Текст книги "Есенин глазами женщин"
Автор книги: Антология
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
На звонок побежал открывать Коля и вернулся испуганный:
– Пришел какой-то дядька, во-от в такой шапке.
Вошедший уже стоял в дверях детской, за его спиной.
Коля видел Есенина раньше и был в том возрасте, когда это имя уже что-то ему говорило. Но он не узнал его. Взрослый человек – наша бонна – тоже его не узнала при тусклом свете, в громоздкой зимней одежде. К тому же все мы давно его не видели. Но главное было в том, что болезнь сильно изменила его лицо. Ольга Георгиевна поднялась навстречу, как взъерошенная клушка:
– Что вам здесь нужно? Кто вы такой?
Есенин прищурился. С этой женщиной он не мог говорить серьезно и не сказал: «Как же это вы меня не узнали?»
– Я пришел к своей дочери.
– Здесь нет никакой вашей дочери!
Наконец я его узнала по смеющимся глазам и сама засмеялась. Тогда и Ольга Георгиевна вгляделась в него, успокоилась и вернулась к своему занятию.
Он объяснил, что уезжает в Ленинград, что поехал уже было на вокзал, но вспомнил, что ему надо проститься со своими детьми.
– Мне надо с тобой поговорить, – сказал он и сел, не раздеваясь, прямо на пол, на низенькую ступеньку в дверях. Я прислонилась к противоположному косяку. Мне стало страшно, и я почти не помню, что он говорил, к тому же его слова казались какими-то лишними – например, он спросил: «Знаешь ли ты, кто я тебе?»
Я думала об одном – он уезжает и поднимется сейчас, чтобы попрощаться, а я убегу туда – в темную дверь кабинета.
И вот я бросилась в темноту. Он быстро меня догнал, схватил, но тут же отпустил и очень осторожно поцеловал руку. Потом пошел проститься с Костей.
Дверь захлопнулась. Я села в свою «карету», Коля схватил пистолет…
В гробу у отца было снова совершенно другое лицо.
Мать считала, что, если бы Есенин в эти дни не оставался один, трагедии могло не быть. Поэтому горе ее было безудержным и безутешным и «дырка в сердце», как она говорила, с годами не затягивалась…
1971
Н. Д. Вольпин
Свидание с другом
От автора
Сохранить для младших современников, передать в будущее ценителям поэзии Сергея Есенина его живые слова, его суждения, пронесенные памятью сквозь всю мою долгую жизнь со дней далекой юности, – такова была моя задача. Задача и долг.
Поначалу я думала обойти молчанием все личное мое, отступить в глухую тень, показать только поэта. Но в ходе работы поняла: это неосуществимо. Да и не нужно: ни к кому не обращенные, повисшие в пустоте, слова останутся мертвы и непонятны. Да и как уйдешь от себя самой?
Знаю: возникающий в моих записях образ поэта далек от привычного канона сегодняшней Есенинианы. Но, может быть, тем лучше?
Впрочем, надо помнить: в записях моих Сергей Есенин встает более молодым, чем тот, изучаемый… С последней нашей встречи ему оставалось жить шестнадцать месяцев. Шестнадцать месяцев роста и жадного творчества.
А эта книга… Пусть ее примут какой она есть. Перестраивать ее у меня уже не достанет ни сил, ни отпущенного срока жизни.
Москва, январь 1984
Часть первая
Береги огонь
(1919–1920)
Я все о том же. Все в котомке
Воспоминаний горький хлеб.
Белый и «зеленые»
Итак, наша молодежная группа при Союзе поэтов оформлена. Назвались «Зеленой мастерской». «Сейчас, – поясняет Яков Полонский, – иначе нельзя: куда-нибудь в Малаховку и тo не проедешь. А тут – выписал командировку, пришлепнул печать и езжай хоть в Кемь!»
В группе, кроме самого Полонского, студента-медика, трогательно влюбленного в поэзию (он и сам пишет стихи, даже выпустил в свет сборничек «Вино волос»), числятся: молчаливый и зябкий Захар Хацревин (для меня он брат двух прехорошеньких девочек-малышек, учившихся, как и я, в гимназии Н. П. Хвостовой), талантливая Наталья Кугушева (в прошлом княжна Кугушева) – горбатенькая, с красивым лицом, длинными стройными ногами (они показывали, какой ее задумала природа), синими печальными глазами и чуть приглушенным чарующим голосом. Через четыре года она выйдет замуж за прозаика из «Кузницы» Михаила Сивачева (кузнец и княжна!). А в 1957 году я с горечью узнаю, что давняя моя подруга, уже овдовев, лишилась зрения. Назовем еще Евгения Кумминга (тоже брат «хвостовки»): весьма деловитый и, как мы полагали, безусловно одаренный юноша. И, наконец, тот, кого назвать бы в первую голову, кто прочнее нас всех войдет в литературу: младший друг Кумминга и его подопечный – Веня Зильбер. В группе он всех моложе. Веню мы снисходительно поучали, разбирая его стихи, что у него несомненно есть обнадеживающие задатки, но… не поэта: пусть пытает силы в драматургии, в прозе… И судили мы правильно. В дальнейшем наш Веня покажет себя и как литературовед – В. Зильбер, и как прозаик – Вениамин Каверин. А его самонадеянный покровитель Кумминг года два спустя смоется за границу, и в начале двадцать второго года я прочту на страницах белоэмигрантской газеты подписанный его именем рассказец, даже для этого издания несосветимо пошлый! Делец взял верх над поэтом и драматургом, каким мы его мнили.
Шла осень девятнадцатого года. Холод и голод. Мне передан приказ по группе: сегодня читаем в «Литературном особняке». Явка обязательна – придет послушать молодых сам Андрей Белый!
Собиралась наша «Мастерская» чаще всего на квартире у Полонского (и тогда нас робко слушала его сестра-подросток, с годами пришедшая в литературу как редактор, и совсем юная ее подруга Сусанна Жислина – в дальнейшем известная фольклористка). Реже у меня, и тогда нас приходил послушать старый друг моей семьи Яков Яковлевич Рогинский – антрополог, в ту пору только лишь начавший свой славный путь в науке. Иногда мы всей группой выступаем по разным клубам, литкружкам.
И вот приказ: явиться в «Литературный особняк». Это где-то на Поварской или Молчановке… или в Борисоглебском? Точней не помню. Я пришла, не захватив тетрадки. Читаю всегда на память. Едва ли не последней. В группе меня считают сильной, вот и приберегли «под занавес». Белый слушает очень внимательно. Я читаю свою «урбанистическую рапсодию» («С седьмого этажа»). Поэт слушает, помечая что-то на листике. Волнуюсь. Даже мой слабый голос окреп – от возбуждения: мы-де еще поспорим! Ваше дело – критика, наше – отпор! Эх, услышать бы что-нибудь ценное, по существу… Пусть разругает в разнос. Нет, исправлять не стану. Но… для дальнейшей бы работы!
Разноса не было. Андрей Белый, когда разговоры кончились, подошел ко мне и… поцеловал мне руку. Сказал, как рублем подарил:
– Спасибо! Такого пятистопного ямба я не слышал и у зрелых наших поэтов. Понимаете… ведь пятистопник в русской поэзии разработан куда меньше, чем четырехстопный ямб. Уже и то приятно, что ни разу не сбились на шестистопник. Но главное… У вас на полсотни строк («сорок четыре», – уточнила я) в одиннадцати встретилось ускорение[10]10
Т. е. отсутствие ударения там, где ему надлежало – или дозволено – быть по метрической схеме. – Н. В.
[Закрыть], на третьей стопе – самый редкий прием! А эти ваши хориямбы на многосложных словах!
Я стою растерянная. Решив (и справедливо), что я незнакома с его терминологией (о его анализах в книге «Символизм» знаю только по пересказу подруги), Белый процитировал из прочитанного мною (бог ты мой, ведь записал же!):
«Город затих. Шестой этаж и выше.
Или это:
Огненно музыка росла волнами…
Тут и хориямб и ускорение на третьей стопе!
Или вот это:
Простерлось комнате… – как там у вас дальше?»
Забегая вперед, расскажу: полгода спустя, прочитав у меня в тетради мой «Седьмой этаж», Сергей Есенин остановился на этом же двустишии:
Простерлось комнате, ложась на крыши
Плавучей ночи лунное крыло, —
и сказал:
– А вот это образ! Зримый образ!
Каждый отметил свое. С позиций своей школы. Однако ни тот ни другой ничего не сказал «зеленой» поэтессе по самой сути! Вескую критику от старшего поэта я услышала (впервые за весь год!) только раз: от Вячеслава Иванова – летом 1920 года, когда шел набор в Литературную студию (развернувшуюся далее в Литературный институт). На вступительном коллоквиуме я, вообразив, что мой судья – строгий классицист, прочитала давнее свое квазиреволюционное стихотворение с крепко проработанной строфой, но по содержанию поверхностное, трафаретное. И выслушала заслуженную отповедь.
Первое знакомство. Молочный братВ Союзе поэтов – то есть в кафе почти насупротив Главного телеграфа, но несколько ближе к центру (в те годы – Тверская, 18, бывшее кафе «Домино») – отмечается вторая годовщина Октября. Я пришла, прихватив кое-кого из друзей «не-поэтов» – уж очень напрашивались.
Идут выступления. Имена почти неизвестные. Кто-то из распорядителей подходит к столику в зале.
– Сергей, выступишь?
– Да нет, неохота…
– Нехорошо. Ты же на афише.
– А меня не спрашивали… Так и Пушкина можно поставить в программу.
Из молодежи почти никто не выходит читать. Да и мало у кого нашлись бы соответственные стихи, не читанные многажды с этой эстрады. Я набралась храбрости и, едва одолев смущение, подошла к неизвестному мне до того светловолосому завсегдатаю «Домино» (как в шутку называла я Кафе поэтов).
– Вы Есенин? Прошу вас от имени моих друзей… и от себя. Мы вас никогда не слышали, а ведь читаем, знаем наизусть…
Поэт встал, учтиво поклонился.
– Для вас – с удовольствием!
И взошел на эстраду.
Тут же уместно пояснить. Незадолго до того, недели за две, я с этой же эстрады читала стихи (к сожалению, не помню, что именно я тогда прочла), и после выступления мой брат Марк рассказал мне, что меня внимательно слушали среди прочих Мариенгоф с Есениным и оба очень расхваливали. Есенин в те годы был широко известен, но еще не знаменит. Я попросила брата показать мне в публике Есенина, брат не захотел.
– Да ты сама узнаешь, он тут постоянно… И не понимаю, что ты с ним носишься… рядовой поэт, не слишком искусный…
Да, широкое признание еще не пришло к нему. Но все же на слова брата я рассмеялась: я-то знала цену Есенину уже и тогда, хоть и не ставила его выше Маяковского (перед которым преклонялась).
Итак, Есенин вышел читать.
Поднимаясь на эстраду, он держал руки сцепленными за спиной, но уже на втором стихе выбрасывал правую вперед – ладонью вверх – и то и дело сжимал кулак и отводил локоть, как бы что-то вытягивая к себе из зала – не любовь ли слушателя? А голос высокий и чуть приглушенно звонкий; и очень сильный. Подача стиха, по-актерски смысловая, достаточно выдерживала ритм. И, конечно, ни намека на подвывание, частое в чтении иных поэтов (даже у Пастернака!). Такое чтение не могло сразу же не овладеть залом. Прочитал сперва из «Иорданской голубицы» – «Мать моя – родина, Я – большевик!»; потом – «Песнь о собаке» («Утром в ржаном закуте…»).
