Электронная библиотека » Анри Перрюшо » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 5 ноября 2019, 13:40


Автор книги: Анри Перрюшо


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 63 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Винсент понимал, что все от него отступились, – что ж, будь что будет! Если в том кругу, к которому он принадлежит по праву, он может найти прибежище, только изменив самому себе, коль скоро он вынужден выбирать между компромиссом и собственными устремлениями, выбор предрешен.

Выбор его сделан, но он страдает. Одна лишь работа успокаивает его да еще природа. «Я гляжу в синее небо или смотрю на траву, и в душу мою нисходит покой», – говорит он.

Убеждения его созрели. Прочитав «Азбуку рисунка» Кассаня, солидный труд по теории перспективы, он сопоставил свои работы с выводами автора и с радостью и восторгом вдруг ощутил необыкновенную уверенность. Он беспрестанно рисовал Син, и под могучим наплывом чувств возникали прекрасные работы, созданные рукой мастера: женщина, размышляющая о жизни; женщина, обуреваемая раскаянием; мать, кормящая ребенка грудью; «The Great Lady» – «стройная белая женская фигура, тревожно высящаяся в ночном мраке», ее гнетет бремя человеческих бед и еще – как их соучастницу – раскаяние. И, наконец, нет, прежде всего, «Sorrow» – «Скорбь»: обнаженная женщина с отвислой грудью и растрепанными волосами сидит, уронив голову на скрещенные руки, и рыдает – живой символ нищеты и страдания. «Sorrow is better than joy» – «Скорбь лучше радости». Под этим рисунком Винсент написал фразу из Мишле: «Мыслимо ли, чтобы на нашей земле женщина была столь одинока и столь несчастна?»

К кому обращен этот вопрос, как не к сонму лжехудожников и фарисеев, тех, кто похваляется своей гуманностью, но чье добродетельное негодование порождено лишь лицемерием?

Винсент знал, что его отвергли. Но знал он и то, что сейчас перед ним открывается волшебный мир. «Я – художник», – шептал он.

Он чувствовал, как зреет в нем могучая, неодолимая сила. «Сознание, что ничто, кроме болезни, не отнимет у меня этой силы, которая развивается и крепнет, – писал он Тео, – позволяет мне смело смотреть в будущее и терпеть множество лишений в настоящем. Какое счастье, – продолжает он, – любоваться каким-нибудь предметом и, находя его прекрасным, размышлять о нем, запомнить его и затем сказать: я нарисую его и буду работать до тех пор, пока он не оживет под моей рукой».

Прочь сомнения, рабские поиски вслепую! Надо лишь поддерживать высший накал этой силы, неустанным трудом добиваться новых успехов и идти вперед, беспрерывно идти вперед.

Как-то раз в апреле, рисуя в дюнах, Винсент встретил Мауве и попросил его прийти взглянуть на новые работы. Художник, избегавший Винсента, отказался не раздумывая. Вспыхнула ссора. «Ведь и я – художник!» – крикнул Винсент собеседнику, чем тот, по всей вероятности, был уязвлен в высшей степени. Мауве обругал своего бывшего ученика, попрекнул за «мерзкий характер». «Между нами все кончено», – бросил он ему. Оскорбленный его выходкой, Винсент в ярости повернулся к нему спиной и побежал назад, в свою мастерскую. Разрыв с обществом, которое представлял Мауве, завершен. Он был неизбежен. Гнойнику всегда лучше прорваться. Возвратившись домой, Винсент схватился за перо, чтобы написать Тео. Он поведал ему о ссоре с Мауве. В чем дело? Тео там, у себя в Париже, ни о чем не подозревает. За что только все травят Винсента? «Что ж, господа, – гневно восклицает он, – вас, столь приверженных к условностям и приличиям, и это ваше право, если только вы искренни до конца, – вас я хочу спросить: что благороднее, деликатнее, мужественней – покинуть женщину или сжалиться над покинутой?» Да, он готов сознаться в преступлении – этой зимой он, Винсент, спас уличную женщину. Короткими, словно рублеными, фразами он поведал Тео о своих отношениях с Син. «Мне кажется, – писал он, – что всякий мужчина, который хоть чего-нибудь да стоит, поступил бы на моем месте точно так же». Но другие, кажется, иного мнения на этот счет? Пусть так – значит ли это, что правы они, а не он? Да и зачем люди вмешиваются в его личную жизнь? Он волен поступать как ему заблагорассудится. «Эта женщина привязалась ко мне теперь, как ручная голубка; а ведь я могу жениться только раз в жизни, и не лучше ли мне жениться именно на ней, потому что тогда я смогу и впредь ей помогать, иначе нужда снова толкнет ее на прежний путь, ведущий в пропасть». Вот как обстоит дело! «Мауве, Тео, Терстех, в ваших руках мой хлеб – неужели вы оставите меня голодным и отвернетесь от меня? Я сказал свое и теперь жду, что мне ответят».

Тео настороженно отнесся к поступку брата. Он счел нужным предостеречь его в отношении Син, которая представлялась ему хитрой женщиной, без труда окрутившей доброго и доверчивого Винсента. Радуясь, что облегчил душу, открыв брату тяготивший его секрет, Винсент в каждом письме упорно оспаривал доводы Тео. Да и о чем тут спорить? Винсент не из тех, кто идет на попятный. «Я между двух огней. Если бы я ответил тебе: “Да, Тео, ты прав, я прогоню Христину”, то, во-первых, солгал бы, признавая твою правоту, а во-вторых, пообещал бы совершить подлость. Если же я стану тебе перечить и ты займешь такую же позицию, как Терстех и Мауве, тогда, можно сказать, пропала моя голова… Но молчать для того только, чтобы не лишиться вашей помощи, представляется мне омерзительным, и я предпочитаю все поставить на карту».

Винсент, на уставая, объяснял свое поведение брату, оправдывался перед ним. При этом он взывал в основном к его доброте и гуманности. Теперь они с Син привязаны друг к другу. Если он оставит ее, она снова пойдет на панель. И к тому же «лучше жить с последней шлюхой, чем одному». Увы, у него больше не осталось никаких надежд. Женщины, которых он любил, презирали его и смеялись над ним. «Мы с ней – двое несчастных, которые скрашивают друг другу одиночество и вместе несут тяжкое бремя; так невыносимое становится выносимым». Конечно, Син – одна из тех женщин, которых священники проклинают с амвона, но он, Винсент, не способен ни проклинать их, ни осуждать. Син помогла ему избавиться от одиночества, избежать того, чего он страшится больше всего на свете – остаться наедине с самим собой, ловя в собственном взгляде отражение пугающей переменчивости всего земного, этой гнетущей зыбкости. Он женится на ней. Они поселятся – по крайней мере Винсент надеется, что так будет, – в доме, который сейчас строится по соседству. Его чердак нетрудно будет переоборудовать в мастерскую, как-никак там больше места и света, чем в его нынешнем жилище. Син «знает, что такое нищета, я тоже… Несмотря на нищету, мы готовы на риск. Рыбаки тоже знают, что море опасно, а в бурю можно погибнуть… Но когда на самом деле начинается буря и спускается ночь – что страшнее, опасность или страх перед нею? Лучше уж реальное – опасность». Став на сторону Син, Винсент Ван Гог свершил предначертание судьбы. Он порвал со всем, что мешало ему идти своим путем, и, пусть даже смутно различая цель, к которой шел, он беззаветно отдался во власть завладевшей им силы. Он порвал с нравственным конформизмом своей семьи. Порвал с конформизмом в живописи, свойственным Мауве и его друзьям. Наконец, став на сторону Син и бросив вызов гаагским торговцам и обуржуазившимся живописцам, он порвал с социальным конформизмом. Всякий, кто цепляется за устои, в его глазах «слабый» человек.

«Самым решительным образом, – писал он Тео, – я, как говорится, покидаю свой круг… мой дом будет домом рабочего. Это мне больше по душе. Я хотел этого и раньше, но тогда не смог это осуществить». Он добавил: «Пусть нас разделяет пропасть – надеюсь, ты все же не откажешься протянуть мне руку».

