Текст книги "В доме на берегу"
Автор книги: Антология
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Слова матушки Екатерины возымели должное действие. Василий Изотов не стал предаваться воспоминаниям о грешной жизни в Тоокёо, пожелал только смекалистому ротмистру, отцу своему, заводившему «подходящие знакомства» после Порт-Артура, с миром покоиться.
Однако воспоминания те имели для Васьки огромное значение. Если разобраться, лучшей частью его жизни, сформировавшей взгляды, придавшей его внутреннему миру автономию от любого путаного начальства и некую завершенность его сосредоточенности, стало трудное существование в токийской семинарии среди обедневшей самурайской касты – под надзором архиепископа Сергия Тихомирова. Задачей отца Сергия было воспитать превосходнейших толмачей для нужд сперва российской, затем советской разведки. И если первое было неоспоримо, то второе элементарно вытекало из этого неоспоримого. Но первостепенной задачей нашего иерарха было совестливое отношение к порученной его усилиям и молитвам Японской православной церкви, вырванной в результате из его рук этническими японцами.
Накануне исторического субботнего землетрясения в Тоокёо в начале сентября 1923 г. Ваське было 16 лет без одного дня. Недостающим днем и явилось первое сентября, начавшееся… событием пестрым – толпящимся. Семинаристы собрались черными ласточками возле Васьки; в крыльях они зажали свежие газеты, – их японскому, сдержанному, а потом шумному ликованию не было конца. «Котаро решил сделать вам подарок!» Казалось, ликовали они более от восхищения поступком Котаро. Наконец полный всякой надменности Котаро взялся царственно прояснить… «Месть благодарностью» было его любимое выражение; единственный из японских мальчиков, кто на свой манер учил русский, не упуская ничего из окружающей жизни. Неизвестно, чего ему стоило получить разрешение Владыки Сергия отправиться с крестным на французский корабль «самозабвенно, в компании русского» – известного фаната флота и кораблей Василия Изотова в день его шестнадцатилетия! Газеты писали о повторяющихся последнее время более ощутимых подземных толчках в районе Тоокёо и префектуры Канагава, сообщались меры предосторожности, вызубренные на зубок любым малограмотным японцем.
Когда Васька дошел через начавшийся ураган к Малахитовому дому… на пороге, болтая с Митричем, его поджидал застегнутый на все пуговицы офицерской формы самозабвенный Котаро, первый и последний самурай на земле собачки Перловки.
– Как просто оказалось вас найти, отец Василий! – сказал он, даже не улыбнувшись, но смотря прямо в округлившиеся глаза Васьки, часто гуляющего по лесу в солдатских сапогах и такой же гимнастерке, срывающего ягоды горсть за горстью и пачкающего их малиново-ежевичным соком рот.
В Васькиной «гостиной» Котаро, не ожидая приглашения, сел на пол и вытащил из-за пазухи кусочек сала – небольшой, сбереженный, приправленный чуткими чесноками и перцами. Василий поставил перед ним на пол тарелку и тоже уселся, напротив – на коврик с жар-птицей. Его память верно сработала. Входя со старым товарищем к себе в жилище, он оставил сапоги на крылечке, где вскоре, рядом с обувью Котаро и Василия оказались вычищенные сапоги Юродивого. Очень скоро Митрич ввалился на гостевую половину, уютно отстоящую от хозяйской, с лицом печи и собственным окном, и поставил на пол опалившуюся миллион раз бадейку горячеватой воды. Котаро только появился, а Митрич выказывал поразительное знание правил японского общежития[7]7
В чайнике должна поддерживаться подходящая для заваривания чая температура (не кипяток).
[Закрыть]… Изба и печь были черные-закопченные. Хозяйская кровать стояла против длинной стороны печи. Ранее на гостевой кровати спала, сложившись калачиком, Прасковья, хотя, по чести сказать, у нее была материнская изба – просторная и светлая, с незакопченными стенами, и чуток холодная. С появлением постоянного обитателя Прасковья с Митричем почти переехали в материнскую избу – так что места хватало всем. А Митрич стал использовать Малахитовый дом в качестве гостиницы для редких приезжих и районного начальства из самых непредсказуемых, но редко заявляющих о себе вурдалаков. «Использовать» – громко сказано: заявлялись гости без приглашения в такой красивый, яркий, над речкой, на крутом склоне дом со старыми березами в саду или во дворе; курятник и коровник никто не замечал давно – корова от старости превратилась в духовное существо – смотрящее вдаль и не евшее больше пучка травы, да и куры перевелись («Перевелись без сожаления», – говорили в монастыре). Другие дома деревенька разбросала понизу, в складочках-излучинах реки, словно на сваях, они предстояли среди тальника перед своими удящими рыбу хозяюшками.
Котаро с удовольствием выпил стопочку водки и закусил квашеной монастырской капустой – все было подано Митричем с особенным благоволением. И тут уж выпить чарку пришлось не за грех батюшке Василию… И японская речь полилась для троих, вспыхивая огоньками гласных, напоминая речь общую – индоевропейскую, – и Митрич явственно познал день 1 сентября 1923 года – в красках и подземном звучании.
Крестный Котаро, из рода наиболее преданных императору самураев, имел во Франции красавицу-дочь, неисповедимыми путями приобретенную и так же потерянную. Каждый год он договаривался с французским послом о небольшой услуге – доставить в парижское предместье дорогое украшение и новое, исполненное по последней моде кимоно. Боясь, что французское судно из-за ожидаемого землетрясения отбудет ранее срока, он поторопился. Рано утром, как обещал, заехал за крестником в семинарию и увидел рядом с ректором двух мальчиков, одетых в традиционную японскую одежду и гэта. Только тогда он вспомнил про второе обещание, данное Котаро, но и виду не показал, что забыл о нем. В 11 часов 15 минут Василий последним всходил по новеньким сходням на борт французского парохода в Гранд-Пиере префектуры Канагава города Иокогама. Сердце флотолюбца преисполнялось морским куражом при виде матросов, закрепляющих якорную цепь, невзирая на разобранную лебедку, под окрики молодого капитана. «Тайфун! Будет тайфун!» – ему в ухо крикнул Котаро. Пожилой самурай угощал других матросов японской едой и спрашивал на ломаном английском, сразу ли они отсюда поплывут во Францию, не станут ли заходить в иные пределы мирового океана. Василию вдруг захотелось поплыть с ними, и он не сомневался в сходном желании каждого гостя или грузчика, поднявшегося на борт этого судна у ворот неспокойного океана. Около полудня внутренняя силища океана, а на самом деле, – земной коры – ужасно сотрясла судно, повалив Ваську на крестного Котаро и ниже; вторжение мощной силы ударов, сопровождаемое глухим шумом вблизи и дальним разрывом снарядов в стороне города, нарастало в течение минуты и двигалось двумя волнами: пока первая волна ударов, безвозвратно отстав на несколько секунд, отдавала импульс зарождавшейся второй волне, ветер уже нес с разрушенного Приера дым и пламя, а Иокогама переставала существовать. Васька и Котаро почувствовали, нащупав в дыму руки друг друга, мощные ливни воды. Команда быстро сориентировалась, начав поливать палубу при помощи насосов. Сквозь удушающий дым – пламя – искры на пароход всходили несчастные люди. Они заполняли скользкую палубу и пачкали ее кровью. В этот момент рухнула последняя якорная цепь и судно легло поперек ветра, а корма села на мель. Это было последним и наилегчайшим сотрясением. Зато вдали загорелись груженные лесом шаланды. Их стремительно несло на спасающий людей и спасаемый людьми пароход, чтобы захватить его в огненное кольцо. Крестный Котаро отталкивал лодки вместе с уверенными в своей силе матросами. В этой многочасовой борьбе лишь постепенно слабел глупый ветер, и Котаро истово крестился, призывая благодать Николая Японского смешными детскими словами: «Ты, который уверен в силе Христа, протяни нам его руку с небес! Ты, крестный моего крестного, помоги нам и спаси Японию!» Дым исчез. Ветер стих. В порту взрывались резервуары с газом, горели керосиновые баки. Береговая линия опустилась в море холмами. В сторону города было страшно смотреть, но Васька не мог отвести взгляд от выгорающей Иокогамы с предместьями и ее плотного черновато-осязаемого запаха. Зрение от пламени начало исчезать – к шести утра он потерял зрительное сознание. Ему повезло. Котаро без него наблюдал, как огонь распространился на шаланды с бензином и как его пылающая пелена надвигалась по воде, а по берегу надвигался огненный столп с колокольню Ивана Великого и его задержали только нагроможденные у Приера обломки. Когда угроза огня стала не за горами, помощник капитана на шлюпке завез канат к бую – так медленно разворачивали судно на 180 градусов.
