Электронная библиотека » Антуан Сент-Экзюпери » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 27 февраля 2019, 19:40


Автор книги: Антуан Сент-Экзюпери


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Женевьева, вы жестокий ребенок!

– Да, да! Конечно! Взгляните на мои розы, какие они тяжелые. Как прекрасен цветок, который клонится под собственной тяжестью!

– Женевьева, позвольте вас поцеловать…

– Ну что ж, пожалуйста. Вам нравятся мои розы?

Мужчины всегда восторгаются ее розами.

«Да нет же, нет, мой милый Жак, я не печальна». И она чуть склоняется к Бернису: «Я помню… я была смешная девчонка. Я сотворила себе бога по собственному вкусу. И когда у меня случалось детское горе, я целый день плакала над непоправимым. А ночью, как только гасили лампу, я призывала своего утешителя. Я молилась ему и говорила: вот какая у меня беда, и я бессильна исправить мою загубленную жизнь. Я отдаюсь в ваши руки: вы сильнее меня. Выпутывайтесь как знаете. И я засыпала».

И потом среди всех малонадежных вещей было столько вещей, ей покорных. Она царила среди книг, среди цветов, среди друзей. Она заключала с ними пакты. Ей были ведомы слова, которые заставляли улыбаться, которые примиряли с жизнью, – самые простые слова: «Ах это вы, мой старый астролог…» Или вернувшемуся Бернису: «Ну, присядьте же, блудный сын…» И каждый был связан с ней какой-то тайной, каждый был счастлив, что он узнан и разоблачен. И самая чистая дружба становилась содержательной и богатой, как заговор.

– Женевьева, – говорил Бернис, – вы по-прежнему царите среди вещей.

Стоило ей переставить мебель в гостиной, чуть передвинуть кресло, и друг с удивлением обретал свое истинное место в мире после прожитого дня, после нестройного гула да вороха смятых цветов – после всего, что дружба губит на земле. А Женевьева без слов водворяла мир в своем королевстве. И Бернис чувствовал в ней ту далекую, глубоко запрятанную, заколдованную девочку, которая когда-то его любила…

Но однажды вещи взбунтовались.

III

– Не мешай мне спать…

– Нет, это просто непостижимо! Встань же. Ребенок задыхается.

Проснувшись, она бросилась к кроватке. Ребенок спал. Разметавшись в жару, он дышал часто, но ровно. Спросонья Женевьеве показалось, что, захлебываясь, пыхтит грузовик. Она думала: «Какой тяжкий труд!» И это продолжалось уже три дня! Она стоит, склонившись над больным, не в силах ни о чем думать.

– Почему ты сказал, что он задыхается? Зачем ты меня напугал?..

Сердце ее все еще колотилось от испуга.

– Мне показалось.

Она знала, что он лгал. Он сам был напуган, но страдать в одиночку он не мог и хотел, чтобы она тоже испытала страх. Когда он страдал, весь мир должен был страдать вместе с ним. А Женевьева после трех бессонных ночей так нуждалась в покое. Она уже почти не сознавала, где она.

Она прощала ему этот шантаж, потому что слова… какое они имеют значение? И потом, смешно же дорожить собственным сном!

– Будь благоразумнее, – успокаивала она его и потом еще мягче: – Ты как малое дитя…

И тут же спросила у сиделки, который час.

– Двадцать минут третьего.

– Не может быть!

Женевьева повторила: «Двадцать минут третьего…» Словно у нее было какое-то неотложное дело. Да нет, в том-то и мука, что она обречена на бездействие, как в поезде. Она оправила кроватку, расставила пузырьки, притронулась к окну. Она наводила незримый и таинственный порядок.

– Вам надо немного поспать, – сказала сиделка.

И опять тишина. И снова гнетущее чувство, как в поезде, когда за окном вагона проносится невидимый ландшафт.

– Малыш, которому мы так радовались, которого баловали… – декламировал Эрлен. Он добивался сострадания Женевьевы. В этой роли безутешного отца…

– Найди себе дело, дорогой, займись чем-нибудь, – ласково советовала Женевьева. – У тебя, кажется, деловое свидание, почему бы тебе не пойти?

И она подталкивала его в спину, но он растравлял свое горе:

– Что ты говоришь! В такую минуту…

«В такую минуту», – мысленно повторяла Женевьева. Но… но больше, чем когда-нибудь, она испытывала странную потребность в порядке. Передвинутая ваза, брошенное на кресло пальто Эрлена, пыль на тумбочке – все это… все это позиции, шаг за шагом завоеванные врагом. Признаки какой-то непонятной беды. И она боролась с этой надвигающейся бедой. Позолота безделушек, расставленная в порядке мебель – светлая, осязаемая реальность. Женевьеве казалось, что все здоровое, блестящее и ясное защищало от непонятной смерти.

Врач говорил: «Все еще может обойтись: ребенок крепкий». Ну конечно же. Когда он спал, он хватался за жизнь всей силой своих сжатых кулачков. И это было так хорошо. Это вселяло надежду.

– Вы бы немного прошлись, – уговаривала сиделка. – Потом пройдусь и я. А то мы не выдержим.

Странно было видеть, как этот малыш высасывает силы двух женщин. С закрытыми глазами, прерывисто дыша, он доводил их до изнеможения.

И Женевьева выходила, чтобы только избавиться от Эрлена. Он читал ей проповеди: «Мой естественнейший долг… Твое достоинство…» Она ничего не понимала в этих фразах: ей просто хотелось спать, но иные слова доходили до ее сознания и поражали: «Достоинство». Почему достоинство? При чем тут достоинство?

Врач не мог надивиться на молодую женщину, которая не плакала, не произносила ни одного лишнего слова и помогала ему, как самая исполнительная сиделка. Он любовался этой маленькой служанкой жизни. А для Женевьевы его посещения были лучшими минутами дня. Не потому что он ее утешал: он ничего не говорил. Но потому что в его присутствии это детское тельце обретало какое-то определенное место в жизни. Потому что все страшное, непонятное, больное было названо. Какая подмога в этой борьбе с мраком! Даже позавчерашняя операция… Эрлен стонал в гостиной. Она осталась. Хирург вошел в комнату в белом халате, словно спокойное могущество дня. Хирург и ассистент бросились в стремительную атаку. Она слышала короткие слова военной команды: «Хлороформ!», «Стяните!», «Йод!». Слова, произносимые шепотом и лишенные каких бы то ни было эмоций. И вдруг, как Бернису в его самолете, ей открылась сила этой стратегии: ребенка спасут.

– Как ты можешь смотреть на это? – говорил Эрлен. – Ты бессердечная мать.

Однажды утром в присутствии врача она потеряла сознание и соскользнула с кресла. Когда она пришла в себя, он не стал говорить ей ни о мужестве, ни о надежде, он не выразил никакого сочувствия. Он строго посмотрел на нее и сказал:

– Вы переутомляетесь. Это легкомысленно. Я вам приказываю сегодня вечером погулять. В театр не ходите, люди слишком ограниченны, они вас осудят, но постарайтесь все-таки отвлечься!

И подумал:

«Вот самое правдивое горе, какое я когда-либо видел в жизни».

На бульваре ее охватила свежесть. Она шла, и ее переполнял огромный покой от нахлынувших воспоминаний детства. Деревья, лужайки. Такие простые вещи. Потом, когда она стала взрослой, у нее родился ребенок и его появление было чем-то непостижимым и вместе с тем еще более простым. Еще более явной очевидностью, чем все остальное. И она служила этому ребенку в мире таких же простых и очевидных вещей, не углубляясь в их суть. И не было слов, чтобы выразить то, что она тогда почувствовала. Она почувствовала… ну да, именно так: она почувствовала себя умной. И уверенной в себе, и связанной со всем, частью какого-то огромного целого. После родов она попросила поднести ее вечером к окну. Деревья жили, поднимались к небу, тянули из земли весну: она была их ровней. Ее ребенок рядом с ней слабо дышал, он был движущей силой мира, и его слабое дыхание наполняло жизнью вселенную.

Но вот уже три дня, как все смешалось. Малейшее движение – растворить ли окно, закрыть ли его – вело к каким-то непоправимым последствиям. Не смеешь шевельнуться. Она прикасалась к пузырькам, к простыне, к малышу и не в состоянии была постичь значение ни одного поступка в этом темном, непонятном мире.

Женевьева проходила мимо антикварного магазина. Ей казалось, что безделушки в гостиной ловят солнечный свет. Ей нравилось все, что притягивает солнце, все, что всплывает, ярко освещенное, на поверхность. Она остановилась, чтобы порадоваться молчаливой улыбке солнца в кристалле, – такой же улыбкой светится старое доброе вино. В ее усталом сознании смешивались свет, здоровье, уверенность в жизни, и ей так захотелось украсить комнату уходящего из жизни ребенка этим немеркнущим, прочно вбитым, как золотой гвоздь, отсветом солнца.

IV

Эрлен снова набросился на нее:

– У тебя нет сердца! Как ты можешь гулять и шататься по антикварам? Никогда тебе этого не прощу! Это… – Он подыскивал слова. – Это чудовищно, это непостижимо, это недостойно матери!

Машинально взяв сигарету, он размахивал красным портсигаром. Женевьева слышала: «Чувство собственного достоинства!» – и думала: «Закурит он или нет?»

– Да, да… – медленно ронял Эрлен, приберегая к концу последнее откровение: – Да… пока мать развлекается, ребенок харкает кровью!

Женевьева побледнела.

Она бросилась вон из комнаты, но он преградил ей дорогу:

– Останься!

Он дышал тяжело, как зверь. Она заплатит ему за весь тот ужас, который он перенес в одиночестве!

– Ты сделаешь мне больно, а потом сам же пожалеешь об этом, – просто сказала Женевьева.

Но разве перед ней был человек? Перед ней было надутое ничтожество, бессильное перед лицом реальности, и ее слова оказались лишь последним ударом хлыста, подстегнувшим его пафос. Он пустился в декламацию. Да, ей всегда были безразличны его интересы, она кокетка, пустельга. Она долго его дурачила, его, Эрлена, отдавшего ей всего себя. Но это было не так уж важно, пока от этого страдал он один, человек всегда одинок в жизни… Женевьева в изнеможении потянулась к двери, но Эрлен повернул ее к себе и выпалил:

– Дурную жену ждет возмездие…

И так как она опять пыталась вырваться, он решил доконать ее, бросив ей страшное обвинение:

– Ребенок умирает: это Божий перст.

Его гнев мгновенно стихает, как после совершённого убийства. Эрлен ошеломлен собственными словами. Женевьева без кровинки в лице идет к двери. Он понимает, как он уронил себя в ее глазах, а он-то хотел выставить себя в самой благородной роли. И вот он пытался стереть невыгодное впечатление, исправить его, силой уверить ее в своей доброте.

– Прости… вернись… я сошел с ума! – говорит он упавшим голосом.

Ее рука на дверной ручке; она стоит вполоборота к Эрлену, и он понимает, что она готова, как дикий зверек, убежать при малейшем его движении. Но он недвижим.

– Подойди… мне нужно с тобой поговорить… это так тягостно…

Она стоит как вкопанная; чего она боится? Его бесит этот беспричинный страх. Он хочет объяснить ей, что был безумен, жесток, несправедлив, что она права, но нужно же, чтобы сначала она подошла к нему, проявила доверие, сдалась. Тогда он унизится перед нею. И она поймет… Но она уже у двери.

Он резко хватает ее за руку. Она смотрит на него с уничтожающим презрением. Он упорствует: именно теперь-то и нельзя выпускать ее из-под своей власти, нужно проявить силу, нужно сказать: «Видишь, я не держу!»


И он слабо, потом сильнее сдавил эту хрупкую руку. Она размахнулась, чтобы дать ему пощечину, но он завладел и другой рукой. Теперь он уже причинял ей боль. Он чувствует, что причиняет ей боль. Он понял, что похож на ребенка, старающегося силой приручить кошку, которая рвется из рук и бежит от его насильственных ласк. А ребенку так хочется быть ласковым. Эрлен тяжело дышал: «Я сделал ей больно, все пропало». И на несколько секунд его охватило безумное желание вместе с Женевьевой задушить свой собственный образ, запечатлевшийся в его сознании и приводивший в ужас его самого.

С необъяснимым ощущением бессилия и пустоты он наконец разжал пальцы. Она неторопливо отстранилась, словно и впрямь ей уже нечего было его бояться, словно она вдруг стала недосягаемой. Его не существовало. Она помедлила, не спеша поправила волосы и, не обернувшись, вышла из комнаты.

Вечером, когда Бернис пришел ее навестить, она ему ни о чем не рассказала. В таких вещах не признаются. Но она перебирала с ним общие воспоминания детства и расспрашивала о его жизни там, в далеких краях. Потому что она доверяла ему маленькую девочку, которая нуждалась в утешении, и потому что девочек утешают сказками.

Она уткнулась головой в его плечо, и Бернису казалось, что Женевьева, вся целиком, умещалась в этом прибежище. И ей, конечно, казалось то же самое. Им было неведомо, как мало в ласке человек отдает самого себя.

V

– Вы у меня, в этот час… Как вы бледны, Женевьева!..

Женевьева молчит. Невыносимо громко тикают часы.

Свет лампы уже мешается с предутренней белизной, и этот двойной свет словно лихорадящее горькое питье. Ее мутит. Она делает над собой усилие.

– Я увидела свет в вашем окне и пришла…

Больше она не находит слов.

– Да, да, Женевьева, а я вот роюсь в старых книгах…

Обложки книг лежат желтыми, белыми, красными бликами. «Как лепестки цветов», – думает Женевьева. Бернис ждет. Женевьева не двигается.

– Я мечтал в этом кресле, Женевьева, я листал то одну, то другую книгу, и мне показалось, будто я их все прочитал. – Чтобы скрыть волнение, он говорит нарочито невозмутимым, чуть стариковским тоном. – Вы хотите что-то сказать?

«Ее приход – чудо любви», – думает он.

Женевьеву гнетет только одна мысль: он не знает… Она растерянно смотрит на него и произносит:

– Я пришла, чтобы…

Она проводит рукой по лбу.

Окно белеет, и комната похожа на залитый голубоватым светом аквариум. «Лампа вянет», – думает Женевьева.

И потом вдруг с отчаянием:

– Жак, Жак, увезите меня!

Бернис бледен. Он берет ее на руки, баюкает ее.

Женевьева закрывает глаза:

– Вы увезете меня…

И время для нее, прижавшейся к его плечу, летит, не причиняя боли. Ей почти радостно отрешиться от всего: словно отдаешься течению, и оно несет тебя, и кажется, что собственная жизнь уходит… уходит…

– Не причиняя боли… – бредит она вслух.

Бернис гладит ее лицо. Она вспоминает о чем-то. «Пять лет, пять лет… да нет, это невозможно! Я столько отдала ему…» – продолжает она про себя.

– Жак… Жак… Мой мальчик умер…


– Знаете, я ушла из дому. Мне так хочется покоя. Я еще не осознала, я еще не страдаю. Может быть, я и вправду бессердечная женщина? Друзья плачут и стараются меня утешить. Их умиляет собственная доброта. Но пойми… у меня нет еще воспоминаний. Тебе я могу рассказать все. Смерть приходит среди полного разгрома: уколы, перевязки, телеграммы. После нескольких бессонных ночей кажется, что все это сон. На консилиумах стоишь, прислонившись головой к стене, и голова пустая…

А столкновения с мужем, какой ужас! Сегодня утром, перед самым концом… он схватил меня, и мне показалось, что он сломает мне руку. И все из-за укола. Я же прекрасно знала… что не время. Потом он вымаливал прощение, а это было так неважно!.. Я сказала ему: «Полно… полно… Пусти меня к сыну!» Он загородил дверь: «Прости… мне нужно, чтобы ты простила!» Чистая блажь. «Послушай, пусти меня. Я прощаю». А он: «Да, на словах, но не от души». И так без конца, я чуть с ума не сошла.

Ну а потом, что ж, когда все кончено, никакого отчаяния не испытываешь. Даже удивляешься тишине, молчанию. Я думала… думала: малыш спит. Вот и все. И мне тоже представилось, что я причалила на рассвете к какой-то далекой неведомой гавани и я не знала, что делать. Я думала: «Вот мы и приехали». Я смотрела на шприцы, на микстуры и говорила себе: «Все это уже не нужно… мы приехали». И я потеряла сознание. – Она спохватывается: – Как я могла прийти, это безумие…

Она вдруг представляет себе, как там над огромной катастрофой встает солнце. Холодные скомканные простынки. Разбросанные по стульям и креслам полотенца, опрокинутый стул. Ей надо скорее помешать этому развалу вещей. Надо скорее поставить на место кресло, вазу, положить книгу на полку. Ей надо изо всех сил постараться восстановить положение вещей, обрамляющих жизнь.

VI

К Женевьеве приходили, чтобы выразить соболезнование. С ней обращались как-то особенно осторожно. В ее присутствии люди боялись заговорить, чтобы не вызвать горестных воспоминаний, которые они же сами пробуждали, но их молчание было еще более бестактным… Она словно окаменела. Она без запинки произносит слово, которого все стараются избегать, слово «смерть». Она не хочет, чтобы в ней подслушали отзвук, вызываемый их фразами. Она глядит людям прямо в лицо, чтобы они не смели за ней подсматривать, но как только она опускает глаза…

А иные… До самого вестибюля они идут совершенно спокойно, но в дверях гостиной вдруг делают несколько стремительных шагов и, пошатнувшись, падают в ее объятия. Ни слова. Она не скажет им ни слова. Они хотят задушить ее Горе. Но они прижимают к груди скорчившегося ребенка.

А ее муж разглагольствует с ними о продаже дома. «Воспоминания так мучительны!» Он лжет: страдание – это почти друг. А он суетится, он любит красивые жесты. Сегодня вечером он едет в Брюссель. Она поедет вслед за ним. «Вы представить себе не можете, какой разгром в доме…»


Ее прошлое рухнуло. Эта гостиная, создававшаяся с таким терпением. Вся эта мебель, расставленная здесь не человеком, не продавцом, а самим временем. Этой мебелью была обставлена не гостиная, а ее жизнь. Стоит чуть отодвинуть от камина кресло, от окна – столик, и вот все впервые предстает в обнаженном виде, в разрыве с прошлым.

– И вы тоже уезжаете?

Ее руки бессильно падают.

Тысяча пактов порвано. Стало быть, нити всего мира сходились в руках этого малыша, он был центром, вокруг которого строилась вселенная? Его смерть для Женевьевы – такое крушение. И она дает волю своему горю:

– Как мне тяжело…

Бернис ласково утешает ее:

– Я возьму вас с собой. Я увезу вас. Помните, я же всегда говорил вам, что обязательно вернусь. Я вам говорил…

Бернис сжимает ее в объятиях, а Женевьева чуть запрокидывает голову, глаза ее блестят от слез, и вот уже Бернис держит в плену своих рук всего лишь маленькую заплаканную девочку.


«Кап-Джуби…

Бернис, старина, сегодня почтовый день. Самолет вылетел из Сиснероса. Скоро он приземлится у нас и захватит для тебя несколько моих горьких слов. Я много думал о твоих письмах и о нашей пленной принцессе. Бродя вчера по берегу, такому голому и пустынному, вечно омываемому морем, я подумал, что мы похожи на этот берег. Я даже не совсем уверен в реальности собственного бытия. В иные вечера, когда закаты солнца бывали такими трагическими, ты видел, что весь испанский форт словно погружался в море, отражаясь в блестящем, как зеркало, пляже. Но это таинственное голубоватое отражение совсем не той природы, что самый форт. Это отражение и есть твое царство. Не очень реальное, не очень прочное… А Женевьева… предоставь ей жить своей жизнью.

О, я знаю, сегодня она в смятении. Но трагедии в жизни редки. В жизни так мало настоящей дружбы, привязанностей, любви, потеря которых оставляла бы неизгладимые следы. Несмотря на все, что ты рассказываешь об Эрлене, человек не так уж много значит. Мне кажется… Жизнь строится на чем-то другом.

Привычки, условности, традиции, – все, в чем ты не нуждаешься, всё, от чего ты бежал… Вот что образует ее рамки. Чтобы жить, надо опираться на долговечные реальности. Пусть они нелепы или ложны, – это слова какого-то языка… Вырванная из этих рамок, Женевьева уже не будет сама собой.

И потом, понимает ли она, что ей нужно? Взять хотя бы ее привычку к богатству, которой она не сознает. Деньги окружают человека роскошью и дают чисто внешний размах жизни, а она живет жизнью внутренней; но вместе с тем именно богатство сообщает долговечность вещам. Это невидимые, грунтовые воды, которые веками питают стены дома, воспоминания – душу. Ты же опустошишь ее жизнь, как опустошают дом, когда из него вывозят тысячу предметов, которых не замечали, но которые были его душой.

Я понимаю, что для тебя любить – значит заново родиться. И тебе кажется, что ты увезешь с собой возродившуюся Женевьеву. Любовь для тебя – это сияние ее глаз, которое ты подмечал и которое легко поддерживать, как свет лампы. Ну конечно же, в иные минуты самые простые слова кажутся наделенными этой силой и могут зажечь любовь.

Но жить, это совсем другое дело».

VII

Женевьева не решается потрогать занавеску, кресло, хоть украдкой прикоснуться к ним, боясь внезапно обнаружить, что она в клетке. До сих пор все ее легкие прикосновения к этим вещам были лишь игрой. До сих пор вся эта декорация могла появиться по ее желанию и в любую минуту исчезнуть, как в театре. Она, обладавшая таким безупречным вкусом, никогда не задавалась вопросом, чего стоит этот персидский ковер, эта набойка из Жуи. До сих пор они были всего лишь образом дома, столь милым для нее, теперь же они будут сопутствовать ее собственной жизни.


«Ничего, – думала Женевьева, – я еще чужая в этой жизни, она еще не стала моей». И она усаживалась поглубже в кресло и закрывала глаза. Как в купе экспресса. Каждая прожитая минута отбрасывает назад дома, леса, деревни. А когда, лежа на полке, открываешь глаза, видишь все то же неизменное медное кольцо. А ты, сам того не ведая, подвергся какому-то превращению. «Через неделю я раскрою глаза и буду уже другой: он увезет меня».

– Как вам нравится наш дом?

Зачем будить ее так рано? Она осматривается. Ей трудно выразить свои чувства: эта декорация слишком эфемерна. Ее остов не прочен…

– Жак, подойди ко мне, ты-то ведь настоящий…

В комнате полумрак, вдоль стен низкие тахты, обстановка холостяцкой квартиры. На стенах марокканские ткани. Все это развешивается за пять минут и так же быстро может быть убрано.

– Жак, почему вы прячете стены, почему вы не даете их погладить?..

Она любит ласкать рукой камень, гладить в доме самые прочные и долговечные вещи. Те, что могут вас долго куда-то везти, как корабль…

Он показывает ей свои сокровища: «сувениры»…

Она понимает. Она была знакома с офицерами из колониальных войск, которые, приезжая в Париж, вели призрачную жизнь пришельцев из иного мира. Встречаясь на бульварах, они сами едва верили тому, что они живые. Их квартиры были более или менее точной копией их домов в Сайгоне или в Марракеше. Здесь велись разговоры о женщинах, о товарищах, о карьере; но все эти драпировки, которые там, может быть, составляли самую плоть стен, тут были мертвы.

Она перебирала в руках медные филигранные вещицы.

– Вам не нравятся мои безделушки?

– Простите меня, Жак… Они немного…

Она не решалась сказать «вульгарны». Уверенность в непогрешимости собственного вкуса, приобретенная благодаря тому, что она знала и ценила только подлинного Сезанна, а не копии, только настоящую стильную мебель, а не имитацию, рождала в ней невольное пренебрежение ко всему поддельному. Она со всем великодушием готова была пойти на любые лишения; ей казалось, что она согласилась бы жить в беленной известью каморке, но здесь что-то оскорбляло собственное ее достоинство. Здесь в ней страдал не избалованный роскошью ребенок, но, как это ни странно, страдала ее правдивость. Он угадал, что ей не по себе, не понимая причины ее состояния.

– Женевьева, я не могу окружить вас прежним комфортом, я не…

– Жак! Вы с ума сошли! Что вам пришло в голову! Мне это так безразлично. – И она прижималась к нему. – Просто всем вашим коврам я предпочитаю простой, хорошо натертый паркет… Я займусь этим…

И она замолкла, вдруг сообразив, что простота, к которой она стремилась, была куда большей роскошью и стоила много дороже, чем вся эта мишура. Вестибюль, где она играла в детстве, блестящие ореховые паркеты, массивные столы, служившие века, не выходя из моды и не изнашиваясь…

Ее охватила странная печаль: нет, не сожаление об утраченном богатстве, о всех тех вещах, которыми богатство окружает человека, – ей, конечно, еще в меньшей степени, чем Жаку, были ведомы излишества, – но теперь она ясно поняла, что именно излишества составят ее богатство в новой жизни. А она в них не нуждалась. Но зато веры в долговечность – вот чего в ее жизни больше не будет. Она подумала: «До сих пор вещи оказывались долговечнее меня. Они встретили мое появление на свет, они сопутствовали мне в жизни, и я могла быть уверена, что они окружат меня заботой под старость; а теперь мне придется пережить вещи».


Она продолжает вспоминать: «Когда я уезжала в деревню…» И сквозь густую листву лип она снова видит тот дом. Из всего видимого в мире он был вещью самой прочной: его подъезд из каменных плит, словно выраставший из земли.

О, там… И она вспоминает зиму. Зима убирает в лесу каждую сухую ветку и обнажает каждую линию дома. И перед тобой самый костяк вселенной.

Женевьева выбегает и свистит собак. Под ее ногами хрустят листья, но она знает, что после всей уборки, которую проделала зима, после всей этой капитальной чистки, весна снова затянет нитями пустой уток, поднимется по ветвям и распустится в почках, заново возведет зеленые своды, таинственные и непрестанно колышущиеся, как морские глубины.

Там ее сынишка не исчез бесследно. Она спустилась в кладовую, чтобы передвинуть дозревающие фиги, а он только что ускользнул отсюда; нарезвившись и наигравшись, малыш послушно отправился спать.

Там ей ведом символ смерти, и она не страшится его. Просто каждый соединяется в своем молчании с молчанием дома. Ты поднимаешь глаза от книги, удерживаешь вздох, и ты слышишь зов, который только что отзвучал.

Они исчезли? Ведь среди всего, подверженного превращениям, только они одни и остаются неизменны, ведь их лицо, которое видел в последний раз, было таким подлинным, что в нем ничто и никогда не обманет!

«А теперь я пойду за этим человеком, и я буду страдать и сомневаться в нем!» Потому что весь клубок человеческой нежности и обид она сумела распутать только в них, в мертвых, которых уже не раздирают противоречия.

Она открывает глаза. Бернис задумался.

– Жак, будь мне защитой, я ухожу нищей, такой нищей!

Она готова примириться и с домом в Дакаре, и с толпой в Буэнос-Айресе – со всем тем миром, где все будет спектаклем, ненужным и призрачным, лишь бы сам Бернис был достаточно сильным, лишь бы он не оказался книжным героем…

Но он склоняется и ласково заговаривает с ней. И она так хотела бы поверить этому его образу, этой нездешней его нежности. О, она так готова полюбить самый образ любви: у нее нет иной защиты, кроме этого бледного образа…

Сегодня ночью, в любовных ласках она найдет его слабое плечо, это ненадежное убежище, и, как зверек, уткнется в него головой, чтобы умереть.

VIII

– Куда вы меня везете? Зачем вы меня завезли сюда?

– Вам не нравится эта гостиница, Женевьева? Вы хотите отсюда уехать?

– Да, уедем, – говорит она с ужасом.

Фары плохо освещали дорогу. Они с трудом углублялись во мрак, как в провал. Бернис то и дело посматривал на Женевьеву – она была бледна как полотно.

– Вам холодно?

– Немножко, пустяки. Я забыла взять мех.

Она была легкомысленной девчонкой. Она улыбнулась.

Потом пошел дождь. «Чертова слякоть!» – выругался Жак. И тут же подумал, что таковы подступы к земному раю.

Под Сансом пришлось менять свечу. А он забыл ручной фонарик: еще одна оплошность. Впотьмах, под дождем он тыкал наугад непослушным ключом. «Надо было ехать поездом», – упрямо твердил он про себя. Он предпочел машину, потому что она давала иллюзию свободы; хорошенькая свобода! К тому же с самого начала их бегства он делал одни только глупости. А сколько забытых вещей!

– Ну как, наладил?

Женевьева вышла из машины и стала рядом с ним. Она внезапно почувствовала себя узницей: деревья, одно за другим, выстроились, как конвойные, и эта дурацкая сторожка дорожного мастера. Боже, какая глупая мысль… Да разве она думала поселиться здесь навсегда?

Все было готово, он взял ее руку:

– У вас жар!

Она улыбнулась…

– Да… Я немного устала, я бы хотела заснуть.

– Так зачем же вы вышли под дождь?

Мотор тянул с перебоями и дребезжал.

– Жак, милый, когда же мы доедем? – Она уже дремала, усыпляемая жаром. – Когда мы доедем?

– Скоро, любимая, скоро будет Санс.

Она вздохнула. Эта попытка к бегству оказалась ей не по силам. И все из-за мотора, который то и дело задыхался. Так трудно было подтаскивать к себе тяжелые деревья. Одно за другим. Каждое. И так без конца.

«Это немыслимо, – думал Бернис, – но мне не миновать еще одной остановки!» И он с ужасом представил себе эту новую вынужденную остановку. Его страшила неподвижность окружающего ландшафта. Она будила мысли, которые только еще дремали в зародыше. Он боялся какой-то силы, которая пробивалась к жизни.

– Женевьева, любимая, не думайте об этой ночи… Думайте о будущем… Думайте об… Об Испании. Как вам понравится Испания?

Далекий голос ему отвечал: «Да, да, Жак, я счастлива, но… я немного боюсь разбойников!» Она слабо улыбнулась. От этих слов Бернису стало горько; он понял, что для нее путешествие в Испанию было так же нереально, как детская сказка… Она не верила. Армия без веры. Армия без веры не может победить.

– Женевьева, это ночь, это дождь лишает нас веры…

И вдруг он понял, что нынешняя их ночь похожа на неизлечимую болезнь. Вкус болезни он словно чувствовал на языке. Это была одна из тех ночей, когда нет надежды на рассвет. Он боролся с этим чувством, он твердил про себя: «Рассвет принесет исцеление, лишь бы кончился дождь… Лишь бы…» Что-то было безнадежно больным в них самих, но он не сознавал этого. Ему казалось, что земля заражена, что больна ночь, а не они. Он жаждал рассвета, как приговоренные к казни, которые мечтают: «С рассветом я вздохну свободно» или: «С весною я помолодею…»

– Женевьева, подумайте о нашем новом доме, там…

Он тотчас же понял, что этого говорить не следовало.

Ничто не могло вызвать в Женевьеве образ того дома.

– О да, наш дом…

Она прислушалась, как звучит это слово. Его уют ускользал, его тепло не грело. Ничто не могло вызвать в Женевьеве образ этого дома. В ней всколыхнулось множество мыслей, которых она в себе не подозревала и которые стремились облечься в слова, – множество мыслей, пугавших ее.

Бернис не знал ни одной гостиницы в Сансе и потому остановил машину под фонарем, чтобы справиться в путеводителе. В сумрачном свете газового рожка двигались тени, на белесой стене выступала размытая, стершаяся вывеска: «Вело…» И ему показалось, что он не слышал более мрачного и более вульгарного слова. Символа серенькой жизни. Он подумал, что многое в его жизни там было тоже сереньким, но прежде он этого не замечал.

– Огоньку, приятель…

Трое здоровых парней, посмеиваясь, рассматривали его.

– Американцы, заблудились…

Потом они уставились на Женевьеву.

– Подите к черту, – проворчал Бернис.

– А твоя милашка недурна. Но если бы ты видел нашу, из двадцать девятого!..

Женевьева, оторопев, высунулась из машины:

– Что они говорят?.. Ради бога, уедем.

– Но, Женевьева…

Он сдержался и замолчал. Надо же было найти гостиницу… Подумаешь, пьяное хулиганье… что тут особенного? Потом он вспомнил, что у нее жар, что ей нездоровится, что он должен бы избавить ее от подобных столкновений. И он с болезненным упорством корил себя за то, что впутал ее в эту грязь. Он…

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации