Электронная библиотека » Антонио Итурбе » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 20 мая 2023, 00:06


Автор книги: Антонио Итурбе


Жанр: Классическая проза, Классика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В его взгляде – вопрос.

– Достаньте для меня, пожалуйста, марлю, клей и ножницы. Этим бедняжкам нужно подлечиться.

Хирш кивает. И улыбается, направляясь к выходу из барака. Он никогда не устает повторять любому, кто согласен слушать: «Дети – лучшее, что у нас есть».

После обеда дождь кончился, и, несмотря на холод, малыши пользуются этим обстоятельством, чтобы поиграть под открытым небом в догонялки или в секретики, пряча и отыскивая сокровища в вязкой слякотной почве. Дети постарше составили табуреты в широкий полукруг. Дита уже убрала все книги и подходит к ним поближе. В центре полукруга стоит Хирш и ведет рассказ на свою любимую тему. Это алия – возвращение на родину, в древнюю Палестину. Ребята слушают внимательно, не отвлекаясь. Более чем уязвимые, с вечно пустыми желудками и под вечной угрозой гибели, о которой не устает напоминать запах горелого мяса, приносимый со стороны крематориев ветром, они очарованы словами директора: он дает им возможность ощутить себя непобедимыми.

– Алия – это гораздо больше, чем просто эмиграция. Речь не об этом. Не о том, чтобы переехать в Палестину, как в любую другую страну, чтобы зарабатывать там себе на жизнь, и все. Нет-нет-нет. Дело не в этом. – И Хирш делает долгую паузу, в течение которой царит оглушительная тишина. – Это паломничество в земли, связанные с вашими предками кровными узами. Отправиться туда – это связать концы некогда порванной нити. Принять землю и сделать ее своей. Это не что иное, как hagshama atzmit – самореализация, самосовершенствование. Нечто гораздо более глубокое. Вы, наверное, об этом и не подозреваете, но внутри каждого из вас есть лампочка. Да-да, не смотрите на меня квадратными глазами, она есть – там, в глубине… И у тебя тоже, Маркета! Только она не горит. Кто-то, наверное, скажет: «Ну и что мне с того? Жил же я как-то до сих пор и неплохо жил». Конечно, вы и дальше можете жить, как жили до сих пор, но жизнь эта будет серой, бесцветной. Разница между жизнью с выключенной лампочкой и лампочкой зажженной подобна разнице между пещерой, освещаемой спичкой и прожектором. И если вы свершите алию, предпримете паломничество в страну своих предков, то, едва вы ступите на землю Израиля, лампочка загорится с невиданной прежде мощью и озарит вас изнутри. И тогда вы все поймете. Поймете, кто вы на самом деле.

Мальчики, словно в забытьи, смотрят на него, не отрываясь. Глаза их широко распахнуты, чьи-то руки непроизвольно поглаживают грудь, словно нащупывая невидимый выключатель, зажигающий внутреннюю лампочку, которая, по словам Хирша, спрятана в каждой груди.

– Вот смотрим мы на нацистов – с их современным оружием, в блестящей форме. И думаем, что они могущественны, даже непобедимы. Но нет, вовсе нет. Не нужно обольщаться: под столь блестящей внешностью ничего нет. Это оболочка, каркас. Мы не такие, мы не гонимся за внешним блеском, мы стремимся светиться изнутри. И свет этот обеспечит победу нам. Наша сила – не в щегольской форме, а в вере, гордости и целеустремленности.

Фреди умолкает и обводит взглядом своих слушателей, глядящих на него во все глаза.

– Мы сильнее их, потому что у нас сердце сильнее. Мы лучше их, потому что наше сердце более мощное. Вот в чем причина того, что им не одолеть нас никогда. Мы вернемся в Палестину и восстанем. И больше никто не посмеет нас унизить. Потому что мы вооружимся – нашей гордостью, а также мечами… остро заточенными. Лгут те, кто говорит, что мы – народ счетоводов. Мы – народ воинов, и мы сумеем вернуть долги нашим обидчикам, стократно их вернем – все удары, все нападки.

Дита молча слушает, потом тихо уходит. Слова Хирша никого не оставляют равнодушными. Ее тоже.

Она поговорит с ним, когда все разойдутся. Ей не хочется, чтобы во время их разговора, когда она будет рассказывать о Менгеле, вокруг роились люди. А сейчас в бараке еще остаются учителя и ассистенты, они собрались в кружок и о чем-то беседуют. Дита различает лица кое-кого из старших девочек, они смеются. И некоторых мальчиков, которые видятся ей надутыми индюками, как этот Милан, который считает себя красавцем. Ну да, ну ладно, он хорош собой, но пусть только попробует, дурак такой, с ней заигрывать, она пошлет его куда подальше. С другой стороны, это полная ерунда. Она уже хорошо усвоила, что Милан и не подумает обращать внимание на такую худышку, как она. Есть же девочки, которые даже на самом скудном рационе концлагеря могут похвастаться весьма заметными бедрами и вздымающейся грудью.

Дита принимает решение: подождать, пока все разойдутся, а уж потом поговорить с Хиршем. Она пробирается в закуток за сложенными дровами, где частенько в одиночестве проводит время старый Моргенштерн. Усаживается на стоящую там скамейку. Розовая бумажка – остроносая бумажная птичка, слегка помятая – легко касается ее руки. Ей снова хочется открыть фотоальбом своей памяти и вернуться в Прагу, вероятно, как раз потому, что при невозможности мечтать о будущем ты всегда можешь заменить его прошлым.

Перед глазами оживает яркая картинка: вот мама, она нашивает ужасную желтую звезду на Дитину чудесную блузку цвета морской волны. Но что больше всего впечатляет ее в этой сцене, так это выражение маминого лица, склонившегося над шитьем: полная концентрация на иголке с ниткой, оно такое обыденное, как будто мама поправляет шов на подоле какой-нибудь юбки. Дита вспоминает, что, когда она, злая, как фурия, спросила, что же такое творит мама с ее любимой блузкой, та ограничилась простой репликой: ничего страшного не случится, если ты будешь носить желтую звезду. И даже взгляда от шитья не подняла. Дита помнит, как у нее, красной от негодования, сжались кулаки, потому что эти желтые нашивки из грубой ткани совершенно отвратно будут выглядеть на синем шелке платья и еще хуже – на зеленой рубашке. И она никак не может взять в толк, как ее мама, такая элегантная женщина, которая говорит по-французски и читает красивые европейские журналы мод, обычно лежащие на столике в гостиной, может нашивать на ее одежду грубые заплатки. «Это война, Эдита, это война…» – шепчут мамины губы, а глаза по-прежнему не отрываются от работы. И Дита умолкает и принимает все это как нечто неизбежное, с чем ее мама и остальные взрослые уже смирились. Это война, ничего тут не поделаешь.

Дита съеживается в своем закутке и извлекает из памяти другой образ – свой день рождения, когда ей исполнялось двенадцать. Видит квартиру, родителей, бабушек и дедушек, дядей, тетей, кузин и кузенов. Она стоит посреди комнаты, чего-то ждет, а все родственники образуют вокруг нее хоровод. На ее лице – печальная улыбка, та, что появляется, когда она сбрасывает маску закаленной воительницы и проступает застенчивая Дита, обычно надежно спрятанная за внешней бесцеремонностью. Самое странное в этой картине то, что никто, кроме нее, не улыбается.

Она хорошо помнит тот день рожденья – последний, на котором был вкусный, мамой испеченный пирог. С тех пор ничего подобного уже не было. Теперь-то праздник, если попадется кусочек картошки, плавающий в соленой водичке, называемой супом. Правду сказать, тот давний штрудель, при одном воспоминании о котором у Диты текут слюнки, был гораздо меньше, чем обычно делала мама, но Дита не стала жаловаться, потому что видела, как целую неделю до ее праздника мама обходила десятки магазинов, стараясь раздобыть побольше изюма и яблок. И все без толку. Каждый день она приходила за дочкой в школу с пустой авоськой и без малейшего признака досады на лице.

Такой была ее мама, мало расположенная обсуждать всякие проблемы, как будто рассказать кому-то о своих тяготах – признак дурного тона. Дита вспоминает, что не раз ей хотелось сказать: мама, облегчи душу, расскажи мне обо всем… Но нет, ее мама – человек другого времени, сделанный из иных материалов, как те керамические горшки, которые не пропускают сквозь стенки тепло и все держат внутри себя. Дита же, напротив, в свои двенадцать лет любила рассказывать всем обо всём: ей нравилось говорить и нравилось слушать, нравилось подпирать стенку и нравилось гнать волну. Она была счастливой девочкой, и, если хорошо подумать, то даже сейчас, в этом ужасном лагере, она не отказалась от этого состояния.

Нервно улыбаясь, с подарком в руках в гостиную вошла мама. Когда Дита поняла, что это коробка с обувью, у нее загорелись глаза: вот уже несколько месяцев она мечтает о новых туфельках. Ей нравятся туфли светлых тонов, с пряжечкой, по возможности – с невысоким каблучком.

Она торопливо распахнула коробку, и ее глазам открылись повседневные туфли – закрытые, черные, наводящие тоску. Присмотревшись, она замечает, что туфли даже не новые: царапина на носке старательно замаскирована гуталином. Вокруг Диты воцарилась густая тишина. Бабушки с дедушками, родители, дяди с тетями – все смотрят на нее и ждут ее реакции. Она изобразила широкую улыбку и объявила, что подарок ей очень понравился. Подошла поцеловать маму, получив в ответ крепкое объятие, потом – папу, который не преминул пошутить, назвав ее самой везучей девочкой, поскольку этой осенью в Париже непременно будут носить как раз закрытые черные туфли.

Вспомнив об этом, Дита улыбнулась. Но у нее были и собственные планы, связанные с двенадцатилетием. Вечером, когда мама зашла пожелать дочке спокойной ночи, Дита попросила еще об одном подарке. И прежде чем мама начала протестовать, поторопилась сказать, что никаких дополнительных расходов он не потребует: ей уже исполнилось двенадцать, и она просит, чтобы ей дали прочитать какую-нибудь взрослую книгу. Мама на секунду задумалась, потом получше подоткнула одеяло и, ничего не сказав в ответ, вышла из комнаты.

Через какое-то время, когда Дита уже начала засыпать, послышался скрип осторожно открываемой двери и мамина рука положила на тумбочку книгу – «Цитадель» Арчибальда Джозефа Кронина. Как только мама вышла из комнаты, Дита поспешила заткнуть щель под дверью своим халатиком, чтобы никто не увидел, что у нее горит свет. В ту ночь она так и не заснула.

В конце одного октябрьского дня в 1924 году бедно одетый молодой человек с жадным вниманием глядел в окно вагона третьего класса в почти пустом поезде, медленно тащившемся из Суонси в Пеноуэльскую долину. Мэнсон, ехавший с севера, был в дороге целый день и два раза пересаживался – в Карлайле и в Шрусбери. Тем не менее и теперь, к концу утомительного путешествия в Южный Уэльс, его возбуждение не только не улеглось, но и еще усилилось, подогреваемое мыслями о начале его врачебной деятельности, о первом в его жизни месте врача в этой незнакомой и некрасивой части страны [2]2
  Первый абзац романа Арчибальда Джозефа Кронина «Цитадель» (1937) в переводе Марии Абкиной. Процитировано по изданию: Кронин А. Дж. Цитадель. Азбука-Классика, 2018.


[Закрыть]
.

Она поудобнее устроилась в купе рядом с молодым доктором Мэнсоном и вместе с ним доехала до Дринеффи, маленького шахтерского поселка в Уэльских горах. Вот так она оказалась пассажиром поезда читателей. В ту ночь Дита испытала радость открытия: оказывается, не столь важно, сколько барьеров поставят перед ней хоть все рейхи планеты, потому что стоит ей открыть книгу, как все они окажутся преодолены.

Думая сейчас о «Цитадели», она улыбается с теплотой, даже с благодарностью. Книгу Дита прятала в школьной сумке и носила с собой, чтобы читать на переменках, а мама ни о чем не догадывалась. Это была первая книга, заставившая ее испытать чувство негодования.

Надо же, молодой доктор – идеалист, с талантом, свято веривший в силу науки, способную победить болезнь, и вот он женится на обожаемой всеми в Дринеффи Кристине и переезжает в город. А когда его принимают в высшем свете, начинает глупо гоняться за гонорарами и превращается в доктора для богатых матрон, единственная настоящая болезнь которых – скука.

Дита качает головой. Каким же глупцом оказался доктор Мэнсон, позволивший себе докатиться до состояния зануды-педанта и оставить Кристину!

А еще эта книга оказалась первой, над которой она плакала.

В том месте, когда доктор Мэнсон пришел наконец в себя (что случилось после гибели одного бедного пациента в результате халатности его нового коллеги из врачебной аристократии) и, встав на колени, попросил прощения у Кристины, Мэнсон решил порвать все связи с этим пустым светом, вновь стать настоящим врачом и помогать людям – всем, вне зависимости от того, есть ли у них деньги, чтобы заплатить ему за несколько минут его времени. И он снова сделался тем возвышенным человеком, каким и был в начале романа, а Кристина снова начала улыбаться. Как жаль, что вскоре, следуя законам жанра, эта славная женщина умерла.

Дита улыбается, вспоминая эти страницы. С тех самых пор, как они оказались прочитаны, она знает, что границы ее жизни раздвинулись. Ведь книги умножают жизнь, дают тебе возможность узнать таких людей, как Эндрю Мэнсон и, даже более того, таких, как Кристина – женщина, которая не дала ослепить себя ни высшему обществу, ни деньгам, которая ни разу не изменила своим идеалам, которая проявила характер и не отступила перед тем, что не считала справедливым.

С тех пор Дита мечтает стать такой, как пани Мэнсон. Она не поддастся этой войне, потому что роман Кронина показал ей, что если твердо держаться того, во что веришь, то в конце концов справедливость пробьется на поверхность, как бы глубоко ни была она погребена. Дита кивает, но с каждым разом все медленнее, и понемногу засыпает в тихом укромном уголке за поленницей дров.

Когда она открывает глаза, в бараке темно и тихо. На мгновение ее охватывает ужас при мысли, что она, наверное, проспала сигнал отбоя. Не вернуться вовремя в барак – это тяжелый проступок, как раз такой, которого ждет не дождется Менгеле, чтобы превратить ее в лабораторный материал. Но Дита прислушивается и слегка успокаивается: за стенами барака слышны обычные звуки. А еще звучат чьи-то голоса, совсем рядом, и Дита понимает, что именно они-то ее и разбудили. Разговор идет по-немецки.

Дита выглядывает из-за дров и видит, что дверь в комнату Хирша открыта и оттуда падает свет. Хирш сопровождает кого-то к выходу из барака и осторожно отворяет входную дверь.

– Подожди немного, здесь люди рядом.

– Вижу, ты побаиваешься, Фреди.

– Думаю, что Лихтенштерн о чем-то подозревает. Нужно сделать все возможное, чтобы ни он, ни кто бы то ни было другой из блока 31 ничего не узнал. Если узнают, то я пропал.

Его собеседник фыркает от смеха.

– Да ладно тебе, не волнуйся ты так! Ну и что они тебе сделают? Они ведь всего лишь еврейские узники концлагеря, расстрелять тебя они точно не смогут.

– Стоит им узнать, что я их обманываю, как у кого-нибудь точно появится желание сделать это…

Наконец собеседник Фреди переступает порог барака, и Дите удается увидеть его, хотя и мельком. Это крепкий мужчина в широком черном плаще. А еще она видит, что на голову он накидывает капюшон, хотя дождя на улице нет, и это значит, что человек хочет остаться неузнанным. Однако Дита может разглядеть его обувь – не деревянные сабо заключенных, а начищенные до блеска кожаные сапоги.

«Что здесь делает офицер СС, да еще инкогнито?» – возникает вопрос.

Свет из комнаты Хирша освещает его самого, идущего от входных дверей обратно. И в этом свете Дите видна его понуро опущенная голова. Никогда раньше не видела она его таким подавленным. Человек с обычно прямой спиной повесил голову.

Дита замерла в закутке за дровами. Она не может осознать то, чему только что была свидетелем. Вернее, она боится это осознать. Она хорошо слышала слова, произнесенные Хиршем: он их обманывает.

Но почему?

Дита чувствует, что земля уходит у нее из-под ног, и вновь опускается на скамейку. Ей было совестно, что она не сказала Хиршу всю правду… Но ведь это он тайно встречается здесь с эсэсовцами, которые под покровом ночи, в камуфляже, перемещаются по лагерю.

Бог ты мой…

Она вздыхает и поднимает руки к голове.

«Как я могу сказать правду тому, кто сам ее скрывает? И если нельзя верить Хиршу, то кому тогда можно?»

Она так ошарашена этими мыслями, что, встав на ноги, чувствует головокружение. Когда Хирш закрывает за собой дверь своей комнаты, она встает и бесшумно выходит из барака. Двери бараков устроены так же, как двери в клиниках для безумцев: не закрываются изнутри.

И в эту секунду раздается сирена – сигнал к отбою и комендантскому часу. Последние гуляки, бросившие вызов холодной ночи и ярости своих капо, бегом возвращаются в бараки. У Диты сил бежать не осталось. Слишком давят на нее возникшие вопросы, слишком путаются в ногах.

А если тот человек, с которым разговаривал Хирш, вовсе не эсэсовец, а боец Сопротивления? Но почему в таком случае Хирш так беспокоился, что об этом визите и разговоре могут узнать в блоке 31, ведь всем известно, что Сопротивление – на нашей стороне? Кроме того, много ли она встречала людей из Сопротивления, которые говорили бы с таким ярко выраженным берлинским акцентом?

Она шагает и по дороге качает головой. Нет, отрицать очевидное невозможно. Это был эсэсовец. Конечно, Хирш имеет с ними дело, это точно. Но этот визит не был официальным. Нацист маскировался, оделся так, чтобы его не узнали, да и говорил с Хиршем так обыденно, можно даже сказать по-приятельски… А потом этот его облик – облик человека, терзаемого угрызениями совести…

Бог ты мой…

Люди все время шепчутся по углам, что в лагере полно стукачей и нацистских шпионов, живущих среди узников. Нет, дрожь в ногах унять не удается.

Нет, нет и нет.

Хирш – и стукач? Если бы кто-то сообщил ей такую новость пару часов назад, она бы выцарапала ему глаза! Но ведь ему нет никакого смысла быть информатором СС, если он сам надувает эсэсовцев, превратив блок 31 в настоящую школу. Нет, никакого смысла. И вдруг ей приходит в голову мысль, что он, быть может, просто играет перед нацистами роль информатора, а информация, которую он им передает, фальшивая или не соответствующая действительности, и тем самым он их успокаивает.

Это – да, это бы все объясняло!

Но тут же в памяти всплывает образ понурого, с поникшей головой Хирша, возвращавшегося к себе после прощания с гостем. Совсем не облик довольного собой человека, исполнившего свой долг. На него явно давил груз вины. Это читалось в его глазах.

Дита входит в свой барак, когда возле двери уже стоит капо с палкой в руке, призванной наказать опоздавших: тех, кто вошел после сигнала отбоя. Пытаясь защитить от палки голову, Дита прикрывает ее руками. Удар оказался нешуточный, но она почти не чувствует боли. Залезая на свои нары, Дита видит приподнявшуюся на соседней койке голову. Это мама.

– Ты сегодня очень поздно, Эдита. С тобой все в порядке?

– Да, мама.

– Правда? Ты не обманываешь?

– Не-е-ет, – нехотя тянет Дита.

Ее совсем не радует, что мать обращается с ней как с маленькой девочкой. И ее так и подмывает сказать в ответ, что да, конечно, она ее обманывает, потому что в Аушвице все всех обманывают. Но будет несправедливо, если она сорвет именно на маме ту ярость, что клокочет у нее внутри.

– Так значит, все хорошо?

– Да, мама.

– Да заткнитесь вы уже там, суки, или я вам сейчас глотки перережу! – доносится чей-то рык.

– Молчать всем! Тихо! – командует капо.

В бараке устанавливается тишина, но не умолкает в голове Диты эхо. Хирш не тот, за кого они его принимают? Кто же он в таком случае?

Она пытается собрать воедино все, что знает о нем, но скоро понимает, что информации не слишком много. После того случая, когда она мельком увидела его в первый раз в спортивном комплексе под Прагой, в следующий раз они столкнулись уже в Терезине.

В еврейском гетто Терезина…

8

Она явственно помнит отпечатанное на пишущей машинке письмо с печатью рейхспротектора, как оно лежит на кухонном столе, покрытом клеенкой в багряную клетку, в их малюсенькой квартирке в квартале Йозефов. Маленькая бумажка, изменившая все. Даже название городка Терезин, в шестидесяти километрах от Праги, набрано в письме на немецкий манер, да еще и жирными прописными буквами, словно во всю глотку кричащими: «ТЕРЕЗИЕНШТАДТ». А рядом с ним – слово «перемещение».

Терезин, который немцы упорно называли Терезиенштадтом, Гитлер от щедрот своих подарил евреям. Так говорила нацистская пропаганда. Появился даже документальный фильм, снятый режиссером-евреем по имени Курт Геррон, который показывал миру, как радостные люди дружно работают в мастерских, занимаются спортом, охотно ходят на лекции и другие собрания, а закадровый голос при этом убеждает зрителей в том, что евреи в Терезине живут счастливо. Фильм призван был показать, что слухи об интернировании и убийствах евреев ни на чем не основаны. Сразу после окончания работы над картиной нацисты отправили Курта Геррона в Аушвиц, где он погиб в 1944 году.

Дита вздыхает.

Терезинское гетто…

Еврейский совет Праги предложил рейхспротектору Рейнхарду Гейдриху несколько возможных вариантов для перемещения евреев из столицы. Но Гейдрих сразу выбрал Терезин и слышать ни о чем другом не хотел. Для этого выбора существовал бесспорный аргумент: Терезин – это крепость, окруженный стеной гарнизонный город.

Дита помнит тягучую печаль того утра, когда им пришлось упаковать всю свою жизнь в два чемодана и тащить их к пункту сбора интернируемых, в парк Стромовка. Эскорт чешской полиции провожал их до самого вокзала Прага-Бубны, чтобы удостовериться в том, что евреи сядут на поезд, отправляющийся в Терезин.

Из своей памяти Дита извлекает фотокарточку ноябрьского дня 1942 года. Папа помогает выйти из вагона на перрон дедушке, старому сенатору, на станции Богусовице. Поодаль стоит бабушка, внимательно наблюдая за происходящим. На лице самой Диты – сердитое выражение: ее раздражает биологическое дряхление, которому подвержены даже самые крепкие и здоровые люди. Дед когда-то был каменной крепостью, а теперь он – всего лишь песочный замок. На этом застывшем фото, в шаге от папы, видит она и маму – с тем свойственным ей упорно нейтральным взглядом, призванным показать, что ничего плохого не происходит. Маму, старающуюся не привлекать к себе внимание. Видит и саму себя – тринадцатилетнюю, совсем девочку, уморительно толстую. Мама велела ей надеть на себя несколько свитеров – один на другой. И не потому, что холодно, а потому, что им разрешено брать с собой только пятьдесят килограмм на человека, а то, что на себе, не считается. Папа стоит за ней. «Говорил же я тебе, Эдита, не ешь так много фазанов», – изрекает он с тем серьезным видом, с которым обычно шутит.

В фотоальбоме Терезина первым лежит фото, на котором запечатлен вид города, каким увидели его глаза Диты, как только она прошла пост охраны возле крепостных ворот под аркой с лозунгом “Arbeit macht frei” («Труд освобождает»). На этом фото – картинка суетливого города. Города с проспектами, заполненными людьми, больницей, пожарной частью, кухнями, мастерскими, детским садом. В Терезине есть даже своя собственная еврейская полиция, геттовахе: полицейские расхаживают в мундирах и темных фуражках, как обычные полицейские в любом другом городе мира. Но если присмотреться к этому людскому муравейнику повнимательнее, то тотчас обращаешь внимание на то, что у людей здесь – корзины без ручек, разодранные шали, часы без стрелок… И сразу думаешь: жизнь среди ломаных вещей – признак сломанной жизни. Люди вроде бы торопливо движутся в разных направлениях – кто отсюда туда, кто оттуда сюда, – но Дита скоро понимает, что, как бы быстро ты ни шел, придешь все равно к одному и тому же – к городской стене. Все здесь мираж, обман, видимость.

Терезин – город, в котором улицы не ведут никуда.

Именно там она во второй раз увидела Фреди Хирша. Вернее, сначала даже не увидела, а услышала. Ритмичный топот стада бизонов, как в приключенческих романах Карла Мая, местом действия которых являются просторы североамериканского Дикого Запада. Это был один из ее первых дней в гетто, и Дита все еще пребывала в некотором шоке. Она возвращалась домой после работы, на которую ее определили, – с огородов за городской стеной, где выращивали овощи для стола гарнизона СС.

Дита шла по улице, направляясь в выделенную им каморку, когда услыхала приближавшийся по перпендикулярно расположенной улице громкий галоп. И поторопилась прижаться к стене жилого дома, опасаясь попасть под копыта, потому что такой звук мог исходить только от табуна лошадей.

Однако из-за угла показались вовсе не лошади, а внушительных размеров группа бегущих юношей и девушек. Возглавлял ее атлетического вида молодой человек с безупречно зачесанными назад волосами. Он бежал эластично, упругими широкими шагами и, поравнявшись, легким кивком головы поприветствовал Диту. Это был Фреди Хирш. Неподражаемый Фреди Хирш, элегантный даже в шортах и майке.

После этой первой встречи довольно долго она его не видела. В следующий раз их свели книги.

Все началось с неожиданной находки – среди простыней, белья, носильных вещей и других пожитков, которыми мама набила чемоданы, обнаружилась книга, которую втайне от жены, потому что иначе был бы поднят крик до небес по поводу такого нерационального использования нормы провоза багажа, засунул туда папа. Когда в первый вечер по их приезде в Терезин мама разбирала чемодан, она была чрезвычайно удивлена, достав из него объемистый том, и тут же подняла на папу суровый взгляд.

– Вместо этого мы могли бы привезти не меньше трех пар обуви.

– На что бы нам понадобилось столько обуви, Лизль, если мы все равно не можем никуда отсюда уйти?

Мама ничего не ответила, но Дите показалось, что она специально опустила голову, чтобы никто не заметил ее улыбку. Мама не раз корила мужа за излишний романтизм, но в глубине души именно за это его и любила.

Папа оказался прав. Эта книга увела меня гораздо дальше, чем любая обувь.

Примостившись на краешке своих нар в Аушвице, Дита улыбается, вспоминая тот миг, когда она раскрыла роман под названием «Волшебная гора».

Начиная книгу, ты как будто садишься в поезд, увозящий тебя на каникулы.

История повествует о том, как Ганс Касторп отправляется из Гамбурга в Давос, в швейцарские Альпы, намереваясь навестить своего двоюродного брата Иоахима, проходящего курс лечения от туберкулеза в одном респектабельном горном санатории. В начале романа Дита не может выбрать, кто ей ближе: жизнерадостный Ганс Касторп, только что приехавший на курорт, чтобы провести подле кузена несколько свободных отпускных дней, или больной и аристократичный Иоахим.

– Да, вот мы сидим и смеемся, – начал он со страдальческим выражением лица – от сотрясений диафрагмы его речь то и дело прерывалась, – а даже сказать трудно, когда я отсюда выберусь; если Беренс говорит – еще полгода, он обычно называет наименьший срок, и нужно быть готовым к гораздо большему. Но ведь это жестоко, посуди сам, и для меня очень плохо. Ведь я уже кончал училище и мог бы в следующем месяце сдать экзамен на офицера. Вместо этого я тут торчу без дела, с градусником во рту, считаю курьезы невежественной фрау Штёр, а драгоценное время уходит. В нашем возрасте год – это немало, там внизу жизнь приносит за год столько перемен, таких можно добиться успехов… А я тут должен протухать, как застоявшаяся вода в яме… бездельничать, как ленивый болван, – нет, это вовсе не грубое сравнение… [3]3
  Цитата из «Волшебной горы» Томаса Манна (1924) в переводе Веры Станевич и Валентины Куреллы. Цитируется по изданию: Томас Манн. Волшебная гора. М.: АСТ, 2015.


[Закрыть]

Дита вспоминает, как она невольно согласно кивала, читая этот фрагмент, да и сейчас делает то же самое, мучаясь бессонницей на тощем матраце в Аушвице. Ей казалось, что персонажи романа понимают ее намного лучше, чем собственные родители. Когда она жаловалась на все несчастья, обрушившиеся на них в Терезине, – папа вынужден жить отдельно от них с мамой, в другом бараке, сельхозработы, клаустрофобия внутри запертых городских стен, однообразная скудная еда, – родители отвечали ей, что нужно набраться терпения, что все это скоро закончится. «Весьма вероятно, что в следующем году война уже закончится», – говорили они с таким видом, словно сообщают дочке замечательную новость. Для взрослых один год – ничто, долька апельсина. Мама с папой улыбались ей, а она кусала губы от злости: они же ничего не понимают! В юности один год – это практически вся жизнь.

Порой вечерами, когда родители Диты проводили время во дворе, беседуя с другими семейными парами, она ложилась на койку и, укрывшись одеялом, уподоблялась Иоахиму, принимавшему в шезлонге предписанные ему врачом санатория воздушные ванны в состоянии полного покоя. Или, скорее, представляла себя Гансом Касторпом, который решил немного отдохнуть в санатории и взять несколько сеансов полного покоя и расслабления, хотя и с менее строгим соблюдением предписаний – не как пациент, а как отдыхающий. И вот Касторп, приехавший на курорт провести три недели своего отпуска в компании кузена, заражается царящими здесь нравами, манерой измерять время, где наименьший срок – месяц, а более краткие промежутки времени не признаются; где теряется ощущение проходящих часов и дней, утопающих в рутине обедов, ужинов и лечебных воздушных ванн, следующих чередой, неизменных день за днем, без малейших различий.

Как и кузены, Дита в Терезине ожидала наступления ночи лежа, хотя ее ужин не шел ни в какое сравнение с ужином из пяти блюд, подававшимся в международном санатории «Берггоф». Ее ужином был кусочек хлеба с сыром.

С сыром! Теперь на нарах в Аушвице для нее это не более чем воспоминание. Какой же он на вкус, этот сыр, если я уже его и не помню? Это вкус блаженства!

А вот холод – это да: в Терезине Дита, даже натянув на себя все четыре свитера, чувствовала тот же холод, что и Иоахим, и другие пациенты, которые, завернувшись в пледы, лежали на балконах своих комнат и дышали сухим холодным воздухом гор, считавшимся целительным для легких. И, как и Иоахим, лежа с закрытыми глазами, она терзалась чувством, что ее молодость мимолетна, как взмах ресниц. Роман оказался длинным, так что несколько последующих месяцев она вместе с Иоахимом и его веселым кузеном Гансом Касторпом разделяла общее для всех заточение. Она проникла в секреты, пересуды и отношения с обслугой напыщенного «Берггофа», погрузилась в неподвижное, густое, как кисель, статичное время болезни, была свидетелем бесед кузенов с другими пациентами санатория и неким таинственным образом к ним присоединялась. Тот барьер, отделявший ее от персонажей, который стоит между настоящей реальностью и реальностью читаемого, не в один вечер поглощения ею романа плавился в ее сознании, как нагреваемый шоколад. Реальность книги была для нее подчас гораздо более правдивой и постигаемой, чем та, что окружала ее в закрытом городе. Более правдоподобной, чем кошмар тока высокого напряжения в оградах и газовых камер ее нынешней реальности, реальности Аушвица.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации