Текст книги "Неторопливый рассвет"
Автор книги: Анна Брекар
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
II
Ночью было прохладно, даже в городе. Длинная вереница машин тянулась по набережным гирляндой огней, соперничавшей с ярко освещенными роскошными отелями. Я спрашивала себя, те же ли это набережные, вдоль которых я шла давным-давно в сумерках сентябрьского вечера. В ту пору город вокруг меня был таким тихим, что я слышала легкий шелест платанов, отряхивающих капли на асфальт, и негромкие вздохи воды, шуршащей по граниту набережных. Уличное освещение тогда было скудным и оставляло обширные тени между двумя кругами света.
А в этот июльский вечер все буквально било в глаза – огни, убранство отелей и многоязыкая толпа, медленно дефилирующая вдоль озера. Люди вокруг меня говорили по-английски, по-немецки, по-арабски, по-русски и на других языках, которых я даже не узнавала. Я спрашивала себя, куда девались те, кто жил здесь прежде. Быть может, прогуливаются теперь в других городах, где говорят на всех возможных и мыслимых языках? Уехали, оставив другим туристам улицы, пустые, как ракушка?
Только два каменных льва у мавзолея герцога Брауншвейгского казались мне знакомыми; они сидели по обе стороны лестницы, ведущей в усыпальницу, с тем же проникновенным видом, что и тридцать лет назад. Я пересекла небольшой парк, в глубине которого, в маленьком домике с фахверковой стеной, размещался когда-то Дом Библии. Под сенью высокого бука суровые добровольцы, сменяя друг друга, продавали Библии и собирали пожертвования для миссий в Африке.
Сегодня на маленькой асфальтированной площадке вокруг домика были расставлены стулья и столики, за которыми сидели клиенты, не обращая внимания на шелест пурпурного бука.
Я села и заказала бокал вина, чтобы прийти в себя после этого странного дня. Я тосковала по Альме, по четким очертаниям ее гладкого тела рядом со мной, по ее манере двигаться, говорить, крутить педали. Мне вспоминалось, как беззаботно она, когда мы встретились, подарила мне бесценные сокровища: запах фермы, ощущение, что с ней все легко, чувство непобедимости. Благодаря ей я стала повсюду желанной гостьей.
Я сама удивлялась силе моего чувства. Разве я не потеряла ее давным-давно? Почему же она вернулась ко мне так мучительно внезапно двадцать лет спустя? Меня не отпускала потребность в ней, я чувствовала это, затерявшись среди парочек, которые пили и жевали, и сожалея о Доме Библии, как будто припорошенные сединой добровольцы могли вернуть меня в ту пору, когда мир был моим благодаря Альме. Откинувшись на спинку стула, я посмотрела на пурпурный бук, в надежде отыскать в шелесте его темной листвы что-то от нас с Альмой. Вернувшись в пансион, я без сил опустилась на кровать и, не зажигая света, долго всматривалась в темноту комнаты. В этом вновь обретенном одиночестве кочевая жизнь с Альмой представлялась мне моей самой счастливой порой.
Я лежала, уставившись в потолок, освещаемый через равные промежутки времени фарами машин, которые ехали очень медленно, словно участвовали в процессии.
Они катили по улице, направляясь в «Хилтон», совсем неподалеку, и это походило, вместе с тиканьем часов в коридоре и приглушенным городским шумом, на мерный и безмятежный морской прибой.
В полусне мне чудятся приземистые силуэты шкафа и комода, вырисовывающиеся в темноте другой комнаты. Я протягиваю правую руку, чтобы коснуться Альмы, но ее нет, исчезла даже ложбинка от ее тела. Моя рука ищет ее, как будто еще не поняла того, что я знаю теперь.
Я вижу, как Альма падает с горного уступа, ее длинное тело словно парит в воздухе в расслабленно-счастливой позе. А между тем я знаю, что она падает, падает неотвратимо, и ее тело разобьется о камни несколькими сотнями метров ниже.
Я проснулась как от толчка. Сон вернул далекое воспоминание, которое забылось, словно гибель Альмы стерла этот след, словно была какая-то несовместимость между случившимся в ту ночь и ее смертью.
Это было летом, в жару; мы провели день в купе поезда, где плясали золотистые пылинки от жатвы, вплывая в открытые окна. Трое молодых людей, которые сели под вечер, казались неотделимыми от пейзажа. Мы подвинулись, давая им место, а когда стемнело, устроились так, чтобы все могли лечь. Я улеглась на багажную полку, Альма подо мной, один из молодых людей на полку напротив, остальные двое разместились на полу посередине, на наших спальных мешках и рюкзаках, которые мы им любезно одолжили. Я помню, что Альма в то время проходила практику в медицинском учреждении для детей-инвалидов. Особенно много она занималась девочкой-подростком лет на шесть или семь моложе нас. Эту девочку звали Розой, и она была на редкость привлекательна. Любила она одну только Альму, любила безраздельно. Она хотела все время находиться рядом с ней и, когда у Альмы был выходной, обижалась так, будто та ее бросила.
У Розы уже наметились груди и начали обрисовываться бедра, но у нее еще ни разу не было месячных. Альма, которая носила ее на руках, мыла и ухаживала за ней, точно за огромным младенцем, была зачарована этим телом со взрослыми формами, неподвластным законам природы. Роза была совершенно особенным существом, существом бесценным:, говорила Альма.
Не знаю, почему мне пришло в голову, что ничего бы не произошло, не будь Розы в жизни Альмы. Я была уверена, что нежность Розы, которая прижималась к ней, когда она ее носила, и обвивала руками ее шею, сыграла какую-то роль в этой смутной ночи.
Было темно, снаружи веяло прохладой, поезд уносил нас все дальше. Время от времени я слышала шаги контролера, он открывал соседнюю дверь, вполголоса переговаривался с кем-то из пассажиров. Иногда за окном появлялся маленький вокзал – и снова темнота.
Поезд по-матерински убаюкивал нас, мы были в его большой стальной утробе, покачиваясь в полусне, как в амниотической жидкости. Быть может, поэтому Альма чувствовала себя единым целым: с лежавшими в купе мужчинами, как будто темнота накрыла их всех одним одеялом. Так в хлеву зимой можно ни видеть коров, ни трогать их, чтобы ощутить их присутствие. Животные были рядом, вокруг Альмы, и мужчины в купе тоже были рядом, увлекаемые той же силой, что и она. Их и: Альму уже соединили ночь, близость и закрытая дверь. Ей хотелось потрогать эти формы – так же ли они мягки на ощупь, как шкура животных, – мерный ритм поезда укачивал ее, сон накрывал, сближая с мужчинами.
Уже проваливаясь в сон, Альма почувствовала, как что-то легло ей на спину. Она подумала сначала – так она сказала назавтра, рассказывая мне о своем ночном: приключении, – что кто-то накрыл ее одеялом. Но одеяло вдруг стало тяжелее, а потом чья-то легкая рука раздвинула ей ноги и скользнула выше, к молнии ее брюк. Она продолжала делать вид, будто спит, и глубоко дышала, не упуская ни одного движения руки, которая уже расстегнула молнию. Ей хотелось, чтобы рука вернулась ниже, между ног, и там: осталась, но у руки: были другие намерения. Альма не смела шевельнуться, боясь спугнуть этого зверька, рыскавшего по ее животу, она притворилась, будто ей что-то снится, чтобы помочь руке, которая тихонько стягивала с нее брюки. Ей не надо было открывать глаза, чтобы увидеть тело, очень светлое в темноте купе. Кто-то застонал и повернулся. Безмолвная и настороженная, как охотник, выслеживающий лань, Альма дождалась, когда рука освободит от ткани ее ягодицы. Ни движения, ни жеста, чтобы не испугать того, кто теперь прижимал: ее к себе. Потом: вдруг ничего не стало, ни ласки, ни руки, все исчезло. Она по-прежнему не смела шевельнуться, но ей казалось, что ее нагота светится в купе белым, издалека заметным: светом:. Внезапно она почувствовала, как что-то ее накрыло, верно, не она одна видела сияние своей кожи. Никогда еще у нее не бывало такого ощущения между ног.