Вот так оно и завязалось, наше знакомство. Но в «Домино» я заглядывала нечасто. Здесь самое интересное начиналось поздненько, чуть не за полночь. А я жила в комнате, сданной мне по знакомству, и приходилось соблюдать поставленные хозяйкой условия: мне не дали ключа – «звоните, стучитесь, Агаша откроет». Но бесконечно преданная хозяину (и крепко недолюбливавшая хозяйку) домработница Агаша просила приходить либо до одиннадцати, либо… совсем поздно, после двух, – а первый сон у нее уж больно крепок. Я, бывало, пока ее докричусь в окно, весь свой Всеволожский разбужу, да заодно и хозяев своих. Но к исходу декабря я устроилась на работу в «ЦУТОП» – благо там давали фронтовой паек. На обратном пути (пешком!) от Красных ворот на Остоженку заходила нередко в Союз поэтов – узнать программу на ближайшие вечера и кстати пообедать: членам Союза полагалась изрядная скидка; а где же еще можно было на обесцененную зарплату получить сытный «дореволюционный» обед? И вот, обедая в СОПО, я нередко здесь же, в «Зале поэтов», видела и Есенина. Но я не была уверена, что он меня запомнил. Останавливало и то, что мне он часто казался то ли нетрезвым, то ли очень уж ушедшим в себя. Чувствовалось, что он проходил в ту пору нелегкую полосу жизни. Не только подойти – поклониться не решалась! А между тем сам он, бывало, уставится в меня издалека, словно с осуждением… За что – за то ли, что не кланяюсь первая? Так и оказалось.
Мой друг детства (с двух лет) Саня К. попросил меня устроить и ему удешевленные обеды в нашем кафе, и я – каюсь! – посчитала возможным отобрать два-три старых своих стихотворения (написанных в канун первой мировой войны), какие можно было перелицевать на мужской род («Я одна на каменном балконе…»), и дала ему. Его приняли на их основании в Союз поэтов (так это было тогда просто!).
И вот однажды сижу я вдвоем с Саней К., обедаем… а с дальнего столика на нас посматривает Есенин. Саня спешил, ушел раньше меня. И тогда Есенин подсел к моему столику.
– Не узнаете меня? – спросил. – А мы вроде знакомы. – И осведомился, кто этот «красивый молодой человек, что сидел тут сейчас с вами».
– Молодой поэт. Недавно принят в Союз, – ответила я и ложь и правду. – Мой молочный брат.
– Молочный? Обычно девицы в ответ на непрошеное любопытство называют приятеля «двоюродным». А у вас молочный!
Завязался разговор.
– Почему, когда входите, не здороваетесь первая?
– Но ведь и сами вы ни разу мне не поклонились…
– Я мужчина, мне и не положено. Разве ваша бабушка вам не объясняла, что первой должна поклониться женщина, а мужчине нельзя – чтобы не смутить даму, если ей нежелательно признать на людях знакомство.
Я рассмеялась.
– Боюсь, хорошему тону меня учили не бабушка и не мама, а старший брат. Тут на первом месте было: не трусь! не ябедничай!
С этого дня я частенько при встречах беседую с Есениным. Как-то он, словно бы вскользь (на вопрос «Почему пригорюнились?»), сказал: «Любимая меня бросила. И увела с собой ребенка!» А в другой раз, месяца через два, сказал мне вскользь: «У меня трое детей». Однако позже горячо это отрицал: «Детей у меня двое!»
– Да вы же сами сказали мне, что трое!
– Сказал? Я? Не мог я вам этого сказать! Двое!
И только через четыре года, уже зная, что и я намерена одарить его ребенком, сознался мне, что детей у него трое: дочка и двое сыновей. «Засекреченным» сыном был, по-видимому, Юрий Изряднов. От Кости он при мне никогда не открещивался.
Нередко после программы в СОПО Есенин идет теперь меня провожать – на мою Остоженку.
Н. Вольпин
Весна 1920. В СОПО перевыборы. Погода мучительно жаркая. Закрытое голосование. На инвалидной машинке со стертой лентой, через синюю копирку печатаются списки кандидатов в правление. «Все как у взрослых», – смеюсь я. И прошла с моим листком в третью, совсем маленькую комнату правления. Туда же за мной и Есенин.
– Восемь, три? – спрашивает.
– Нет, – поправляю, – всех десять: семеро в члены правления и трое кандидатами…
Ох и весело же он рассмеялся!
– Я не о выборах. Всеволожский переулок – а номера?
Ого! Напрашивается в гости. Я до сих пор, когда случалось Есенину меня провожать, прощалась не доходя до места – не желала, чтобы он знал, каких трудов мне стоит докричаться Агаши или полуглухой соседки Сони Р.
Что он думал при этом? Верно, подозревал, что меня караулит ревнивый друг – уж не молочный ли брат?
Оберегая мою нравственность – или свое добро? – хозяйка квартиры так и не дала мне ключа!
УмёнУсиленное внимание ко мне Есенина не прошло незамеченным.
– Ну вот, Надя, – говорит мне Наташа Кугушева, – ты теперь сдружилась с Есениным. Какой он вблизи?
– Знаешь, – отвечаю, – он очень умен!
Наташа возмутилась:
– «Умен!» Есенин – сама поэзия, само чувство, а ты о его уме. «Умен!» Точно о каком-нибудь способном юристе… Как можно!
Наташа, понятно, имела в виду то, что Есенин через два года выразит колдовской строкой о «буйстве глаз и половодье чувств». Но сейчас, окинув мыслью лучшее, что у него написано к тому дню, я кинулась в жаркий спор.
– И можно, и нужно! Вернее было бы сказать о нем «мудрый». Но ведь ты спросила, что нового я в нем разглядела. Так вот: у него большой, обширный ум. И очень самостоятельный. Перед ним я курсистка с жалким книжным умишком.
Не одной Кугушевой, так многим думалось, что в Сергее Есенине стихия поэзии должна захлестнуть то, что обычно зовется умом. Но он не был бы поэтом, если бы его стихи не были просветлены трепетной мыслью. Не дышали бы мыслью.
– Конечно, – продолжаю, – я и раньше понимала, по самим стихам его… Помнишь:
Я еще никогда бережливо
Так не слушал разумную плоть.
Ты вслушайся в это двустишье!.. Но, только тесней сдружившись, я узнала, насколько ум Есенина глубок и самобытен.
Наташа не приняла моих объяснений.
А что сам Есенин зовет умом?
Выскажешь ту или иную мысль и услышишь:
– В книжках вычитали? – И значат эти слова у Есенина: «Пустое! Не стоит и раздумывать над твоим замечанием».
Зато, если в ответ на что-то он спросит: «Это вы сами надумали?» – прими уже и самый вопрос как высокую оценку своей мысли.
До всего дойти своим умом, самостоятельное суждение, новый подход к вопросу, неожиданная новизна мысли – только это и ценно для него. И как же я бывала рада, когда могла честно ответить:
– А нигде не вычитала – да, сама надумала.
Рада и горда!
«Сестра моя жизнь» в СОПОРанней весной 1920 года у нас в «Зеленой мастерской» на квартире у Полонского живший отшельником Борис Пастернак прочитал еще не опубликованную «Сестру мою жизнь». Кроме юных поэтов нашей группы – Захара Хацревина, Полонского, Кугушевой, меня, Кумминга (Зильбера не было) – пришли послушать Сергей Буданцев с женою (поэтессой Верой Ильиной) и Борис Пильняк (этот, правда, в самом начале чтения ушел). Пастернак считал, что книгу необходимо читать всю подряд, одним духом от начала до конца. Вот так, как была она им написана. «На меня, – рассказывал он, – накатило». Но в этом был опасный просчет: большинству оказывалось не под силу с неослабным вниманием прослушать столько стихов. Все же после чтения мы договорились с Борисом Леонидовичем о его таком же выступлении в СОПО. Особенно рьяно взялась за устройство вечера Вера Ильина. Помогала в хлопотах и я. Зарождалась дружба моя с Пастернаком, и за вечер в СОПО я чувствовала себя перед ним в ответе.
А вечер шел неладно. Я как приклеенная сидела в зале перед эстрадой. Народу собралось поначалу немало, но поэт читал и читал, а ряды редели и редели.
Есенин бросил слушать сразу же. Время от времени он показывался под зеркальной аркой и подавал мне знак, чтобы я шла ужинать. Но слушателей оставались уже единицы: «многостульный пустозал», незаметно не уйдешь. А Сергей, возникая под аркой, все резче проявлял нетерпение.
Наконец он решительно подошел ко мне, взял за руку и увел во второй зал.
– Ведь вам не хочется слушать, зачем же себя насиловать?
Мои объяснения, что я-де не могу и не хочу обидеть Пастернака, Есенин начисто отверг.
– Сам виноват, если не умеет завладеть слушателем. Вольно́ ему читать стихи так тягомотно. Сюда приходят пожрать да выпить, ну и заодно стихи послушать.
Несет себя как личностьТеплой майской ночью мы идем вдвоем Тверским бульваром от памятника Пушкину. Я рассказываю:
– Встретила сегодня земляка. Он меня на смех поднял: живешь-де в Москве, а ни разу Ленина не видела. Я здесь вторую неделю, а сумел увидеть. Что же, Ленин им – экспонат музейный?
Есенин резко остановился, вгляделся мне в лицо. И веско сказал:
– Ленина нет. Он распластал себя в революции. Его самого как бы и нет!
Вместо ответа я прочла:
…вам я
душу вытащу,
растопчу —
чтоб большая! —
и окровавленную дам, как знамя.
Так, что ли?.. Из Маяковского. Не узнали?
Я нарочно поддразниваю спутника этим именем.
– Узнал, конечно… Из «Облака…» – И, возвращаясь к сути разговора, повторил:
– Ленина нет! Другое дело Троцкий. Троцкий проносит себя сквозь историю как личность!
– «Распластал себя в революции» и «проносит себя как личность»! Что же, по-вашему, выше? Неужели второе?
И слышу в ответ:
– Все-таки первое для поэта – быть личностью. Без своего лица человека в искусстве нет.
(Вот оно как! Политика, революция, сама жизнь – отступи перед законами поэзии!)
Сейчас, весною двадцатого, Сергей Есенин еще очень далек от замысла во весь рост дать в поэзии образ Ленина. Пройдут годы. Отойдет в глухое прошлое религиозный строй образов. «Распластал себя в революции!» Этой мысли своей поэт не отбросит. Но расценит по-новому. И мы прочтем в «Анне Снегиной»:
Львов-Рогачевский
«Скажи,
Кто такое Ленин?»
Я тихо ответил:
«Он – вы».
Лето двадцатого года. Сидим с Есениным у меня, в Хлебном, – кажется, по приезде его из Харькова. Сергей в разговоре помянул Львова-Рогачевского. Помянул, как мне показалось, уважительно. А я в ответ рассказываю о его литкружке, где некая «Каэль» (то ли Ксения, то ли Клавдия, то ли Львова, то ли Лаврова), дама в длинных локонах а-ля Татьяна Ларина с надменным лорнетом в руке, так строго спросила меня, написала ли я в жизни хоть одно рондо.
– Но, допустим, – говорю я Есенину, – за своих кружковцев он не в ответе. У меня к их наставнику другой счет, поважнее.
Год назад я как студийка неких «Курсов экспериментальной педагогики» по его заданию делала доклад о роли в поэзии параллелизма образов. Исходить мне предложено было из статей (он дал мне их сам) Веселовского и чьих-то еще. Я не ограничилась перекладом источников, привлекла и собственные соображения, подсказанные своим же поэтическим опытом и сравнительно приличным знанием новых и старых поэтов, русских и нерусских. Мой доклад именитый критик высоко одобрил, но добавил с укором: «Только почему же такие несерьезные примеры?» В докладе наряду с Пушкиным, Тютчевым, Гейне прозвучал в обильных цитатах Маяковский. Напомню: тогда, летом 1919 года, только что вышел большой сборник «Все сочиненное Владимиром Маяковским», и приобрести его было проще простого.
Не прошло и трех месяцев, как на каком-то докладе самого Львова-Рогачевского я услышала его восторженный отзыв о… «большом современном поэте Владимире Маяковском». Я восприняла это не как запоздалое принятие только теперь вдруг открывшегося критику «большого поэта», а как явную беспринципность – или хуже того: старание подладиться под советскую идеологию. Да так ли еще он верит в прочность новой власти!
Есенин слушал меня очень внимательно. Не заступаясь за критика по существу – то есть с позиции этики художника, – он отверг только последнее мое замечание.
– Выходит, верит! – И остановился на другом, видно, сильнее задевшем его: – Так-таки назвал Маяковского большим современным поэтом? И вы считаете – не по убеждению?
Мой гость призадумался: вот оно как глубоко сейчас, признание мощного его соперника в литературной среде! И не только в ней. Держись, Есенин Сергей!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?