Однако Винсент зря опасался разрыва с братом. Напротив, можно подумать, будто последнее событие еще больше сблизило его с Тео. Винсент теперь с каждым днем все больше искал поддержки у Тео, и только у него одного. Уверившись в добром отношении брата, Винсент с новой страстью принялся за работу. «В иные дни я делаю по пять рисунков, – сообщал он, – но из двадцати, как правило, удается только один… Я наверняка сам почувствую, какой из этих рисунков хорош, – уточнял он, – и этот мы оставим себе». В будущем – рано или поздно – Тео будет вознагражден за свою доброту и верность.

Винсент продолжал работать над заказом дядюшки Кора. Он сделал уже семь рисунков, но у него не было денег, чтобы выслать их в Амстердам, – вот до чего он дошел! И все же он продолжает работать, старательно избегая встреч с домовладельцем, которому он не может заплатить за квартиру. Совершенно неожиданно появился Ван Раппард. Приход друга очень приободрил Винсента. Он показал Ван Раппарду свои рисунки и долго обсуждал с ним их фактуру, внимательно прислушиваясь к его советам: они могли пригодиться ему при доработке. Все рисунки – sketches from life: рабочие кварталы, рыбосушильни, сады в цвету. Винсент зарисовал также дровяной склад, который был виден из окна мастерской. Выполненные в жесткой манере, эти рисунки поражали напряженным, взволнованным реализмом, который усиливался оригинальной перспективой. Заметив, что один из рисунков порван, Ван Раппард сказал Винсенту: «Надо отдать его подклеить». «У меня нет денег», – признался Винсент. Ван Раппард великодушно ссудил Винсенту два с половиной флорина. Теперь дядюшка Кор получит свой заказ! Всегда стараясь показать, что он умеет ценить дружескую помощь, Винсент выслал дядюшке рисунки лишь после того, как тщательно отделал их…

Каждый день, в четыре часа утра, Винсент отправлялся в рабочие кварталы Гааги или же в Схевенинген, в дюны, а не то в сушильни, где сушили камбалу; целый месяц он исступленно работал. Стремясь зарисовать heads of the people – народные типы, – он часто бывал в трактирах, в залах ожидания третьего класса. Бесконечно восхищаясь гравюрами, методом black and white, он увлеченно коллекционировал все произведения Милле, Гаварни, Гюстава Доре, а также английских художников из журналов «Грэфик» и «Лондон ньюс».

К сожалению, его здоровье, расшатанное лишениями, которым он сам себя подвергал, душевными переживаниями последних недель и неутомимым трудом, оставляет желать много лучшего.

Рисуя, Винсент выкладывается до конца. «Не говоря уже об интеллектуальном усилии, о духовной пытке, это ремесло требует от тебя ежедневно огромных затрат энергии».

В дюнах Винсент схватил простуду, и теперь его трясет лихорадка. К тому же у него нервное истощение. Реакция дядюшки Кора на рисунки Винсента также едва ли могла ободрить его.

Вместо тридцати флоринов, на которые он рассчитывал, Винсент получил только двадцать. Очевидно, навсегда потеряв надежду, что из племянника со временем выйдет знаменитость хотя бы местного значения, дядюшка Кор спрашивал: неужели Винсент вообразил, что подобные рисунки представляют хоть какую-то коммерческую ценность? «Я ответил, – сообщает Винсент Ван Раппарду, – что не претендую на способность разбираться в коммерческой ценности вещей. Если он, торговец картинами, говорит мне, что мои работы ценности не имеют, я не стану противоречить ему и не буду оспаривать его мнение. Однако, на мой взгляд, художественная ценность гораздо важнее, и сам я предпочитаю углубляться в созерцание природы, нежели в подсчеты цен. И наконец, если я вообще заговорил о цене, а не отдал ему эти рисунки задаром, то лишь потому, что у меня, как у всякого человека, есть человеческие потребности – я должен кормиться, платить за жилье и так далее, а следовательно, я обязан как-то решать эти сравнительно маловажные вопросы».

Винсент в ярости. Он догадывается, что его будут упрекать в «неблагодарности», в «грубости». И если он рассказывает Ван Раппарду про всю эту суету, то лишь для того, «чтобы хоть немного выпустить пар».