Рука скользнула под ее живот, это была рука с шершавой кожей, она чувствовала это по тому, как волоски на ее лобке порой сопротивлялись ласке. Рука тихонько массировала ее лоно, но не решалась вторгнуться внутрь. Потом, удовлетворенная, она отстранилась.
Дыша по-прежнему ровно, будто спала, Альма напрягла ягодицы, вопрошая нависшее над ней тело. Рука вернулась и раздвинула ее ягодицы, как занавес, потом она ощутила требовательный, но неловкий толчок, искавший вход. Ей хотелось перевернуться и раскинуть ноги, чтобы целиком отдаться в неверном свете купе, но она знала, что это невозможно. Они были не одни. Когда он вошел в нее, обхватив рукой ее живот, она с трудом сдержала крик; он едва двигался, она чувствовала, как ее лоно втягивает его, шеей ощущала теперь его дыхание, пыталась прижаться к нему, чтобы он проник в нее еще глубже. Потом все кончилось, слишком быстро, она не успела толком понять историю, которую начал рассказывать ей мужской член, и лежала неподвижно, слыша, как мужчина сполз на пол и вернулся на свое импровизированное ложе.
– Я совсем проснулась и не могла больше делать вид, будто все это случилось не со мной и я тут ни при чем, – объясняла мне Альма.
Ей не хотелось знать, который из двоих ее взял. Безмолвие и тайна вызвали ее желание. Она бы не вынесла, если бы он с ней заговорил, попытался соблазнить, нагромоздил слова, точно преграду между ними. Все произошло так, будто где-то не здесь, а в другом пространстве; может, даже в воображении, говорила Альма, опустив глаза.
С той минуты, как мужчина покинул ее и вернулся на спальник посреди купе, ей не хотелось больше спать. Она вышла в слабо освещенный коридор, смотрела на убегающий за окном мрак; время от времени тень ложилась ей на лицо. Она думала о белом-белом теле Розы, о руках, обнимавших ее по-детски самозабвенно. От Розы пахло мылом, чистый девчоночий запах. Никогда до той ночи Альма не задавалась вопросом, что происходило в головке Розы, когда та прижималась к ней, словно хотела войти в ее тело, раствориться в ней, крепкой практикантке. Она осторожно укладывала Розу в кровать и целовала в лоб, будто ставила точку в чересчур длинной фразе.
Альма даже не повернула головы, когда скорее почувствовала, чем услышала, как дверь купе отъехала за ее спиной. Тот ли соня, как она называла его про себя, вышел к ней? Она надеялась на это всем своим телом, пробудившимся, напряженным до предела, оголодавшим. Она тоже испытывала потребность раствориться в другом теле, раствориться в ночи, по-матерински нежной, убегающей за оконным стеклом.
Но мужчина, молча подошедший к ней сзади, был не тем, что снова уснул внутри купе, она поняла это по запаху и по мягкому прикосновению, которого не было у первого. Он тихонько взял ее за плечи, притянул к себе, к своей груди, а она, не оборачиваясь, продолжала будто бы смотреть в окно, за которым ничего было не различить. Она ощутила спиной его тело и прижалась к нему, как к стене.
Альма закрыла глаза и вспомнила, как думала в детстве, что, если ее глаза закрыты, ее никто не видит. Она не противилась, дала увлечь себя в купе и, когда он уложил ее на полку и прижался лицом к ее лицу, почувствовала безмерное облегчение. Она терлась о его шершавую щеку, удивляясь, до чего приятно это прикосновение. Ей помнилось, что еще долго не хотелось ничего, кроме этой близости, которая сама по себе ее успокаивала. Так она могла часами сидеть рядом с нравившимся ей деревенским парнем, погрузившись в туманные грезы, которые были самодостаточны. Взгляд, улыбка, рука, накрывшая ее руку, и это особенное молчание, свойственное желанию. Такие минуты могли длиться и без чьего-то присутствия рядом. Ей ничего не было нужно, он просто жил в ней, парень в грязно-белой футболке и дырявых джинсах, жил днем и ночью. Ей достаточно было закрыть глаза, чтобы вдохнуть его запах, она словно купалась в его близости, хотя ни разу к нему не прикоснулась. Ничего другого она не хотела, наоборот: что-то еще показалось бы ей неприличным и грубым и разрушило бы это зарождающееся желание.
Но в ту ночь она себя не узнавала. Как будто в ней подспудно жила другая женщина, которая вдруг заняла ее место. Она широко раскинула под ним ноги, с радостью почувствовала, как трется ткань его джинсов о ее лоно; она понимала, что происходит, и движение это обостряло ее желание. Потом из ширинки вынырнула плоть. Она выгнулась, изо всех сил устремляясь к тому, что должно было ее наполнить. Его присутствие в ней было славным, широким, уютным, и его задумчивый ритм, без притязаний и спешки, понравился ей. Она хотела, чтобы это длилось, любой ценой, долго, всю ночь, и она прошептала ему это на ухо, не открывая глаз, чтобы лучше видеть, что происходило в ней.
Но эта нежность изошла слишком скоро, и она снова осталась мучительно пустой. Мужчина скатился на свое импровизированное ложе посреди купе, оставив ее одну.
И тогда она решила подлечь к третьему. Он подвинулся, будто ждал ее, однако, казалось, спал, когда она принялась раздевать его, как до того раздели ее. Потом она повернулась спиной, чтобы он увидел белый свет ее ягодиц и погладил эти два полумесяца. Мужчина лег на нее. Раздвинул ей ноги. Долго гнал ее, как дикого зверя. Не хотел упустить в ней что-то, хрупкое и мощное одновременно, что она и сама преследовала, вдруг теряла, но оно возвращалось вновь и овладевало ею. Да, он преследовал не ее, а это ощущение внутри, это не Альма была непредсказуема, как диковинный зверек, а это ощущение, такое хрупкое и готовое умереть, но вдруг становящееся властным, от которого, даже если бы захотела, она уже не могла избавиться, переступив некий порог.
Альма рассказала мне все это, а потом посмотрела с какой-то странной нежностью, которая меня удивила, потому что я впервые видела у нее такое выражение. За все эти годы я забыла тот единственный раз, когда Альма поделилась со мной интимным, да и она больше никогда об этом не заговаривала, видно, такие откровения не повторяются.
В полутьме комнаты я представляю себе Альму, ее профиль. Она смотрит в сторону окна, откуда по-прежнему доносятся городские шумы, словно сонное журчание. Я вижу перед собой картины той июльской ночи, когда Альма была так отчаянно разнузданна, и спрашиваю себя, как она, всегда любившая движение, могла предпочесть неподвижность и холод могилы.
Мне почудилось, будто кто-то идет через комнату, подходит к окну, потом возвращается к кровати. Что-то легкое и прохладное легло на мой лоб, словно дружеская рука. А может быть, Альма и хотела не умереть, а лишь сойти ненадолго с поезда своей жизни, набравшего слишком большую скорость, может быть, она решила спрыгнуть не для того, чтобы свести счеты с жизнью, просто пожелала немного отдохнуть, прежде чем вернуться ко мне.
III
Назавтра я поднялась поздно, с ужасной головной болью. Выйдя из комнаты, я наткнулась на хозяйку; она скрутила свои черные волосы в нетугой и очень артистичный узел.
– Ну что, – спросила она меня, – помните сон, который вам приснился в первую ночь?
– Нет, я уснула, как убитая, а вот прошлой ночью спала очень плохо. Скажите, сны на вторую ночь тоже считаются?
Она посмотрела на меня с сомнением и покачала головой в знак своего бессилия перед случаем, который, видимо, представлялся ей трудным.
– Вот уж не знаю.
– Все равно это не имеет значения, – непринужденным тоном сказала я, – я ведь не в первый раз в пансионе. Я даже жила здесь три месяца с моей матерью, когда мы приехали в Женеву. Мать искала квартиру, а меня записала в школу здесь поблизости.
– Так вы знали мадам Тюрташ?
– Да, конечно, как она поживает?
Я испугалась: вдруг она скажет мне, что эта женщина, занимавшая когда-то так много места в моей жизни, умерла. Когда я приходила из школы, мадам Тюрташ встречала меня словами: «Ну как, детка, все путем?» – и подавала мне тартинки и сироп. Перед окном большой кухни в голубом квадрате неба с щебетом носились ласточки.
– Она знавала лучшие времена, это очень мужественная женщина, – говорила моя мать и с благоговением выслушивала добрые советы мадам Тюрташ, как будто знать горе и знать жизнь – это одно и то же.
Едва я вышла за дверь, жара навалилась на меня. Надо было перекусить, хотя есть и не хотелось. Квартал был все так же пуст, моя короткая тень путалась в ногах, как собака, которая боится потерять своего хозяина. Когда мы жили в пансионе «Колокол», из окна открывался широкий проем с видом на озеро там, где теперь высится мрачная квадратная громада отеля «Хилтон».
Бродя по улицам с водными названиями – Озерная улица, Портовая улица, Рыболовная улица, площадь Навигации, – я вспоминала тот сад, что цвел на другом берегу, за парками, за городом, в тени больших дубов, обозначавших границу полей.
Там был ее сад, и она летом была своим садом. Она пропадала в нем вся, физически и душевно.
Она любила все, что растет: овощи, цветы, деревья, ползучие лианы. Может быть, поэтому она стала меньше любить меня, когда я перестала расти. Каждый раз, когда я ее навещала, первое, что она делала, – брала меня за руку, чтобы с огорчением показать цветы соседки, куда красивее, чем ее собственные, и могла очень долго говорить о деликатной голубизне английских цветов с неподдельной печалью в голосе.
– Понимаешь, дело в составе почвы и еще в свете, голубой – цвет деликатный, слишком яркое солнце его убивает.
И когда она так рассудительно говорила со мной, я, словно эхо, слышала ее истории о падающих звездах, что исполняют желания, о лесных феях и волшебных палочках, которые она давным-давно рассказывала мне. В детстве, когда она читала мне сказки, я была убеждена, что мама лично знакома с колдуньями и что однажды мы с ней пойдем к одной из них в гости на чашечку чая.
Когда она решила больше не говорить о своих воспоминаниях, о своих утратах, обо всех тех, чьи следы она потеряла после смерти отца? Когда она решила больше не пытаться связать прошлое с настоящим? Растения и вещи заменяют ей слова. Этот куст, посаженный слева от дома, – его запах напоминает ей о матери. Сосна в глубине сада – о поездках с отцом на юг. И я знаю, что она хранит в шкафу платья, хоть и никогда больше их не наденет. Но они напоминают ей ее юность, какой-то бал, какой-то летний день или концерт, на котором она побывала, и ей случается надевать старое платье, будто этого достаточно, чтобы вновь стать собой прежней. Она смотрится в зеркало, и ей кажется, что время повернуло вспять и она снова молодая женщина, спускающаяся под руку с мужем по ступенькам палаццо Питти во Флоренции.
Три летних месяца она выращивала цветы вместо слов; потом варила варенье в темной кухне, откуда шугала меня, когда я была ребенком, словно глупую курицу.
Это было в те времена, когда мы с ней были близки, как сестры, и не сохранили эту близость лишь потому, что я предала ее, вздумав – глупо и тщетно – от нее освободиться.
Моей матери нравилось думать, что ее тело и планеты соединены тайными силами, она считала, что устает или, наоборот, полна энергии под влиянием фаз Луны или Сатурна с Марсом. Что ее встречи предопределены звездами, а перемены в ее жизни связаны с медленным вращением планет. Я давно отмежевалась от подобного взгляда на вещи, находя его смешным, и все же каждый раз, когда мы об этом говорили, невольно слушала ее завороженно: меня словно успокаивала тайная связь земных малостей с законами Вселенной.
Для моей матери гармония была вещью основополагающей, доступной одной лишь природе. Не только той природе, что трудится в саду, но природе вещей и людей. Одни люди одарены, другие нет, есть избранные и те, что остались за некой гранью. Это подтверждал мне кроткий взгляд ее близоруких глаз, всматривающийся в меня за гранью видимого.
Под ласковой и кроткой наружностью моей матери крылась большая требовательность. И я не единожды эту требовательность разочаровывала.
Проходя мимо парка Кропетт, я вспомнила тот другой июль, когда я окончательно решила освободиться от нее. Как будто это было возможно. Я мечтала о стране без матерей, а между тем во время каждой любовной встречи ее лицо, ее глаза неотступно следовали за мной.
Я встретила Карима в то время года, когда запах пустых аудиторий, брошенных карандашей и забытых ластиков окутывает весь город, словно пришибленный тишиной в учебных заведениях. В парке подростки меланхолично назначали друг другу встречи, чтобы вспомнить исчезнувший мир, пока он не канул в забвение летних каникул. Я чувствовала себя так же не у дел, как эти одиночки. Закончив два курса филологического факультета, я говорила себе, что надо бы получить дополнительное образование, которое приспособило бы к жизни то, чему я училась и что мне никогда не пригодится. Я смотрела, как плавают по кругу утки в пруду, а потом вдруг подняла глаза, откликнувшись на безмолвный призыв.
Карим сидел на скамейке и ел сандвич, завернутый в блестящую от жира бумагу. Когда наши глаза встретились, он опустил руку с сандвичем и устремил на меня взгляд, полный такой печали, что я замерла, и на миг мне показалось, что уличный шум смолк, уступив место непрерывному рокоту, словно волны бились о набережную.
Он встал и подошел к скамейке, на которой я сидела, боясь пошевелиться. Я не могла ни сказать ему, чтобы он ушел, ни пригласить сесть. А ему, похоже, только и надо было усесться рядом со мной, чтобы больше не быть в одиночестве.
Мы сидели рядышком, ничего не говоря, он держал в руке сандвич, о котором забыл. Давешний рокот волн стал единственным звуком под старым каштаном, поглотив шум городской суеты вокруг нас. Мои глаза сами собой закрывались, словно присутствие незнакомого человека убаюкивало меня.
Когда я уже почти задремала, он наконец откашлялся и сказал на плохом французском:
– Ты есть мороженое?
Я посмотрела на него озадаченно: он что, за девчонку меня принимает? Девчонкой я отнюдь не выглядела, так что ошибиться он не мог. Что-то ласковое в его взгляде помешало мне возмутиться. Я ответила тем же спокойным тоном, каким он задал вопрос:
– Да, почему бы и нет.
Я посмотрела ему прямо в глаза, и он со вздохом положил свой сандвич на скамейку.
– Я живу вон там. – Он кивком указал на квартал за вокзалом.
У меня было странное чувство, что с ним единственным мне предстоит отныне разговаривать, спать, есть. С этим чувством я и сказала ему заведомую неправду, меня саму удивившую:
– Я никого не знаю в этом городе.
У него были длинные, тонкие руки, мягкая, почти робкая манера говорить. Улыбался он мало, сказал, что очень рано потерял мать. Он был студентом, учился на архитектурном. Я не задавала ему никаких вопросов в тот первый раз, мне не хотелось ничего больше знать об этом человеке.
Назавтра мы поднялись в квартирку в мансарде, которую он занимал, прямо напротив парка. Я следовала за ним, глядя со стороны, как я за ним следую. Странное чувство раздвоенности, от которого слегка кружилась голова, но это не было неприятно. Я говорила себе, что это не совсем я вхожу сейчас в сумрачный коридор. Не я, другая, которую взбаламутила июльская жара. Он открыл дверь квартиры и впустил меня первой. Жалюзи были опущены, чтобы не дать летнему свету литься в комнаты. Но яростное солнце все равно раскаляло дерево, молотило своим золотым кулаком по крыше, словно желая пробить ее насквозь.
Он ввел меня к себе, как королеву, и я села на диван, сжав колени. Он принес мне фруктового соку, включил музыку, так ничего и не сказав, наверно, он вообще не любил говорить, я могла говорить за двоих, а он за двоих молчал. Потом, когда мои слова иссякли, словно выдохлись слишком долго бежавшие лошади, когда я дрожала, обливаясь потом, он окутал меня своим молчанием.
Именно этот момент он выбрал, чтобы увлечь меня в другую комнату. Там была только большая кровать, ничего больше и не поместилось бы, а на стене висел постер – голая женщина сидит, раздвинув ноги, и сладострастно облизывается.
Молчание Карима было мягким, как хорошая земля. Мягким и легким. Он сидел передо мной, и в этом молчании возбуждался его член. Он вырастал быстрее, чем похожие на него цветы дигиталиса. И ему понадобилась не неделя, а всего несколько минут, чтобы достичь своего волнующего расцвета. Если я верно помню мамины уроки ботаники, это растение больше похоже на гриб, чем на цветок. Я мысленно перебрала ядовитые грибы. (У меня в прихожей висит большой постер «Грибы наших лесов»; под фотографиями грибов стоят их названия и комментарии: съедобен, опасен, ядовит, смертельно ядовит.)
Лежа на кровати в полумраке комнаты, укрывшей нас от безмолвной ярости лета, я задавалась вопросом, каково же это растение, выросшее в моих руках, – смертельно ядовито или съедобно. Надо было бы поинтересоваться у матери на этот счет:
– Как ты думаешь, мне не стоит его пробовать?
Но я не затем поднималась на пятый этаж, чтобы дожидаться разрешения матери или ее мнения о том, что ядовито, а что нет. И я отдалась этой незнакомой стихии, этому серому, обволакивающему молчанию.
У Карима было худое, слишком худое тело. Когда я его трогала, мне казалось, будто я трогаю деревяшку, что-то гладкое и твердое. И это тоже успокаивало. Не было ничего тайного в его вставшем члене, напоминавшем мне ручку лопаты, которой я работала в саду.
Я познавала не столько его, сколько самое себя. Когда он брал меня, я была невинна и не ощущала особых эмоций. А потом во мне медленно разгорался свет, озаряя нечто такое, о чем я и не подозревала. Закрыв глаза, чтобы лучше видеть, что происходит в этой темноте, которая, похоже, была мной, я открывала неведомые доселе внутренние просторы.
После любви я укрывалась в его молчании, как будто нам пришлось вместе пересечь эти просторы желания и наслаждения, чтобы дать тишине окутать нас целиком. Я смотрела, как свет, просачиваясь сквозь жалюзи, ложится полосами на его тело, смотрела, как он спит в духоте послеполуденного часа.
Стоит знойное лето, и мы видимся почти каждый день. Свидания назначаю я, властно, грубо. Я не узнаю себя, неужели это я, дочь моей матери?
Я не хочу видеть его вечерами, только после полудня. Когда я прихожу в мансарду, он уже ждет меня, раздетый, горя от нетерпения. Я не спрашиваю себя, люблю ли я его, то, что со мной происходит, слишком далеко от слова «любовь», которому меня усердно учили. И каждый раз, когда я прихожу к нему, какая-то часть меня остается стоять у подъезда. Мне кажется, я знаю, что одно лишь мое тело тает в его руках, что я не могу дать ему остальное, потому что подле него остального не существует. С ним я живу только настоящей минутой и этим заливающим меня светом, от которого перехватывает дыхание.
После любви мы лежали рядом на кровати, нагие и безмятежные, будто на пляже. Я слышала морской прибой и вспоминала жаркие летние дни в Тоскане и ласковое солнце под соснами. Я говорила себе, что здесь, где мы сейчас, мы с Каримом очень похожи. В эти минуты я была такой же одинокой, такой же чужой, как он.
Мне нравилось, как он занимается любовью, – долго. Его, казалось, больше заботило мое удовольствие, чем его собственное. Когда он входил в меня, было такое ощущение, будто он меня баюкает; грань между «внутри» и «снаружи» размывалась, я чувствовала, что таю на нем и одновременно крепну. Я уже не знала, движется ли он взад-вперед внутри моего тела или, наоборот, все мое тело охвачено этим покачиванием.
Карим никогда не просил большего, и я была счастлива. Он был нетребователен, не хотел бывать со мной на людях или проводить вместе ночи, не претендовал на мое общество в долгие воскресные часы, что тянутся между сиестой и футбольным матчем.
Один-единственный раз мы были вместе в кино. Мы спустились по лестнице, переступили порог дома. По другую сторону улицы, на пустыре, находилась автостоянка. Позади нас вокзал. Я чувствую, что мне страшно: вдруг меня узнают. Вдруг кто-то именно сейчас пройдет по пустырю и увидит меня рядом с ним. Виноватая в послеполуденном свете, я иду с ним у всех на виду. Как будто следы наслаждения заметны издалека, как будто оно окружает меня нимбом. Давнее-давнее чувство вины поднимается во мне, связанное с этим наслаждением, которое должно быть засекреченным и храниться в тайне.
Нет, урезониваю я себя, нет никаких шансов встретить кого-то знакомого, и все же страх не отпускает меня: вдруг кто-нибудь увидит нас с Каримом и расскажет – но что расскажет и зачем? – моей матери. Идти с Каримом по улице кажется мне неприличным, куда более неприличным, чем лежать с ним голой в его комнате. Я не знаю толком, откуда взялось это чувство стыда. То, что с нами происходит, не укладывается ни в какие рамки, о нем не расскажешь никакими словами. Мне кажется, что идти рядом с этим мужчиной – значит выставить напоказ что-то, что должно быть скрыто, чему нет места в обыденной реальности летних улиц. Быть может, где-то в другом городе, на другой широте я могла бы идти с ним рядом.
Я поняла это в тот летний послеполуденный час: единственное, что мне можно, – приходить к нему днем в его тесную квартирку под крышей, потому что там мы одни и нас никто не увидит.
Я помню, как, выйдя из кино, отошла от него на изрядное расстояние, давая понять, что я с ним незнакома. Никто не должен знать, что мы вместе ходили в кино, пусть все думают, будто нам по чистой случайности по пути.
Я избегала заговаривать с ним; весь сеанс сидела, точно кол проглотив, как будто десятки пар глаз в зале наблюдали за мной.
Вернувшись к нему, мы со страстью предались любви. Я была ненасытна, я хотела, чтобы он брал меня снова и снова, пока не сотрутся границы моего тела, пока оно не растворится в сгущающихся сумерках, в голосах из репродукторов с близкого вокзала, в скрежете металла по металлу и криках ласточек.
Я ничего не объяснила, надеясь, что он поймет без слов то, что я и самой себе не могла внятно объяснить.
Он, наверно, подумал, что я стыжусь его. Что не хочу с ним показываться, потому что считаю его недостойным меня. Моя жизнь была для него далекой и загадочной. Я так и не сказала ему, где живу, не дала ни телефона, ни адреса.
Однажды он, быть может, последовал за мной, когда я возвращалась от него, узнал, где я живу, увидел ручеек, старый дом, высокие деревья.
Это было вечером, и он, наверно, долго следил из-за изгороди за открытыми окнами, в которых мелькали два женских силуэта. Наверно, слышал музыку, видел, как моя мать суетится в саду, поливая растения, а потом еще долго слушал клацанье автоматической поливальной установки, и глубокая печаль овладела им, та самая, что привлекла меня к нему, та тень меланхолии, что порой была прохладной и дарила мне такую легкость.
Я снова думала о Кариме и о той боли, которую ощутила, когда однажды, поднявшись в его квартиру, не застала его там. Сосед сказал мне, что он уехал, сорвался внезапно, звонил во все двери, предлагая соседям забрать мебель и посуду, которые не хотел или не мог взять с собой. Оставшуюся мебель он просто бросил на тротуаре, как хлам. В том числе и кровать, которая никому в доме не понадобилась.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?