– Я один досмотрел страшный спектакль до конца! – невесело закончил Котаро. – Это касалось только Японии. Поэтому я перестал понимать нашего наставника. Зачем столько самозабвенности, точно мы сами не имеем никакого отношения к себе самим. Жители страны Ямомото не могут быть выброшенными из истории только за то, что они больше доверяли Будде и магии. Вы, отец Василий, пропустили зрелище сгоревшего и разрушенного Тоокёо. Когда к вам вернулось зрение?
Васька Изотов налил себе и Котаро еще чарку, не заметив даже исчезновение доброго хозяина, по-тихому ушедшего гостевать в «материнскую избу».
– Мы, русские семинаристы, кто уцелел, все дневали и ночевали в русском посольстве. Вы, разумеется, помните, тогда все жили на улице, боясь заходить в здания, от которых мало что осталось. Владыка тоже ночевал на лужайке рядом с послом. Поскольку я ослеп, то и днем сидел на лужайке, точно ослик. Потом я месяца три жил в русском лазарете и месяц в англиканской японской семье, а после вернулось зрение. И я был потрясен. Я никогда не думал, что так любил этот город, который ненавидел. Ведь мало кто по своей воле из нас, русских мальчиков, приехал к вам на родину.
Котаро вдруг заговорил по-японски:
– Дело в следующем: я любопытен, но не настолько! Я могу выучить чужой язык. Но не для того, чтобы перенимать иную веру. Мне казалось тогда, вы тоже не понимаете Сергия Тихомирова, поэтому я пригласил вас на пароход. Думал даже позвать домой, ведь из меня, смешно признаваться, хотели сделать монаха. В семье я самый младший и самый лишний, – а семья моя была крещена Николаем Японским, апостолом Японии. Очень серьезно – принять крещение от апостола…
Котаро заморгал так неожиданно – Василий Изотов растерялся – этот надменный самурай, владеющий собой лучше их всех, сжимающий кулак не от бессилия, а для удара, и принятый вместе с лучшими из лучших в институт дзюдо, оросил дождиком садик жар-птицы старицы Фотинии.
– Про истовость отца Сергия и святителя Николая я долго думал, – тихо, чтобы не вспугнуть сердечность Котаро, произнес он. – Вы не зря хотели пригласить меня домой… Она действительно всегда представлялась мне мирской… Но я думаю, есть два рода истовости в монашестве. Если бы они вели себя так в России, то это была бы чисто мирская позиция. Но апостольство все меняет, не думали об этом? Словно ты стоишь над океаном и не боишься, что он поглотит тебя, ибо с тобой вера. Ты не ненавидишь океан, просто не боишься его. Ты высок и хмур, не так ли Котаро-сан?
– Над океаном… – повторил Котаро, помолчав, – мы в Японии всегда над океаном. А вы не высоки, не хмуры. Сможете вы уйти и оставить самое дорогое для себя? Они не смогли бы – по собственной воле – нет. А если бы их силком выставили из Японии, умерли бы от тоски.
– Пожалуй, я могу. Я не смог бы стать ни миссионером, ни военным. Владыка Сергий помог избежать обоих дорог. Мой путь слишком неопределенный, и взгляды тоже. Я ищу середину. Мне все кажется уродливо-великим, либо мелким. «Великая вера!» Даже звучит смешно. Моя вера иная. Сперва я думал, она ближе к японской. Но нет, она просто другая. Она связана с пониманием и трезвением, не со служением в чистом виде. Внутренняя гора, а не океан.
– Не хотел бы вас понимать, и понимаю, – вздохнул Котаро, – но вам пора ложиться, и мне тоже. А завтра я хотел бы исповедаться кое в чем, немножко постоять на службе самозабвенно…
Лежа на соломенном матрасе в келье матушки Екатерины, Прасковья немного думала. Мысли не вязались с подвижной линией смеющегося носа и губ, игривыми коньками бровей – в любое божье время они обходили сей маскарад. В чем смысл по протекции батюшки Василия ехать в далекую страну? Единственное приходящее на ум было: а вдруг, если она останется здесь, матушка Екатерина начнет учить ее плакать. Ненавистные слезы монахинь в ее воображении смешили двухглавого орла – одна за другой, черно-белыми бусинами. Наутро она желала подойти на исповедь, да мешкала, переминалась, и батюшка ушел быстрыми шагами вместе с некрасивым, но крайне стройным и четким, иноземным военным. Инвалид запряг для них гнедую лошадь. В телеге их ожидали свежеиспеченные без печки коврики старицы Фотинии… Что еще? Подброшенные сестрами семечки.
– Так птицам бросают, – удивился батюшка.
– Ну и прыгайте в телегу! – зло улыбаясь, сказала Прасковья, впервые за время отрочества недовольная жизнью.
– Ты бросила? Не думай столько! – успел крикнуть батюшка своей подопечной.
– Что это за чудо? – спросил Котаро. – Маленькое и юродивое…
– Нет такого слова – «юродивое» – в советском словаре! – был дан ему исчерпывающий ответ.
Сестры прождали батюшку обратно целый день. Вечером затеплилась во мраке храма случайно закатившаяся когда-то за часть камени гроба Господня свеча. Псалмы, читаемые сестрами по очереди, отзванивали чистым серебром. В Малахитовом доме устанавливалась поздняя тишина. Прасковья свернулась калачом на кровати, где одну ночь проворочался некрасивый Котаро; мысли ее склонялись к нему, словно к созревшему пугалу на Яблочный спас. Ни разу не коснувшись батюшки Василия, они, вновь и вновь окунавшиеся на крещение в речку Сивку, прорывались в незнакомый японский квартал. Там прекрасная водяная зона, опорошенная зеленой листвой, вызывала на сердце вопросы и недоумения. Словно зоной этой заканчивался остров, и после нее начинались провинциальные ансамбли аккуратных построек непроясненного вида и свойства. Иной дом с высоким коньком крыши скрывал квадрат садика с деревом посредине – центром мироздания вместо саженца для пищевода… Другой распахивал целые ворота, млея возможностью заполучить гостя. Гость заходил туда по-деловому, предпочитая громко говорить и держаться самоуверенно. Это была настоящая окраина ойкумены, где, подобно великим мегаполисам древности, сталкивались абсолютно разноголосые птицы – от павлина до воробья; по-разному свистящие боевые снаряды для ристалищ; свирелью поющие ветра в породах величавых корабельных деревьев. – скрещивались в пространствах предвидимых океанов северные и южные моря. Но люди существовали понарошку. Они всюду ходили, производили весьма много шума и товаров, строили и укрепляли, врачевали и наказывали. У каждого было пугало – вместо раба, встречающего тебя у ворот.
Через два дня, сама правя, приехала на гнедой из города старушонка, почти до пят замотанная пуховым платком, остриженная, как выяснилось, под мальчика – для окопов. Она, не открывая понапрасну рта, сунула в руки матушки Екатерины бумажку. Значилось следующее: «Петрова Александра Потаповна, сирота для сиротского учреждения».
– А где батюшка? – погромче спросила Марфа. – Где отец Василий?
Морщинки еще сильнее закручинились вокруг глаз сироты.
– Куда ковры мои дела? – набросилась на морщинистую Фотиния. – Трепку тебе задать, молчальница?
Морщинки расправились; старушка выпрямилась… стан, плечи – высокая; в мешочке у нее каблучки лежали – и через минут несколько при полном параде оказалась старушечьем. Платок барски сбросила и пошла напрямую в трапезную. Залезла грязной рукой в чан с капустой – по локоть запустила – через час только губы сморщились и захрустели капустные квашеные струнки под зубами – хорошо думалось Александре, пока рука ее в чане квашню квасила.
Весь следующий день Прасковья ходила за Александрой по пятам.
– Ты куда? – твердила. – Раз туда – и я туда…
Доходили они до леса, до дома Малахитового, – травка – канавка – спуск – камешек в каблучке, земляничка… птичка… Под вечер распогодилось краше прежнего.
Александра во время чтения молитв сестрами сидела на скамье. Вдруг вскочила. Прасковья к ней:
– Ты куда?
– Туда! – раздался уверенный, скриплый и мерзлый голос, немного проснувшийся и весенний от вечернего солнышка, сутуло подпевающего осени.
Прасковья опять к ней:
– А меня возьмешь?
Сестры не двигались в изумлении.
– Возьму! Платок мой захвати, и пойдем!
Прасковья кошкой прыгнула на матушку – туда, где в ее материнском одеянии платок затерялся сегодня. Скорая на любую помощь, Екатерина от усердия застудила поясницу и платком ее к вечеру перевязала – спросив Александру пять раз, десять – прождав ответа… Жамкание – чем не ответ! Однако совесть Екатерину мучила не на шутку. – И тут дикий прыжок откровенного лесного зверя валит ее с ног и ударяет головой о деревянную горку с крестом Спасителя.
– Спасибо тебе, Господи! – кричит Екатерина. Взгляд ее ловит в куполе дыхание осени. Она прощается со склонившимися над ней, ничего не понимающими сестрами. И глаза ее перестают выражать кусочек жизни. Александра, слегка отстраняет сестер, крестится над неподвижным дыханием и умело закрывает глаза матушки смуглой от грязи ручкой.
– Температура тела по сезону, – произносит громко среди ужаса и слез.
Никто не разыскивал вечером Прасковью, не думал ее наказывать, а хотели просто повесить на высокой осине, когда все закончится, хотя закончилось оно все сразу – и дальнейшее – кто посадит цветы на могиле – не имело большого значения.
Прасковья бежала через лес с быстротой решившегося человека. Мысли не терзали ее – ей казалось, что терзают. Нет, она не подпускала их по совету батюшки Василия. Более ни о ком она не думала; ничего не вспоминалось кроме последнего сна. В худенький узелок собрались старенькие вещи да луковица с картофелиной. Пара новой обуви тоже зашла – на дно – под платье. Пальто она надела на себя, валенки повесила было на шею, тяжеловато – оставила. Нога ее шастнула за порог, – и хвать кто-то ногу – и тащит, тащит на крыльцо – вытягивает. Прасковья за притолоку низенькую в сенях держится, темно, не видно ни зги.
– Не боись! – прикрикнула, как запрягла, Александра… – Я же сказала – «возьми платок и пойдем». Платка моего нам обеим хватит, не набирай столько. И с дядей попрощаться надо.
Разозлилась Прасковья не на шутку:
– Отдайте матушке свой платок!
Александра оторопела от слов ее.
– Успокойся! С ней платок. Я и не думала – вырвалось словечко не к месту.
Прасковья, чувствуя перед собой в темноте Александру, – не узнавала – ни голос, ни манеру – странное видение.
– Не призрак я! Батюшка Василий, сын мой дорогой, велел привести тебя именно сегодня. Не люблю я расспросы о жизни и других людях, поэтому не говорила ни с кем. Дни я перепутала, – вот что, девочка, – завтра за сегодня приняла… О, быстрый! Митрий с кобылкой…
(Знакомое фырчание гнедой.)
– Я сестрам открылась – они отпустили нас с богом.
Александра уже пыталась освободить Прасковью от зимней одежды, расстегивала ловко пуговицы, не встречая сопротивления, ибо ощущение от новой Александры было более легкое и даже приятное, пряничное. В детстве на ярмарке Прасковье купили пряник, расписанный розово-желтой глазурью – в теремах и узорах. Прасковье захотелось отыскать для нее материнский платок – тяжелая крышка сундука, открывая сокровища, поддалась ее настоятельности – на деревянном мишке – опустелом бочонке – малахольный платок цыганский – не старушечий – настоящий подарок – к любому празднику!
Приехали они в город рано утром. Всю дорогу Александра пыталась отвлечь Прасковью от разных мыслей – показывала на сокрытую от них лесной дорогой и тучами россыпь звезд, пускаясь объяснять скорее собственные философские понятия, чем реальность:
– Наше пространство – оно наше, как и наше звездное небо. Связано с тем, что человеку нужно понимать, – какой он, где и как обитает, по каким меркам. Если оно наше, то оно всего лишь отверстие. Открыли глаз – светло, закрыли – темно. Это я про наше пространство, связанное с нашей землей, говорю, – и с другими землями, куда ты обязательно поедешь. И ничего кроме нашего пространства изучать мы не можем. Наверно, из-за того, что описать возможно лишь зримое или иным образом опознанное нами. То есть пространство существует по отношению хотя бы к одному-единственному предмету – дереву, речке или звезде в небе. Но все-таки людям свойственно стремиться к невозможному, несуществующему, не укладывающемуся в голове, не связанному с нашим миром, но не отбрасывающему мир, словно ненужный мяч, а преодолевающему его – весь, полностью, включая смерть!
– Вам батюшка Василий рассказал это? – спросила Прасковья; ее цепляющий все ум не пропустил и перышко, лежащее на материнском платке, в который ребенком-матрешкой завернулась сказительница.
Александра слегка остановилась – на бойких кочках дороги подпрыгнула от непрочности соломы под устроенным поверх телеги телом! Лицо ее, округленное в платке, тоже остановилось – ни улыбочки, ни складочки – морщины даже разгладились:
– Нет! Он тебе сам расскажет – что знает…
– Он не такой. Он не рассказывает!
Глава вторая. Сложный характер японских христиан
Непонятно долго ехала Прасковья, преображенная новым сиянием платья с белым воротничком, через Дальневосточную Республику в сопровождении разговаривающего по-русски иноземца, улыбающегося всеми зубами. Везде к ним относились благосклонно – садились ли они в поезд, покупали себе завтрак в магазинчике, о чем Прасковья раньше и мечтать не смела, играли со случайными попутчиками в японскую игру… Надо было поймать слово за хвост. Например, «флаг» Прасковья ловила ухом, а отпускала губами уже «агонь». Она всегда побеждала: ее знание фольклора и незнание орфографии вынуждало Котаро ей проигрывать, а другие не могли удержаться, чтобы не проиграть вежливому, явно православному японцу с потрясающим знанием русского языка и христианской манерой общаться. К удивлению Прасковьи, расплачивались они японскими денежками, которые назывались иенами, – и люди с удовольствием их брали, даже на зуб не пробовали.
Котаро должен был отвезти Прасковью в православную школу для девочек в Тоокёо, в полное распоряжение иерарха русской православной церкви в Японии Сергия Тихомирова – того самого на вожделенной фотографии батюшки, мечтающего о воссоединении с Московской патриархией после нескольких лет невольной автономии (предписанной патриархом Тихоном в 1920 г.). Непонятно долго все пошло не по писаному.
Всю дорогу, видя, как Котаро молился, невольно запомнила японские слова Отче наш: «Варэ, синдзу, хитори-но Ками-ти-ти…» И вместо врат привычного церковного убежища, но в далеком Тоокёо, Прасковья сделалась пленницей деревянных врат на земле Кёото. В диковинный сад вошли они с Котаро и пролили себе на руки прохладную воду из каменного сосуда, достигая по каменной, в тусклых фонарях, дорожке контуров легкого японского дома, подкрашенного молодыми кленами, укравшими настоящий вид; соседствовали молодые клены вечернего склона с контурами крыши дома. Неожиданные белые перевернутые конусы фонарей с красной широкой разлиновкой обрамления резанули ярче, выставляя с лучшей стороны крошечный садик хризантем. Причем синеватая цветовая группа с розовой, рыжей и белой сменяли друг друга в вышину нормальным конусом – не перевернутым, но пушистым, напоминающим обвислое пушистое ухо доброй собачки, у которой сердце – из сахара. Так – по-сказочному и не совсем реалистично воспринимала Прасковья очередное место, не связанное с родными ее лесами и зверями.
Зверей и лесов совсем не было на территории построенного крестным Котаро чайного домика. Из-за отодвинутой, словно лист дорогой бумаги, двери вышел старенький человечек с бритой головой, в черной одежде, сильно уплотненной накидкой в районе левого плеча и левой стороны груди.
– Добрый день, Праджня! – приветливо на плохом русском языке сказал он. – Мне нужна помощница в моем чайном домике, куда часто приходят мои русские друзья… Знаю, знаю! – превратился в безучастную стекляшку старичок при виде облачка возмущения на лице девушки. – Все знаю, госпожа! Во сне видел, в книгах читал…
Прасковья с ужасом обернулась на стоящего позади нее… но позади нее никого не было… Котаро след простыл.
– Он должен был мне привезти помощницу, я просил. Просил мудрую, – как ни в чем не бывало продолжил говорить старичок. – Выдержи три месяца и еще три месяца. Если выдержишь еще три – после трех, и три – захочешь остаться в стране стрекоз. Я больше не крестный Котаро, а его наставник Дзен.
– А ваши русские друзья – кто они? – спросила Прасковья, глядя прямо в его глаза.
– Обычные люди, – просто ответил наставник.
Прасковье некогда было думать о своем положении пленницы или гостьи, подарка наставнику от ученика или сироты. Яркие пронзительные впечатления наполняли ее с той поры, как от ее прыжка опрокинулась матушка Екатерина. Боясь приостановить их поток и осознать причастность к ее смерти, она кивнула головой и по-монастырски поклонилась новому наставнику, а в его лице – новой жизни, лежащей в двух мгновениях от нее – освобождению, спасению, прекращению…
– Зови меня Кусуноки Иккю, – прозвучал еле различимый теперь голос.
Чайный домик впустил Праджню в главную свою чайную комнату не так-сяк-эдак. Торжественно и трудно было вдыхать, осязая шерстинки воздуха, поскольку благостное стояние густого чая застыло на пороге, видимо провожая ушедших пока больше, чем встречая пришедшую. Очаг на полу и ниша в стене да мягкие татами под ногами; сквозь окно в разноуровневом потолке отсвет лунного света. Кусуноки Иккю ловко вставил снятые на день ширмы в торчащие рамы-стенки, и кроме открытого входа рядом с нишей, уводящего в неведомое, появилась комнатка-прихожая для второстепенного. Там по очереди при свете масляных ламп сада они поклонились друг другу, и монах-наставник предложил ей пройти присесть на пол возле очага с углями; на бронзе аккуратно сохранял тепло округлый, словно треть самовара, котёл. Легкая осенняя прохлада запустила нити в рукава сияющего платья Праджни, но девушка отдала четкий поклон иероглифу в нише, устроилась на коленях лицом к окну, ожидая чего угодно, лишь не дрожания музыкального инструмента. Кусуноки Иккю медленно работал – в широкой глиняной чаше взбивая и взбивая маленькой кисточкой горьковатый порошок чая. Кисточка под его нажимом становилась венчиком из усиков бабочки. В саду на струнах играл двойник Котаро. Неживым ветром он приближался к домику, словно собираясь пройти сквозь стены и водрузиться рядом с остальными – без их ведома или согласия. Так и произошло, теребя струны, исполняя то кваканье лягушек в освещенном фонарикам пруду, то брачные игры журавлей, он водворился на коленях рядом со священной, обкуренной благовониями нишей. Двойник был в кимоно с широченными рукавами – в темно-синем великолепии – и широких, более светлых, с богатыми складками, штанах-хакама. Наставник дзен продолжал взбивать чай. Благодаря его монотонной работе эмоции Праджни оказались гораздо сдержаннее и отстраненнее. Она просто следила за скользящими по грифу, окольцованными кусочками белой ткани пальцами, за тем, как самая толстая струна, лежащая на верхней части грифа, выше пальцев, пойманная там легкой возвышенностью его идеально закругленных контуров, переняв беспокойство от музыканта, касалась и избегала черного дерева, оставаясь яркой и светлой, и тугой…
Они молча выпили чай, затем молча поклонились едва различимому в темноте свитку в нише и вышли из домика. Кусуноки Иккю поспешил на деревянных скамеечках-гэта[8]8
Гэта – деревянная обувь-дощечка, опирающаяся на две поперечные планки.
[Закрыть] в свою хижинукелью на окраине Кёото, чтобы предаться медитации дзадзен[9]9
Дзадзен – сидячая медитация.
[Закрыть]. За ним тише и степеннее последовала Праджня, охраняемая бессмертным самураем с сямисэном[10]10
Сямисэн (ласково – сями) – трехструнный безладовый щипковый музыкальный инструмент с закругленным по длине грифом, с мембраной из кошачьей кожи. Верхняя часть грифа весьма интересна. Под второй и третьей струнами особый порожек. Самая толстая струна – на самом грифе; многократно касаясь благодаря небольшой впадине перед порожком (долине Савари) возвышения Яма (горы), создает необычный звук (гул), обертоны, «приостановку звуков».
[Закрыть].
Жизнь Праджни наполнялась ветром не подобно парусу. Месяц она прожила в предельно светлой и чистой комнате на втором этаже богатого и пустого японского дома. Спала на полу, разложив матрас-футон. Казалось, мир забыл ее и вновь наполнился сумерками ожидания. Она даже не учила японский язык, и никто не навещал ее, кроме монашка из монастыря, неведомо от кого знающего о ее существовании. Он приносил ей через день корзину с едой: ячменную кашу, острую маринованную редьку, вечные рис и чай. Однажды его сменила маленькая японка без возраста, и Прасковья перепугалась, чувствуя, что не в силах влиять на самое мелкое из событий – здесь, в Японии. Из комнатки на крышу дома поднималась лакированная лестница. Чуть-чуть пройдя по черепице, можно было взобраться на самый верх – площадку с шестами и перилами, на каких сушат белье и глазеют на пожары. Через месяц она раздвинула двери по-японски, стоя на коленях, и увидела и даже услышала Котаро. Радости ее не было конца. Японец больше не казался ей некрасивым уродцем. На этот раз он был в лучшем своем кимоно, с двумя мечами – длинным и коротким, и на шее его Праджня угадала орден. Не будучи образованной, хотя бы грамотной, она интуитивно угадывала очень многое. Орденская лента у него на шее из белого шелка с красными краями – с треугольничком смычки между правой и левой стороной – для блестяще-красивой подвески… Она бы разглядывала долго – его звезду, бело-золотую, с красным световым диском посередине, и вторую – на груди, если бы Котаро не сделал ей жест – напоминание о цели визита и одновременно – внушение: так нельзя! Его слегка орлиный нос и сдвинутые брови выражали предупреждение. Он не привык к общению с такими детьми! Он деловито прошел в центр комнаты, развел огонь в жаровне и кликнул кого-то, тенью просочившегося за ним в дом. От негаданной радости Прасковья не замечала второго человека. Она только почувствовала: огонь должен всегда гореть, пусть не огонь – а хотя бы тлеющие угли – то, чего весь месяц ей не хватало! Человек в форме был вроде его денщика или младшего сослуживца. Если бы Праджня увидела вдруг в доме всю Японскую армию, уже не удивилась бы. Как она ошибалась! Человек в форме оказался во всем равным Котаро, а за его спиной поначалу торчал знакомый ей музыкальный инструмент. Он суетился возле жаровни, а Котаро чинно сел, скрестив ноги, на циновку и сосредоточенно смотрел перед собой. И Праджня сидела на коленях подле, пока знакомый аромат чая не согрел ее. Напевная речь Котаро, почти лотосовое сведение рук над головой и четкое разведение их по сторонам с выставленной ладонью, резкое покачивание маски лица и восковое затмение косящего к центру (при помощи носа) левого глаза напомнили бы любой начитанной девушке спектакль театра Кабуки, который он недавно смотрел с трепетом и восхищением. Вероятно, он всего лишь мечтал об актере – исполнителе главной роли – о воине (арагото[11]11
Арагото – «дикий» стиль игры в Кабуки в противоположность «мягкому, нежному» – воплощение безрассудных воинов, богов, демонов. Техника эффектного, «мчащегося» ухода со сцены такого персонажа называется «роппо» (двойное подпрыгивание на одной стопе, прежде чем поставить на землю вторую, – при высоко поднимаемых ногах и с наклоном тела вперед; необычное равновесие связано с традиционными танцами Японии и Бали, когда, блокируя движения бедер, человек двигается, слегка сгибая ноги в коленях и держит корпус прямо, как единый блок; плечи и руки, включая кисти в грациозной экспрессии, отыгрывая танец с предметом).
[Закрыть]) – о его подпрыгивании в роппо, о его застывании в миэ[12]12
Миэ – полное застывание актера в эффектной позе, своеобразная кульминация действия.
[Закрыть] – о древних мистериях вокруг костра для задабривания оленьего, кабаньего, может, львиного тотема ради наделения рода жизненной силой. Это была тяжелая, сложная работа воина-шамана на благо всех!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?