«Разумеется, богатые торговцы – добрые, честные, прямодушные, верные и чуткие люди, – язвительно пишет он, – тогда как мы, бедняги, без устали работающие то под открытым небом, то в мастерской, ранним утром и поздней ночью, под обжигающими лучами солнца и в метель, – мы, конечно, люди неотесанные, лишенные здравого смысла и “учтивых манер”». Винсент знал, чего он хочет, и страдал оттого, что его не понимали. «Искусство ревниво, – говорил Винсент, – оно отнимает у нас все наше время и все силы. И когда всецело отдаешься ему, а тебя при этом считают неделовым человеком или еще бог весть чем, на душе порой становится очень горько».

Как бы то ни было, он сжег все корабли. В начале июня Винсент – в состоянии тяжелой подавленности, усугубленной венерической болезнью, которой он заразился от Син, – поступил на излечение в одну из гаагских больниц. А Син предстояло вскоре покинуть Гаагу, чтобы в предвидении родов заблаговременно лечь в лейденскую больницу.

Винсент ненавидел свой недуг. «Люди вроде меня, – ворчал он, – не должны были бы болеть… Искусство ревниво, оно не хочет, чтобы болезнь одерживала над ним верх. Я стараюсь угодить искусству». Борясь с недугом, он стремится как можно скорее вернуться к работе. «Я живу, чтобы рисовать, – повторял он, – а не для того, чтобы поддерживать свое тело в добром здравии. Справедливость загадочных слов: “Кто потеряет душу свою… тот обретет ее” – подчас совершенно очевидна».

И все же Винсент был настолько утомлен и изнурен, что поначалу покорился врачам, принудившим его к полной бездеятельности. Ему понравилось в больнице, где он лежал в палате, насчитывавшей десять коек. Он был доволен уходом. Но, торопясь встать на ноги, он вел себя неосмотрительно. Ему стало хуже. Только на третью неделю к нему стали понемногу возвращаться силы. Он снова начал рисовать и читать, открыл для себя Золя, который привел его в восторг, подружился с художником Брейтнером, лежавшим в той же больнице. Суждения и советы Брейтнера, почитателя Домье, человека, который силой таланта превосходил остальных гаагских художников, способствовали созреванию мастерства Винсента. Свои усилия Винсент направил преимущественно на овладение перспективой, мастером которой он окончательно стал в эти дни.

Шла четвертая неделя пребывания Винсента в больнице, когда он получил письмо от Син, истинный вопль о помощи. Потрясенный, он стал торопить врачей, возражавших против преждевременной выписки, и, покинув больницу, уехал в Лейден.

1 июля. В лейденской больнице Винсент сидел у кровати, на которой лежала вконец ослабленная Син, а рядом стояла люлька, где спал «мальчик, родившийся этой ночью», из одеяла торчал его курносый носишко. Винсент размышлял: «Как быть дальше?» Ему и без того изрядно досталось за связь с Син. Что скажут люди, если он навсегда возьмет ее в свой дом вместе с ребенком? Но, с другой стороны, роды у Син были трудные. Нервы ее расстроены, общее состояние скверное. Один из больничных профессоров сказал Винсенту: единственное, что может ее спасти – это «упорядоченная семейная жизнь».

«Когда ты оправишься от родов, – сказал он Син, – переезжай ко мне; я сделаю все, что смогу».

«Если бы мы не отваживались на некоторые поступки, мы, право, были бы недостойны жить», – повторяет Винсент.

Как он и предполагал, за сравнительно небольшую плату Винсент снял чердак в соседнем доме и поселился в нем с Син, ее новорожденным сыном и старшим мальчиком. Для младенца Винсент купил подержанную люльку. Теперь он мог тешить себя иллюзией, будто и у него есть свой домашний очаг. – «Когда ты приедешь повидаться со мной, – писал он Тео, – ты уже не найдешь меня в печали или в унынии; ты очутишься в домашнем кругу, который, я думаю, устроит тебя и, во всяком случае, не будет тебе неприятен. Ты увидишь мастерскую молодого художника, молодую еще семью в разгаре работы. Никакой мистики или таинственности – моя мастерская корнями стоит в самой гуще жизни. Это мастерская с люлькой и стульчиком для ребенка».

