Текст книги "Котлован"
Автор книги: Андрей Платонов
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Уже прошёл полдень, а биржа не прислала землекопов. Ночной косарь травы выспался, сварил картошек, полил их яйцами, смочил маслом, подбавил вчерашней каши, посыпал сверху для роскоши укропом и принёс в котле эту сборную пищу для развития павших сил артели.
Ели в тишине, не глядя друг на друга и без жадности, не признавая за пищей цены, точно сила человека происходит из одного сознания.
Инженер обошёл своим ежедневным обходом разные непременные учреждения и явился на котлован. Он постоял в стороне, пока люди съели всё из котла, и тогда сказал:
– В понедельник будут ещё сорок человек. А сегодня суббота: вам уже пора кончать.
– Как так кончать? – спросил Чиклин. – Мы ещё куб или полтора выбросим, раньше кончать ни к чему.
– А надо кончать, – возразил производитель работ. – Вы уже работаете больше шести часов, и есть закон[3]3
Кодекс законов о труде СССР запрещал сверхурочные работы. Однако из-за высоких темпов производства в годы первой пятилетки этот закон не соблюдался, поэтому в 1930 году было введено новое постановление Народного комиссариата труда СССР «О недопустимости удлинения рабочего дня и неиспользовании выходных дней». На него и ссылается Прушевский. (Прим. ред.)
[Закрыть].
Строители Магнитогорского комбината роют котлован для доменной печи. Макс Альперт, 1930 г. Архив РИА Новости
– Тот закон для одних усталых элементов, – воспрепятствовал Чиклин, – а у меня ещё малость силы осталось до сна. Кто как думает? – спросил он у всех.
– До вечера долго, – сообщил Сафронов, – чего жизни зря пропадать, лучше сделаем вещь. Мы ведь не животные, мы можем жить ради энтузиазма.
– Может, природа нам что-нибудь покажет внизу, – сказал Вощев.
– И то! – произнёс неизвестно кто из мастеровых.
Инженер наклонил голову, он боялся пустого домашнего времени, он не знал, как ему жить одному.
– Тогда и я пойду почерчу немного и свайные гнёзда посчитаю опять.
– А то что ж: ступай почерти и посчитай! – согласился Чиклин. – Всё равно земля вскопана, кругом скучно – отделаемся, тогда назначим жизнь и отдохнём.
Производитель работ медленно отошёл. Он вспомнил своё детство, когда под праздники прислуга мыла полы, мать убирала горницы, а по улице текла неприютная вода, и он, мальчик, не знал, куда ему деться, и ему было тоскливо и задумчиво. Сейчас тоже погода пропала, над равниной пошли медленные сумрачные облака, и во всей России теперь моют полы под праздник социализма, – наслаждаться как-то ещё рано и ни к чему; лучше сесть, задуматься и чертить части будущего дома.
Козлов от сытости почувствовал радость, и ум его увеличился.
– Всему свету, как говорится, хозяева, а жрать любят, – сообщил Козлов. – Хозяин бы себе враз дом построил, а вы помрёте на порожней земле.
– Козлов, ты скот! – определил Сафронов. – На что тебе пролетариат в доме, когда ты одним своим телом радуешься?
– Пускай радуюсь! – ответил Козлов. – А кто меня любил хоть раз? Терпи, говорят, пока старик капитализм помрёт, теперь он кончился, а я опять живу один под одеялом, и мне ведь грустно!
Вощев заволновался от дружбы к Козлову.
– Грусть – это ничего, товарищ Козлов, – сказал он, – это значит, наш класс весь мир чувствует, а счастье всё равно далёкое дело… От счастья только стыд начнётся!
В следующее время Вощев и другие с ним опять встали на работу. Ещё высоко было солнце, и жалобно пели птицы в освещённом воздухе, не торжествуя, а ища пищи в пространстве; ласточки низко мчались над склонёнными роющими людьми, они смолкали крыльями от усталости, и под их пухом и перьями был пот нужды – они летали с самой зари, не переставая мучить себя для сытости птенцов и подруг. Вощев поднял однажды мгновенно умершую в воздухе птицу и павшую вниз: она была вся в поту; а когда её Вощев ощипал, чтобы увидеть тело, то в его руках осталось скудное печальное существо, погибшее от утомления своего труда. И нынче Вощев не жалел себя на уничтожении сросшегося грунта: здесь будет дом, в нём будут храниться люди от невзгоды и бросать крошки из окон живущим снаружи птицам.
Чиклин, не видя ни птиц, ни неба, не чувствуя мысли, грузно разрушал землю ломом, и его плоть истощалась в глинистой выемке, но он не тосковал от усталости, зная, что в ночном сне его тело наполнится вновь.
Истомлённый Козлов сел на землю и рубил топором обнажившийся известняк; он работал, не помня времени и места, спуская остатки своей тёплой силы в камень, который он рассекал, – камень нагревался, а Козлов постепенно холодел. Он мог бы так весь незаметно скончаться, и разрушенный камень был бы его бедным наследством будущим растущим людям. Штаны Козлова от движения заголились, сквозь кожу обтягивались кривые острые кости голеней, как ножи с зазубринами. Вощев почувствовал от тех беззащитных костей тоскливую нервность, ожидая, что кости прорвут непрочную кожу и выйдут наружу; он попробовал свои ноги в тех же костных местах и сказал всем:
– Пора пошабашить! А то вы уморитесь, умрёте, и кто тогда будет людьми?
Вощев не услышал себе слово в ответ. Уже наставал вечер: вдалеке подымалась синяя ночь, обещая сон и прохладное дыхание, и – точно грусть – стояла мёртвая высота над землёй. Козлов по-прежнему уничтожал камень в земле, ни на что не отлучаясь взглядом, и, наверно, скучно билось его ослабевшее сердце.
* * *
Производитель работ общепролетарского дома вышел из своей чертёжной конторы во время ночной тьмы. Яма котлована была пуста, артель мастеровых заснула в бараке тесным рядом туловищ, и лишь огонь ночной припотушенной лампы проникал оттуда сквозь щели тёса, держа свет на всякий несчастный случай или для того, кто внезапно захочет пить. Инженер Прушевский подошёл к бараку и поглядел внутрь через отверстие бывшего сучка; около стены спал Чиклин, его опухшая от силы рука лежала на животе, и всё тело шумело в питающей работе сна; босой Козлов спал с открытым ртом, горло его клокотало, будто воздух дыхания проходил сквозь тяжёлую тёмную кровь, а из полуоткрытых бледных глаз выходили редкие слёзы от сновидения или неизвестной тоски.
Прушевский отнял голову от досок и подумал. Вдалеке светилась электричеством ночная постройка завода, но Прушевский знал, что там нет ничего, кроме мёртвого строительного материала и усталых, недумающих людей. Вот он выдумал единственный общепролетарский дом вместо старого города, где и посейчас живут люди дворовым огороженным способом; через год весь местный пролетариат выйдет из мелкоимущественного города и займёт для жизни монументальный новый дом. Через десять или двадцать лет другой инженер построит в середине мира башню, куда войдут на вечное, счастливое поселение трудящиеся всей земли[4]4
Идея строительства домов для советских рабочих развилась в идею строительства «городов будущего». Так, например, в 1928 году Георгий Крутиков разработал проект «Летающего города»: его жилая часть должна была парить в воздухе, а производственная – находиться на земле. Город, в который Вощев приходит работать, тоже похож на «город будущего» – Вавилон, куда войдут «на вечное, счастливое поселение» рабочие старого города. (Прим. ред.)
[Закрыть].
Летающий город. Г. Крутиков, 1928 г.
Прушевский мог бы уже теперь предвидеть, какое произведение статической механики в смысле искусства и целесообразности следует поместить в центре мира, но не мог предчувствовать устройства души поселенцев общего дома среди этой равнины и тем более вообразить жителей будущей башни посреди всемирной земли. Какое тогда будет тело у юности и от какой волнующей силы начнёт биться сердце и думать ум?
Прушевский хотел это знать уже теперь, чтобы не напрасно строились стены его зодчества; дом должен быть населён людьми, а люди наполнены той излишней теплотою жизни, которая названа однажды душой. Он боялся воздвигать пустые здания – те, в каких люди живут лишь из-за непогоды.
Прушевский остыл от ночи и спустился в начатую яму котлована, где было затишье. Некоторое время он посидел в глубине; под ним находился камень, сбоку возвышалось сечение грунта, и видно было, как на урезе глины, не происходя из неё, лежала почва. Изо всякой ли базы образуется надстройка? Каждое ли производство жизненного материала даёт добавочным продуктом душу в человека? А если производство улучшить до точной экономии – то будут ли происходить из него косвенные, нежданные продукты?
Инженер Прушевский уже с двадцати пяти лет почувствовал стеснение своего сознания и конец дальнейшему понятию жизни, будто тёмная стена предстала в упор перед его ощущающим умом. И с тех пор он мучился, шевелясь у своей стены, и успокаивался, что, в сущности, самое срединное, истинное устройство вещества, из которого скомбинирован мир и люди, им постигнуто, – вся насущная наука расположена ещё до стены его сознания, а за стеною находится лишь скучное место, куда можно и не стремиться. Но всё же интересно было – не вылез ли кто-нибудь за стену вперёд. Прушевский ещё раз подошёл к стене барака, согнувшись, поглядел по ту сторону на ближнего спящего, чтобы заметить на нём что-нибудь неизвестное в жизни; но там мало было видно, потому что в ночной лампе иссякал керосин, и слышалось одно медленное, западающее дыхание. Прушевский оставил барак и отправился бриться в парикмахерскую ночных смен; он любил, чтобы во время тоски его касались чьи-нибудь руки.
После полуночи Прушевский пришёл на свою квартиру – флигель во фруктовом саду, открыл окно в темноту и сел посидеть. Слабый местный ветер начинал иногда шевелить листья, но вскоре опять наступала тишина. Позади сада кто-то шёл и пел свою песню; то был, наверно, счетовод с вечерних занятий или просто человек, которому скучно спать.
Вдалеке, на весу и без спасения, светила неясная звезда, и ближе она никогда не станет. Прушевский глядел на неё сквозь мутный воздух, время шло, и он сомневался:
– Либо мне погибнуть?
Прушевский не видел, кому бы он настолько требовался, чтоб непременно поддерживать себя до ещё далёкой смерти. Вместо надежды ему осталось лишь терпение, и где-то за чередою ночей, за опавшими, расцветшими и вновь погибшими садами, за встреченными и минувшими людьми существует его срок, когда придётся лечь на койку, повернуться лицом к стене и скончаться, не сумев заплакать. На свете будет жить только его сестра, но она родит ребёнка, и жалость к нему станет сильнее грусти по мёртвому, разрушенному брату.
– Лучше я умру, – подумал Прушевский. – Мною пользуются, но мне никто не рад. Завтра я напишу последнее письмо сестре, надо купить марку с утра.
И решив скончаться, он лёг в кровать и заснул со счастьем равнодушия к жизни. Не успев ещё почувствовать всего счастья, он от него проснулся в три часа пополуночи, и, осветив квартиру, сидел среди света и тишины, окружённый близкими яблонями, до самого рассвета, и тогда открыл окно, чтобы слышать птиц и шаги пешеходов.
После общего пробуждения в ночлежный барак землекопов пришёл посторонний человек. Изо всех мастеровых его знал один только Козлов благодаря своим прошлым конфликтам. Это был товарищ Пашкин, председатель окрпрофсовета. Он имел уже пожилое лицо и согбенный корпус тела – не столько от числа годов, сколько от социальной нагрузки; от этих данных он говорил отечески и почти всё знал или предвидел.
«Ну, что ж, – говорил он обычно во время трудности, – всё равно счастье наступит исторически». И с покорностью наклонял унылую голову, которой уже нечего было думать.
Близ начатого котлована Пашкин постоял лицом к земле, как ко всякому производству[5]5
6 сентября 1929 года в газете «Правда» было опубликовано письмо Всесоюзного центрального совета профессиональных союзов «За поворот профсоюзов лицом к производству. За решительную перестройку форм и методов работы профсоюзов. Ко всем профорганизациям, ко всем членам профсоюзов, ко всем работникам и работницам». Лозунг «лицом к производству» стал одним из самых распространённых в годы первой пятилетки. В повести поворот «лицом к производству» председатель окрпрофсовета Пашкин понимает прежде всего как поворот «лицом к земле». Вощев же считает, что без истины невозможно увеличить темпы труда и повернуться «лицом к производству»: «У меня без истины тело слабнет, я трудом кормиться не могу…» Именно поэтому герой сам пытается найти её. (Прим. ред.)
[Закрыть].
Плакат «Профсоюзы, лицом к производству. Ближе к массам». Автор неизвестен, 1930 г.
– Темп тих, – произнёс он мастеровым. – Зачем вы жалеете подымать производительность? Социализм обойдётся и без вас, а вы без него проживёте зря и помрёте.
– Мы, товарищ Пашкин, как говорится, стараемся, – сказал Козлов.
– Где ж стараетесь?! Одну кучу только выкопали!
Стеснённые упрёком Пашкина, мастеровые промолчали в ответ. Они стояли и видели: верно говорит человек – скорей надо рыть землю и ставить дом, а то умрёшь и не поспеешь. Пусть сейчас жизнь уходит, как теченье дыханья, но зато посредством устройства дома её можно организовать впрок для будущего неподвижного счастья и для детства.
Пашкин глянул вдаль – в равнины и овраги; где-нибудь там ветры начинаются, происходят холодные тучи, разводится разная комариная мелочь и болезни, размышляют кулаки и спит сельская отсталость, а пролетариат живёт один, в этой скучной пустоте, и обязан за всех всё выдумать и сделать вручную вещество долгой жизни. И жалко стало Пашкину все свои профсоюзы, и он познал в себе дорогу к трудящимся.
– Я вам, товарищи, определю по профсоюзной линии какие-нибудь льготы, – сказал Пашкин.
– А откуда же ты льготы возьмёшь? – спросил Сафронов. – Мы их вперёд должны сделать и тебе передать, а ты нам.
Пашкин посмотрел на Сафронова своими уныло-предвидящими глазами и пошёл внутрь города на службу. За ним вслед отправился Козлов и сказал ему, отдалившись:
– Товарищ Пашкин, вон у нас Вощев зачислился, а у него путёвки с биржи труда нет. Вы его, как говорится, должны отчислить назад.
– Не вижу здесь никакого конфликта – в пролетариате сейчас убыток, – дал заключение Пашкин и оставил Козлова без утешения. А Козлов тотчас же начал падать пролетарской верой и захотел уйти внутрь города, чтобы писать там опорочивающие заявления и налаживать различные конфликты с целью организационных достижений.
До самого полудня время шло благополучно: никто не приходил на котлован из организующего или технического персонала, но земля всё же углублялась под лопатами, считаясь лишь с силой и терпением землекопов. Вощев иногда наклонялся и подымал камешек, а также другой слипшийся прах и клал его на хранение в свои штаны. Его радовало и беспокоило почти вечное пребывание камешка в среде глины, в скоплении тьмы: значит, ему есть расчёт там находиться, тем более следует человеку жить.
После полудня Козлов уже не мог надышаться – он старался вздыхать серьёзно и глубоко, но воздух не проникал, как прежде, вплоть до живота, а действовал лишь поверхностно. Козлов сел в обнажённый грунт и дотронулся руками к костяному своему лицу.
– Расстроился? – спросил его Сафронов. – Тебе для прочности надо бы в физкультуру записаться, а ты уважаешь конфликт: ты мыслишь отстало.
Чиклин без спуску и промежутка громил ломом плиту самородного камня, не останавливаясь для мысли или настроения, он не знал, для чего ему жить иначе – ещё вором станешь или тронешь революцию.
– Козлов опять ослаб! – сказал Чиклину Сафронов. – Не переживёт он социализма: какой-то функции в нём не хватает!
Здесь Чиклин сразу начал думать, потому что его жизни некуда было деваться, раз исход её в землю прекратился; он прислонился влажной спиной к отвесу выемки, глянул вдаль и вообразил воспоминание – больше он ничего думать не мог. В ближнем к котловану овраге сейчас росли понемногу травы и замертво лежал ничтожный песок; неотлучное солнце безрасчётно расточало своё тело на каждую мелочь здешней, низкой жизни, и оно же, посредством тёплых ливней, вырыло в старину овраг, но туда ещё не помещено никакой пролетарской пользы. Проверяя свой ум, Чиклин пошёл в овраг и обмерил его привычным шагом, равномерно дыша для счёта. Овраг был полностью нужен для котлована, следовало только спланировать откосы и врезать глубину в водоупор.
– Козлов пускай поболеет, – сказал Чиклин, прибыв обратно. – Мы тут рыть далее не будем стараться, а погрузим дом в овраг и оттуда наладим его вверх: Козлов успеет дожить.
Услышав Чиклина, многие прекратили копать грунт и сели вздохнуть. Но Козлов уже отошёл от своей усталости и хотел идти к Прушевскому сказать, что землю больше не роют и надо предпринимать существенную дисциплину. Собираясь совершить такую организованную пользу, Козлов заранее радовался и выздоравливал. Однако Сафронов оставил его на месте, лишь только он тронулся.
– Ты что, Козлов, курс на интеллигенцию взял? Вон она сама спускается в нашу массу.
Прушевский шёл на котлован впереди неизвестных людей. Письмо сестре он отправил и хотел теперь упорно действовать, беспокоиться о текущих предметах и строить любое здание в чужой прок, лишь бы не тревожить своего сознания, в котором он установил особое нежное равнодушие, согласованное со смертью и с чувством сиротства к остающимся людям. С особой трогательностью он относился к тем людям, которых ранее почему-либо не любил, – теперь он чувствовал в них почти главную загадку своей жизни и пристально вглядывался в чуждые и знакомые глупые лица, волнуясь и не понимая.
Неизвестные люди оказались новыми рабочими, что прислал Пашкин для обеспечения государственного темпа. Но рабочими прибывшие не были: Чиклин сразу, без пристальности, обнаружил в них переученных наоборот городских служащих, разных степных отшельников и людей, привыкших идти тихим шагом позади трудящейся лошади; в их теле не замечалось никакого пролетарского таланта труда, они более способны были лежать навзничь или покоиться как-либо иначе.
Прушевский определил Чиклину расставить свежих рабочих по котловану и дать им выучку, потому что надо уметь жить и работать с теми людьми, которые есть на свете.
– Нам это ничто, – высказался Сафронов. – Мы ихнюю отсталость сразу в активность вышибем.
– Вот-вот, – произнёс Прушевский, доверяя, и пошёл позади Чиклина на овраг.
Чиклин сказал, что овраг – это более чем пополам готовый котлован и посредством оврага можно сберечь слабых людей для будущего. Прушевский согласился с тем, потому что он всё равно умрёт раньше, чем кончится здание.
– А во мне пошевельнулось научное сомнение, – сморщив своё вежливо-сознательное лицо, сказал Сафронов. И все к нему прислушались. А Сафронов глядел на окружающих с улыбкой загадочного разума. – Откуда это у товарища Чиклина мировое представление получилось? – произносил постепенно Сафронов. – Иль он особое лобзание в малолетстве имел, что лучше учёного предпочитает овраг! Отчего ты, товарищ Чиклин, думаешь, а я с товарищем Прушевским хожу, как мелочь между классов, и не вижу себе улучшенья!..
Чиклин был слишком угрюм для хитрости и ответил приблизительно:
– Некуда жить, вот и думаешь в голову.
Прушевский посмотрел на Чиклина как на бесцельного мученика, а затем попросил произвести разведочное бурение в овраге и ушёл в свою канцелярию. Там он начал тщательно работать над выдуманными частями общепролетарского дома, чтобы ощущать предметы и позабыть людей в своих воспоминаниях. Часа через два Вощев принёс ему образцы грунта из разведочных скважин. «Наверно, он знает смысл природной жизни», – тихо подумал Вощев о Прушевском и, томимый своей последовательной тоской, спросил:
– А вы не знаете, отчего устроился весь мир?
Прушевский задержался вниманием на Вощеве: неужели они тоже будут интеллигенцией, неужели нас капитализм родил двоешками, – боже мой, какое у него уже теперь скучное лицо!
– Не знаю, – ответил Прушевский.
– А вы бы научились этому, раз вас старались учить.
– Нас учили каждого какой-нибудь мёртвой части: я знаю глину, тяжесть веса и механику покоя, но плохо знаю машины и не знаю, почему бьётся сердце в животном. Всего целого или что внутри – нам не объяснили.
– Зря, – определил Вощев. – Как же вы живы были так долго? Глина хороша для кирпича, а для вас она мала!
Прушевский взял в руку образец овражного грунта и сосредоточился на нём – он хотел остаться только с этим тёмным комком земли. Вощев отступил за дверь и скрылся за нею, шепча про себя свою грусть.
Инженер рассмотрел грунт и долго, по инерции самодействующего разума, свободного от надежды и желания удовлетворения, рассчитывал тот грунт на сжатие и деформацию. Прежде, во время чувственной жизни и видимости счастья, Прушевский посчитал бы надёжность грунта менее точно, – теперь же ему хотелось беспрерывно заботиться о предметах и устройствах, чтобы иметь их в своём уме и пустом сердце вместо дружбы и привязанности к людям. Занятие техникой покоя будущего здания обеспечивало Прушевскому равнодушие ясной мысли, близкое к наслаждению, – и детали сооружения возбуждали интерес, лучший и более прочный, чем товарищеское волнение с единомышленниками. Вечное вещество, не нуждавшееся ни в движении, ни в жизни, ни в исчезновении, заменяло Прушевскому что-то забытое и необходимое, как существо утраченной подруги.
Окончив счисление своих величин, Прушевский обеспечил несокрушимость будущего общепролетарского жилища и почувствовал утешение от надёжности материала, предназначенного охранять людей, живших доселе снаружи. И ему стало легко и неслышно внутри, точно он жил не предсмертную, равнодушную жизнь, а ту самую, про которую ему шептала некогда мать своими устами, но он её утратил даже в воспоминании.
Не нарушая своего покоя и удивления, Прушевский оставил канцелярию земляных работ. В природе отходил в вечер опустошённый летний день; всё постепенно кончалось вблизи и вдали: прятались птицы, ложились люди, смирно курился дым из отдалённых полевых жилищ, где безвестный усталый человек сидел у котелка, ожидая ужина, решив терпеть свою жизнь до конца. На котловане было пусто, землекопы перешли трудиться на овраг, и там сейчас происходило их движение. Прушевскому захотелось вдруг побыть в далёком центральном городе, где люди долго не спят, думают и спорят, где по вечерам открыты гастрономические магазины и оттуда пахнет вином и кондитерскими изделиями, где можно встретить незнакомую женщину и пробеседовать с ней всю ночь, испытывая таинственное счастье дружбы, когда хочется жить вечно в этой тревоге; утром же, простившись под потушенным газовым фонарём, разойтись в пустоте рассвета без обещания встречи.
Прушевский сел на лавочку у канцелярии. Так же он сидел когда-то у дома отца. Летние вечера не изменились с тех пор, – и он любил тогда следить за прохожими мимо; иные ему нравились, и он жалел, что не все люди знакомы между собой. Одно же чувство было живо и печально в нём до сих пор: когда-то, в такой же вечер, мимо дома его детства прошла девушка, и он не мог вспомнить ни её лица, ни года того события, но с тех пор всматривался во все женские лица и ни в одном из них не узнавал той, которая, исчезнув, всё же была его единственной подругой и так близко прошла не остановившись.
Во время революции по всей России день и ночь брехали собаки, но теперь они умолкли: настал труд, и трудящиеся спали в тишине. Милиция охраняла снаружи безмолвие рабочих жилищ, чтобы сон был глубок и питателен для утреннего труда. Не спали только ночные смены строителей да тот безногий инвалид, которого встретил Вощев при своём пришествии в этот город. Сегодня он ехал на низкой тележке к товарищу Пашкину, дабы получить от него свою долю жизни, за которой он приезжал раз в неделю.
Пашкин жил в основательном доме из кирпича, чтоб невозможно было сгореть, и открытые окна его жилища выходили в культурный сад, где даже ночью светились цветы. Урод проехал мимо окна кухни, которая шумела, как котельная, производя ужин, и остановился против кабинета Пашкина. Хозяин сидел неподвижно за столом, глубоко вдумавшись во что-то невидимое для инвалида. На его столе находились различные жидкости и баночки для укрепления здоровья и развития активности – Пашкин много приобрёл себе классового сознания, он состоял в авангарде; накопил уже достаточно достижений и потому научно хранил своё тело – не только для личной радости существования, но и для ближних рабочих масс. Инвалид обождал время, пока Пашкин, поднявшись от занятия мыслью, проделал всеми членами беглую гимнастику и, доведя себя до свежести, снова сел. Урод хотел произнести своё слово в окно, но Пашкин взял пузырёк и после трёх медленных вздохов выпил оттуда каплю.
– Долго я тебя буду дожидаться? – спросил инвалид, не сознававший ни цены жизни, ни здоровья. – Опять хочешь от меня кой-чего заработать?
Пашкин нечаянно заволновался, но напряжением ума успокоился – он никогда не желал тратить нервность своего тела.
– Ты что, товарищ Жачев: чем не обеспечен, чего возбуждаешься?
Жачев ответил ему прямо по факту:
– Ты что ж, буржуй, иль забыл, за что я тебя терплю? Тяжесть хочешь получить в слепую кишку? Имей в виду – любой кодекс для меня слаб!
Здесь инвалид вырвал из земли ряд роз, бывших под рукой, и, не пользуясь, бросил их прочь.
– Товарищ Жачев, – ответил Пашкин, – я тебя вовсе не понимаю, ведь тебе идёт пенсия по первой категории, как же так? Я уж и так чем мог всегда тебе шёл навстречу.
– Врёшь ты, классовый излишек, это я тебе навстречу попадался, а не ты шёл!
В кабинет Пашкина вошла его супруга с красными губами, жующими мясо.
– Лёвочка, ты опять волнуешься? – сказала она. – Я ему сейчас свёрток вынесу; это прямо стало невыносимым, с этими людьми какие угодно нервы испортишь!
Она ушла обратно, волнуясь всем невозможным телом.
– Ишь, как жену, стервец, расхарчевал! – произносил из сада Жачев. – На холостом ходу всеми клапанами работает, значит, ты можешь заведовать такой с…!
Пашкин был слишком опытен в руководстве отсталыми, чтобы раздражаться.
– Ты бы и сам, товарищ Жачев, вполне мог содержать для себя подругу: в пенсии учитываются все минимальные потребности.
– Ого, гадина тактичная какая! – определил Жачев из мрака. – Моей пенсии и на пшено не хватает – на просо только. А я хочу жиру и что-нибудь молочного. Скажи своей мерзавке, чтоб она мне в бутылку сливок погуще налила!
Жена Пашкина вошла в комнату мужа со свёртком.
– Оля, он ещё сливок требует, – обратился Пашкин.
– Ну вот ещё! Может, ему крепдешину ещё купить на штаны? Ты ведь выдумаешь!
– Она хочет, чтоб я ей юбку на улице разрезал, – сказал с клумбы Жачев. – Иль окно спальной прошиб до самого пудренного столика, где она свою рожу уснащивает, – она от меня хочет заработать!..
Жена Пашкина помнила, как Жачев послал в ОблКК заявление на её мужа и целый месяц шло расследование, – даже к имени придирались: почему и Лев и Ильич? Уж что-нибудь одно! Поэтому она немедленно вынесла инвалиду бутылку кооперативных сливок, и Жачев, получив через окно свёрток и бутылку, отбыл из усадебного сада.
– И качество продуктов я дома проверю, – сообщил он, остановив свой экипаж у калитки. – Если опять порченый кусок говядины или просто объедок попадётся – надейтесь на кирпич в живот: по человечеству я лучше вас – мне нужна достойная пища.
Оставшись с супругой, Пашкин до самой полуночи не мог превозмочь в себе тревоги от урода. Жена Пашкина умела думать от скуки, и она выдумала во время семейного молчания вот что:
– Знаешь что, Лёвочка?.. Ты бы организовал как-нибудь этого Жачева, а потом взял и продвинул его на должность – пусть бы хоть увечными он руководил! Ведь каждому человеку нужно иметь хоть маленькое господствующее значение, тогда он спокоен и приличен… Какой ты всё-таки, Лёвочка, доверчивый и нелепый!
Пашкин, услышав жену, почувствовал любовь и спокойствие, к нему снова возвращалась основная жизнь.
– Ольгуша, лягушечка, ведь ты гигантски чуешь массы! Дай я к тебе за это приорганизуюсь!
Он приложил свою голову к телу жены и затих в наслаждении счастьем и теплотой. Ночь продолжалась в саду, вдалеке скрипела тележка Жачева – по этому скрипящему признаку все мелкие жители города хорошо знали, что сливочного масла нет, ибо Жачев всегда смазывал свою повозку именно сливочным маслом, получаемым в свёртках от достаточных лиц; он нарочно стравлял продукт, чтобы лишняя сила не прибавлялась в буржуазное тело, а сам не желал питаться этим зажиточным веществом. В последние два дня Жачев почему-то почувствовал желание увидеть Никиту Чиклина и направил движение своей тележки на земляной котлован.
