпустить ее, обещала, что ничего никому не скажет, говорила, что у нее пятилетний сын, но они не вняли ее мольбам. Дело раскрылось, главаря банды приговорили к расстрелу, четверо других получили лагерные сроки, а Лесной царь остался один с маленьким сыном. Через двадцать лет он похоронил и сына. Как при всем этом сумел он сохранить свои глаза такими чистыми, небесно-синими? Как не озлился, не спился? Он был замечательным человеком – Лесной царь, или Коля-Коля, как называли его среди сторожей. Я всегда думал, что ему по меньшей мере сто лет. А ему не было и семидесяти. И так он приходил ко мне, обычно немного поддавший, и сидел, пока не выгоняли. Когда он выпивал, то делался еще более дремучим, как бы обрастал древесным мохом с хвойными иголками, грибами и ягодами, но при этом становился по-детски улыбчивым, мог огорошить вопросом: «Как думаешь, сколько простоит Исаакиевский собор?» Я однажды обмолвился ему, что учился на историческом факультете университета, и он, видимо, думал, что я могу знать ответ на такой вопрос. В начале войны с ним произошла невероятная история. В течение одного часа судьба трижды спасла его от неминуемой гибели. Я не помню названия острова, где стоял их гарнизон и с которого их поспешно эвакуировали, и не помню название большого пассажирского парохода, на котором их везли, но когда их везли на этом пароходе с острова, уже занимаемого врагом, он, простой матрос, находился в носовой каюте вместе с другими матросами. Их загнали в эти четырехместные каюты по двенадцать человек, и они развлекались тем, что играли в карты на сигареты. Выигравшему доставалась сигарета, и он выходил курить. Лесной царь был некурящим, поэтому, выиграв, пошел наверх подышать свежим воздухом. В этот момент начался налет торпедоносной авиации, и первая же торпеда угодила в носовую часть корабля. Вернувшись, Лесной царь нашел на месте каюты изуродованные трупы людей и рваное железо, залитое кровью и желтой краской, которую судовой боцман хранил по соседству под полубаком. Как во сне, измазавшись в краске и крови, он с трудом выбрался из этого лабиринта и неожиданно попал в красивый салон. Салон полон был офицерами и их женами. Он присел рядом с одним из офицеров на мягкий диван, но офицер сказал ему: «Здесь можно быть только командному составу». Лесной царь ничего ему не ответил и опять возвратился на палубу. Но не сделал по ней и десяти шагов, новый взрыв потряс корабль. Лесного царя оглушило. Когда он пришел в себя, то увидел на том месте, где находился офицерский салон, бушующее пламя. В тревожных раздумьях побрел он на корму. Кругом была паника, кричали, кто-то стрелял из пистолета, слышались вопли раненых, пароход окутывало дымом. Он спустился в кормовое помещение и нашел там одного из своих товарищей сильно пьяным. Вместо того чтобы рассказать ему, каким чудесным образом он дважды спасся от верной гибели, Лесной царь стал жаловаться ему, что вся его форма испачкана. Как будто сейчас это имело значение. Но, как потом выяснилось, имело. Товарищ его сказал ему: «В кладовой полно формы. Выбери любую! Кто теперь считает?» Лесной царь отправился в кладовую. И верно, там было полно новенькой офицерской формы. «Офицерская!» – сказал он товарищу. Тот только махнул рукой. Лесной царь облачился в офицерскую форму, но тут пароход стал быстро тонуть. Все, кто был жив, высыпали на палубу, боясь пойти вместе с пароходом на дно. На помощь к ним уже мчались два военных катера, но они были маленькие и подбирали с воды только офицеров. Лесной царь был в офицерской форме.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?