Полностью взяв себя в руки, Винсент работает, с беспощадной трезвостью оценивая свое положение и трудности, стоящие на пути к претворению в жизнь его надежд. «Кто я такой в глазах большинства людей? Совершеннейший нуль, или чудак, или малоприятный человек, у которого нет и никогда не будет положения в обществе – короче, пустое место. Допустим, именно так обстоит дело, тогда я хотел бы показать в своих работах, что таит в себе душа подобного чудака и ничтожества».

Воля художника ясна. «Я хочу делать такие рисунки, – поясняет он, – которые поразят многих людей… рисунки, в которые я вложу частицу моего сердца». Быть художником, на взгляд Винсента, значит свидетельствовать, значит в наилучшей форме выражать лучшее, что в тебе есть. Каждый рисунок, каждая акварель позволяют художнику все глубже проникать в суть окружающего мира и собственного «я». Каждое его произведение – это исповедь, окрашенная исчезающим мгновением, отмеченная печатью трагической переменчивости вещей. «Любой фигурой или пейзажем я хотел бы выразить не просто чувствительную грусть, а глубокую скорбь», – поясняет он. Поселившись в новой мастерской, Винсент с первых же дней избрал основным предметом изображения для своих этюдов детскую колыбель – светлый символ домашнего очага, который отныне будет освещать всю его жизнь. В то же время Винсент часто рисовал «старую кряжистую иву с подстриженной кроной» – одно из тех узловатых, скрюченных и могучих деревьев, которые словно и не страшатся никаких бурь. «Тео, я решительно не могу считать себя пейзажистом, – писал Винсент в начале нового года, – какие бы пейзажи я ни писал, в них всегда будет присутствовать человек». Подстриженная ива для Винсента Ван Гога – своего рода лирически переосмысленный автопортрет, символический образ, передающий трагическую исповедь. «В общем, – писал он, – я хочу, чтобы обо мне говорили: этот человек умеет чувствовать глубоко и тонко. И это, понимаешь ли, несмотря на мою так называемую грубость, а может быть, именно благодаря ей».

Винсент решительно повернулся спиной к обществу. Он знал, к чему стремился, знал и то, что его цель недостижима в этом обществе и что нельзя идти ни на какие уступки, нельзя проявлять слабость или малодушие. «Художник обязан полностью погрузиться в натуру, – говорил он. – Работать для продажи, на мой взгляд, значит избрать далеко не лучший путь». Знакомые не желали с ним встречаться. Что ж, отлично! Ему и прежде многое приходилось терпеть, но «по мере того как я лишаюсь то одного, то другого, – утверждал он, – мой взгляд все острее схватывает живописную сторону бытия». Он не скучал по беседам с художниками. Он не желал подчиняться каким бы то ни было канонам. Он хотел ощутить жизнь, реальность, и притом ощутить по-своему. Природа – мудрая наставница. «Самая жалкая лачуга, самый заброшенный уголок видятся мне как картины или рисунки, – заявлял Винсент, исполненный энтузиазма и уверенности в себе. – И мой ум, увлеченный неодолимым порывом, начинает работать в этом направлении». Наступит день – он поклялся себе, что такой день наступит, – когда его брат будет вознагражден за все жертвы, которые он принес.

Больше, чем в прежние времена, Винсент делился своими переживаниями с Тео. Он регулярно отсылал в Париж длинные письма, иногда украшая их рисунками, – письма, всегда напоминавшие оправдательную речь. Винсент знал, сколь многим он обязан брату, который поддерживал его и деньгами и дружеским участием. Он считал своим долгом отчитываться перед Тео, неизменно стараясь показать брату, что заботы его не пропадают даром. И потому он подробно описывал каждую из своих работ, отмечая достигнутые успехи, пространно мотивировал свои действия и в каждом письме упорно возвращался к одной и той же теме, например, к своей связи с Син, поразившей и возмутившей всех людей его круга. «Меня и Син связывает нечто настоящее, это не фантазия, а реальность», – повторял он, стараясь к тому же представить свой недавний переезд на новую квартиру – этот довод вызывает невольную улыбку – как доказательство собственной практичности. Можно вообразить, с какой поспешностью и старанием Винсент наводил порядок в новом жилище: в июле, воспользовавшись летним отпуском, к нему должен был приехать брат Тео.

Встреча эта могла сыграть важную роль в его жизни. Тео хотел убедить Винсента, что его связь с Син – ошибка. Но Винсент не намерен отказываться от своего зыбкого счастья. Бесполезно об этом говорить. Давай лучше поговорим об искусстве. Винсент показал Тео свои рисунки и акварели. Маслом он не писал с тех пор, как поссорился с Мауве. На деньги, которые дал ему Тео, он купил себе холст и краски. Теперь, приобретя опыт рисовальщика и после длительной работы по изучению перспективы, он чувствовал себя подготовленным к освоению техники масляной живописи.

Проводив брата, Винсент сразу же взялся за кисть. Он писал исступленно, весь во власти какой-то тревожной радости, воодушевления, которого прежде не испытывал, восторженного изумления. «Я твердо знаю, – радостно сообщает он Тео, – никто бы не сказал, что это мои первые этюды маслом. По правде говоря, меня это несколько удивляет – я думал, что первые этюды у меня будут совсем скверными и только со временем дело пойдет на лад. Но во имя правды я должен сказать тебе, что они недурны». На этот раз он и в самом деле открыл для себя живопись. «Это могучее выразительное средство! – восклицал он. – И в то же время живопись позволяет передавать тончайшие оттенки… Это открывает самые широкие возможности».

Он не уставал бродить по окрестностям Гааги, устанавливая свой мольберт то в дюнах Схевенингена, то на лугах Рейсвейка, на обочинах дорог, у огородов, в буковых рощах и в картофельных полях, уходя с головой в свое страстное увлечение живописью. «С тех пор как я купил себе краски и все необходимые художнику принадлежности, – сообщал он Тео 15 августа, – я работал не разгибая спины и теперь совсем обессилел из-за того, что написал семь этюдов… Я буквально не мог сдержать себя, – признавался он, – я не мог ни прервать работу, ни отдыхать…» И он добавлял почти в экстазе: «Когда я пишу картину, я чувствую, как в моем сознании рождаются красочные видения… полные широты и силы». Он не щадил себя. «Если и выбьешься из сил, то ведь это пройдет, зато будет обеспечен урожай этюдов – так же как крестьянину урожай хлеба или запасы сена».

Одно за другим Винсент посылал брату письма, дышащие лихорадочной увлеченностью.

«Я с такой охотой пишу картины, что мне трудно делать что-либо другое», – признавался он Ван Раппарду. «В живописи заключена частица бесконечного, – писал он Тео. – Только это не так просто объяснить…» – добавлял он, чуть ли не теряя от восторга дар речи.

Как-то раз в лесу он писал клочок земли, вскопанный лопатой; разразился ливень, но Винсент оставался на своем посту. Когда гроза кончилась, он опустился на колени и долго разглядывал грязную мокрую землю, силясь постичь «великолепный темный тон, который лесная почва приняла после дождя».

Но даже в экстазе Винсент всегда подмечал свои слабости. Каждый мазок вызывал у него тьму вопросов, которые он неотступно, неистово силился разрешить. О буковой роще, в которой он работал, Винсент говорил: «Надо так написать ее, чтобы в ней можно было дышать и прогуливаться и чтобы она была напоена запахами». Однако техника его еще слишком слаба, овладеть ей ему не удается. Почерк его остается избитым, лишенным подлинной оригинальности, однако уже угадывается истинная страсть. У Винсента были все основания удивляться, как это Герард Бильдерс, чьи «Письма» и «Дневник» он только что прочитал, мог сетовать на «чудовищную скуку, которую испытывал при создании картин». «Схватка с природой» не оставляла Винсенту ни минуты отдыха. Он писал быстро, энергичными мазками, единым духом, чтобы не упустить переменчивых световых эффектов.