– Никит! – позвал он у ночлежного барака. После звука ещё более стала заметна ночь, тишина и общая грусть слабой жизни во тьме. Из барака не раздалось ответа Жачеву, лишь слышалось жалкое дыхание.
– Без сна рабочий человек давно бы кончился, – подумал Жачев и без шума поехал дальше. Но из оврага вышли двое людей с фонарями, так что Жачев стал им виден.
– Ты кто такой низкий? – спросил голос Сафронова.
– Это я, – сказал Жачев, – потому что меня капитал пополам сократил. А нет ли между вами двумя одного Никиты?
– Это не животное, а прямо человек! – отозвался тот же Сафронов. – Скажи ему, Чиклин, мнение про себя.
Чиклин осветил фонарём лицо и всё краткое тело Жачева, а затем в смущении отвёл фонарь в тёмную сторону.
– Ты что, Жачев? – тихо произнёс Чиклин. – Кашу приехал есть? Пойдём, у нас она осталась, а то к завтрему прокиснет, всё равно мы её вышныриваем.
Чиклин боялся, чтобы Жачев не обижался на помощь и ел кашу с тем сознанием, что она уже ничья и её всё равно вышвырнут. Жачев и прежде, когда Чиклин работал на прочистке реки от карчи, посещал его, дабы кормиться от рабочего класса; но среди лета он переменил курс и стал питаться от максимального класса, чем рассчитывал принести пользу всему неимущему движению в дальнейшее счастье.
– Я по тебе соскучился, – сообщил Жачев, – меня нахождение сволочи мучает, и я хочу спросить у тебя, когда вы состроите свою чушь, чтоб город сжечь!
– Вот сделай злак из такого лопуха! – сказал Сафронов про урода. – Мы всё своё тело выдавливаем для общего здания, а он даёт лозунг, что наше состояние – чушь, и нигде нету момента чувства ума!
Сафронов знал, что социализм – это дело научное, и произносил слова так же логично и научно, давая им для прочности два смысла – основной и запасной, как всякому материалу. Все трое уже достигли барака и вошли в него. Вощев достал из угла чугун каши, закутанный для сохранения тепла в ватный пиджак, и дал пришедшим есть. Чиклин и Сафронов сильно остыли и были в глине и сырости; они ходили в котлован раскапывать водяной подземный исток, чтобы перехватить его вмёртвую глиняным замком.
Жачев не развернул своего свёртка, а съел общую кашу, пользуясь ею и для сытости и для подтверждения своего равенства с двумя евшими людьми. После пищи Чиклин и Сафронов вышли наружу – вздохнуть перед сном и поглядеть вокруг. И так они стояли там своё время. Звёздная тёмная ночь не соответствовала овражной, трудной земле и сбивающемуся дыханию спящих землекопов. Если глядеть лишь по низу, в сухую мелочь почвы и в травы, живущие в гуще и бедности, то в жизни не было надежды; общая всемирная невзрачность, а также людская некультурная унылость озадачивали Сафронова и расшатывали в нём идеологическую установку. Он даже начинал сомневаться в счастье будущего, которое представлял в виде синего лета, освещённого неподвижным солнцем, – слишком смутно и тщетно было днём и ночью вокруг.
– Чиклин, что же ты так молча живёшь? Ты бы сказал или сделал мне что-нибудь для радости!
– Что ж мне, обнимать тебя, что ли, – ответил Чиклин. – Вот выроем котлован, и ладно… Ты вот тех, кого нам биржа прислала, уговори, а то они своё тело на работе жалеют, будто они в нём имеют что!
– Могу, – ответил Сафронов, – смело могу! Я этих пастухов и писцов враз в рабочий класс обращу, они у меня так копать начнут, что у них весь смертный элемент выйдет на лицо… Но отчего, Никит, поле так скучно лежит? Неужели внутри всего света тоска, а только в нас одних пятилетний план?
Чиклин имел маленькую каменистую голову, густо обросшую волосами, потому что всю жизнь либо бил балдой, либо рыл лопатой, а думать не успевал и не объяснил Сафронову его сомнения.
Они вздохнули среди наставшей тишины и пошли спать. Жачев уже согнулся на своей тележке, уснув как мог, а Вощев лежал навзничь и глядел глазами с терпением любопытства:
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?