«В некотором смысле я рад, что не учился писать маслом. Может быть, тогда я научился бы оставлять без внимания подобные эффекты, а теперь я говорю: нет, именно они мне и нужны. Если это невозможно, значит, это невозможно, но я попытаюсь добиться своего, хоть и не знаю, как к этому подступиться. Я и сам не могу сказать, как я пишу картину. Когда я вижу нечто поражающее мое воображение, я усаживаюсь у белого холста, разглядываю то, что находится у меня перед глазами, и говорю себе: из этого белого холста ты должен что-то создать. Возвращаюсь домой недовольный – отставляю холст в сторону и, немного отдохнув, разглядываю его с известной тревогой: я по-прежнему не доволен – слишком живо стоит у меня перед глазами прекрасная природа, чтобы я мог быть доволен, и все же я вижу в своей картине отзвук того, что меня потрясло, вижу, что природа поделилась со мной какой-то своей тайной, сказала мне свое слово, и я его застенографировал. В моей стенограмме могут встретиться слова, которые невозможно расшифровать – ошибки или пропуски, – и все же в ней сохранилось кое-что из того, что поведали мне роща, морской берег или человеческая фигура, и передано это не каким-либо стандартным или условным языком, идущим от заученных приемов или системы, а языком, порожденным самой природой».

Отдавшись этой безграничной, всепожирающей страсти, Винсент жил чуть ли не в полном одиночестве.

Он теперь больше ни с кем не встречался, даже с художниками. Иногда, устав от своего одиночества, он вздыхал, но в то же время говорил: «Это позволяет мне сосредоточить внимание на вещах непреходящих – я имею в виду вечную красоту природы». Менее чем когда бы то ни было склонный к уступкам, он уверен в правильности своего пути. «Я предпочел бы служить рассыльным в гостинице, чем штамповать акварели», – сказал он Ван Раппарду. Ван Раппарда, которому, как и другим людям, было далеко не чуждо стремление к светскому успеху, он поздравил от всей души, когда организаторы какой-то выставки отказались принять его картину. «Я не стану Вас уверять, что со мной было бы в точности то же самое, по той простой причине, что мне никогда и в голову не приходило выставляться… У меня не было и, как мне кажется, никогда не будет желания просить публику, чтобы она пришла посмотреть мои картины. Похвала мне отнюдь не безразлична, но надо, чтобы она выражалась без излишнего шума. Самое, на мой взгляд, нежелательное – это популярность известного толка».

Ввязаться в «склоки между художниками»? Что угодно, только не это! Как было сказано в старину, «собирают не с терновника виноград, не с репейника смоквы». Винсент примирился со своей участью, понимая ее как самое высокое призвание: что ж, он будет отверженным, посвятит себя служению неведомому, беспощадному божеству. Вспомнив речения мистиков, он с несокрушимой убежденностью, с горькой проницательностью повторил страшные слова Фомы Кемпийского: «Чем больше я бываю среди людей, тем меньше чувствую себя человеком». Между тем его искусство требовало от него силы чувства – «этой великой вещи, без которой ничего нельзя было бы совершить». Надо, говорит он Ван Раппарду, «чувствовать к людям горячую симпатию и истинную любовь – ко всем людям, не то ваши рисунки всегда будут холодны и худосочны». Вот почему, заключает он, «необходимо следить за самим собой, не допускать душевного охлаждения». Только в одиночестве может расцвести любовь.

Винсент понимал, что его заключения справедливы, но примириться с ними ему было нелегко. Он горько сожалел о том, что люди устроены именно так, а не иначе, и, сознавая все величие задач, с тоской думал, как хорошо было бы, если бы художники объединились. Увы, «чаще всего такие затеи ничем не оканчиваются». Что ж, будь что будет, довольно разговоров – за работу! Надо идти вперед! Надо привыкнуть к этому одиночеству – невыразимо тяжелому, но неизбежному. Винсент сознает, что «никто не принимает его творчество всерьез», но должно ли это пренебрежение мешать ему творить? Разве нет у него внутреннего убеждения в правильности избранного пути?

«Я чувствую в себе творческую силу, – заявлял он в письме к Тео, – я знаю, что придет время, когда я, можно сказать, каждый день буду создавать нечто стоящее». Важно только одно – дело. «Развивать в себе энергию и мысль», сказать себе, что «великие творения создаются не только по вдохновению, что они суть совокупность малых достижений», – вот из чего должен исходить человек, строящий свою жизнь по определенному плану, потому что – невзначай Винсент сформулировал блестящий афоризм – «величие не дается само собой – его надо добиваться».

В чем же его величие? В его искусстве. А что такое рисунок, что значит рисовать?

Рисовать, отвечал Винсент, «все равно что пробиваться сквозь невидимую железную стену, отделяющую все то, что ты чувствуешь, от того, что ты способен передать».

Однако «бесполезно колотить изо всех сил по этой стене кулаками, надо сделать под нее подкоп и преодолевать ее исподволь, медленно и терпеливо». Именно этому посвятил главные свои усилия Винсент. Отложив ненадолго живопись, он без устали рисовал, стараясь прежде всего мастерски овладеть рисунком. К тому же он был так беден, что попросту не имел возможности систематически писать маслом.

Винсент подумывал, не вернуться ли ему в Боринаж. Мечтал он также о безлюдной и дикой провинции Дренте, где провел несколько недель Ван Раппард. «Вероятно, она напоминает Северный Брабант моего детства, каким он был лет двадцать назад. Помню, что ребенком я видел вересковые пустоши и маленькие крестьянские усадьбы, ткацкие станки и прялки… Суровая поэзия вереска навсегда останется жить в моей душе. Значит, в Дренте все еще растет точно такой же вереск, какой я видел в свое время в Брабанте». Сентябрь. Октябрь. Время шло. Порой Винсент изменял пейзажам и начинал писать фигуры, которые «с каждым днем все больше интересовали его». Несколько стариков, «сирот» из богадельни, соглашались ему позировать. Вновь и вновь он отправлялся работать в кварталы бедноты, в дюны Схевенингена. Восторженно отзывался он о работах старых мастеров: «Ах, увидеть бы все, что писали Рембрандт и Франс Хальс!» – восклицал Винсент. Он по-прежнему коллекционировал гравюры, пренебрегая своими материальными нуждами, не считаясь с тем, что он был «чрезвычайно стеснен» в деньгах.

На той же неделе, когда Винсент поведал Тео о своих затруднениях, он получил посылку от родителей, в которую были вложены зимняя куртка, брюки из грубошерстной ткани и теплое женское пальто – этот подарок ясно говорил о том, что вопреки всему родители по-прежнему любили своего сына. «Я был весьма растроган этим», – признавался Винсент. Да и как можно было не растрогаться? Дома у него положение было тяжелое. Этот человек, сердце которого переполняла доброта, не мог совершить чуда – таких людей, как Син, не переделаешь. Она жила, как привыкла жить. Скудные средства Винсента, единственным источником которых были денежные переводы, регулярно поступавшие от Тео, Син растрачивала на вино и сигареты. Она пила, курила, сплевывала и бранилась, даже перестала присматривать за ребенком; возвращаясь домой, Винсент был вынужден сам кормить малыша кашей. Он не жаловался, несмотря ни на что, прощал Син ее выходки и все же глубоко страдал. Он самый обездоленный из всех людей на свете. Нет никакой радости в его жизни, кроме этого младенца в люльке, один он скрашивает его унылые дни, словно «луч солнца». Конечно, он желал бы иметь хоть какой-нибудь заработок – он даже подумывал о литографии, полагая, что людям из народа было бы приятно украсить свои жилища репродукциями, которые можно было бы купить по дешевке, не выше десяти центов за штуку. В этих целях он нарисовал на камне силуэты землекопов и людей, пьющих кофе, затем возвратился к своим прежним работам, таким, как «Скорбь» («Sorrow»), для которой позировала Син, и «Горюющий старик» («Worn Out») – «старик рабочий сидит в задумчивости, уронив на руки голову (на этот раз лысую), упершись локтями в колени». Увидев эти рисунки, художник Ван дер Вееле посоветовал Винсенту приняться за крупные композиции. Но Винсент ответил, что для этого еще не настало время. Вопреки всем препонам, вопреки страшной нищете он продолжал идти своим путем, убежденный, что ему нечего и не от кого ждать. Торговцы интересуются только тем, что легко продать, – pleasing saleable: «они потакают самым худшим, самым примитивным склонностям публики и воспитывают дурной вкус». Успехом у него на родине пользовались лишь омерзительные «декаденты». Тщетно стал бы он искать сочувствия у толпы. «Мы не должны тешить себя иллюзиями, – писал Винсент Ван Раппарду, – а, напротив, приготовиться к тому, что нигде не встретим понимания, что нас станут презирать и травить, но, несмотря на все это, мы обязаны сохранить мужество и энтузиазм». Правдивость, абсолютная искренность – вот единственное, к чему надо стремиться.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации