Электронная библиотека » Аполлинарий Рукевич » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 21 мая 2020, 16:40


Автор книги: Аполлинарий Рукевич


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Хотя трудно было рассчитывать, что после двух моих выстрелов на меня ещё что-нибудь вышло, но я все же снова зарядил ружьё. Между тем слева началась тоже пальба и крики «береги!..береги!..». За этим криком тотчас же мимо меня замелькали жёлто-серые фигуры коз, которые мчались с такою быстротою, что выделить не было никакой возможности… «Ну и чёрт с ними!..» – сказал я и вперился снова в прогалину, где видел оленя… И действительно там скоро показался козёл и остановился в той же позе, как и олень, оглядываясь назад. Снова я выстрелил, и козёл куда-то исчез, когда рассеялся дым. Просто какое-то колдовство!

А дальше произошло для меня нечто очень позорное с охотничьей точки зрения, но извинительное с житейской, особенно приняв в расчёт, что это была моя первая охота, если не считать той пары домашних уток, которых я по неопытности когда-то застрелил в Полесье.

Собачий гон тем временем всё приближался к нашей линии, и гон был какой-то странный: собаки то гнали, то просто злобно рычали, то заливались воем и нет-нет раздавался их визг. «Вероятно, олень бодается…»– подумал я, вспомнив одну картинку. Но каков был мой ужас, когда вдруг после выстрела с соседнего номера раздался предупреждающий крик: «Берегись, – медведь!..» С лихостью, достойной лучшего гимнаста, я мигом взобрался на дерево… Но не это я ставлю себе в укор, а то, что внизу я оставил ружьё, да ещё незаряженное… А спускаться было уже поздно, потому что уж показались собаки, возившиеся вокруг медведя, который то садился на зад и отбивался от наседавших собак, стараясь поймать их лапами, то делал несколько скачков галопом, и собаки тогда впивались ему в ляжки… Так эта группа приблизилась к моему дереву. Признаюсь, я пережил несколько неприятных моментов, когда медведь в несколько прыжков подскочил к поваленному возле моего места бревну и взобрался на него. Тут зверь был совсем безопасен от собак, они окружили его и продолжали озлобленно лаять; я же сидел на дереве тут же, шагах в пяти и дрожал от волнения… Чем бы окончилась вся эта история, не могу себе представить, если бы не раздался совсем близко выстрел и медведь, рявкнув, не свалился бы на землю… Это с соседнего номера прибежал охотник и дострелил зверя, уже раньше им раненого.

Кончился гай, и все приплелись на мой номер, таща кто козу, кто двух, а кто приволок кабана за ногу. Спустившись по возможности незаметно с дерева, я побежал к волку и тоже притащил его, но при беглом взгляде охотники сразу определили, что это была пастушья собака, на которой даже оказался обрывок веревки.

– Ай да охотник!.. Нечего сказать!.. – раздались восклицания. – Вчера козу палкой убил, другую за хвост поймал, а сегодня собаку подвалил… Ну, а ещё по чём стреляли?..

– По оленю и по козлу… Кажется, обоих ранил… Вон там, – ответил я, показывая на просвет.

Кто-то пошёл к прогалине посмотреть на кровяные следы. Вдруг он замахал руками и побежал вниз. Мы тоже бросились туда. Там внизу крутого спуска, саженях в пятнадцати, лежал убитый олень, а несколько выше козёл… Это было моё торжество, но не надолго, потому что скоро опять начались насмешки, в роде возведения меня в охотничьи короли, который одинаково хорошо владеет и ружьём, и палкой., и т. п.

Следующие гаи были для меня не так удачны; однако, помнится, я ещё убил что-то. В общем, совсем неопытный, бывший первый раз на зверовой охоте, я обстрелял всех, что немало содействовало общей зависти, проглядывавшей сквозь зубоскальство. В результате я был очень обижен, убеждённый, что все эти насмешки они позволяют себе только потому, что я «пленный», а они принадлежат к победителям… «Vae victis (горе побеждённым)», – говорил я себе с горечью.

Теперь-то мне смешно, но тогда было очень больно. Этот день первой моей охоты был настолько отравлен, что, сколько меня потом ни звали другие охотники, я не пошёл, и этим закончились все мои охотничьи похождения.

В роте я довольно хорошо сошёлся с отделенным (по теперешнему – взводным) унтер-офицером Клинишенком, который, видимо, принял во мне участие и часто беседовал со мной, угощая чайком (Настоящий чай, по его дороговизне, приходилось пить редко, но солдаты ухитрялись собирать какие-то травы и листья, настой которых очень напоминал вкусом настоящий чай. Потом из Турции нам удавалось получать дешёвый китайский чай, но по вкусу он был хуже солдатского настоя. А. Р-ч.) Много раз потом я дивился его метким характеристикам начальствующих лиц и тому, сколько ума и наблюдательности таилось в этом почти безграмотном солдате, хотя и произведённом в унтеры… Последнему, впрочем, нечего было удивляться, когда в то время встречались даже офицеры, еле подписывающие свои фамилии.

Этот Клинишенко, между прочим, дал мне очень благой совет: во-первых, попроситься в шестую роту, а, во-вторых, всеми силами стараться избегать канцелярии, чтобы остаться в строю.

– Будут это они тебя пытать, – говорил он: – хорошо ли ты грамотен, а ты, голубец мой, прикинься дурачком, не понимающим; нарочно, значит, чтобы тебя не взяли в канцелярию… Будь она неладна, эта канцелярия… Терпеть не люблю этих господчиков, которые нашего брата, строевика, завсегда притесняют. Сидят сами в тепле и сытости, а над нашим братом измываются… Вы, говорят, чёрная кость, неучёная темнота… Подумаешь, тоже благородные. Да и на что тебе эта канцелярия?.. Тут у нас весело: идут разные занятия, работы, походы; тут тебе и отличиться можно: произведут, может, в унтеры, как меня. А не то тебя, как образованного, могут и в офицеры катнуть… Ей-Богу!.. А в канцелярии что?.. Канцелярия, как гриб, приросла к штабу, – в походы не ходит. И век придётся тебе, согнув спину, корпеть над бумагами…

Этот совет был действительно хорош. Так как в силу конфирмации мне предстояло служить солдатом «впредь до отличной выслуги, но не иначе, как в делах против неприятеля», то мне оставалось только искать случая к боевым отличиям, а при канцелярской службе, конечно, этого не могло случиться.

В ноябре месяце полк вернулся из похода. Первые дни были полны шумной радости, естественной при возвращении людей к себе домой на отдых. Все только и говорили о пережитых впечатлениях, о возможных наградах за знаменитый в летописях кавказских войск штурм Гимр. Всё ущелье горцами было преграждено громадным завалом, в центре которого была возведена башня, оборонявшаяся самим Кази-Муллой со своими избранными приверженцами. После упорного сопротивления башня была взята нашими войсками и все защитники вместе с самим Кази-Муллой переколо

ты, но один, совсем почти юноша, прижатый к стене штыком сапёра, кинжалом зарезал солдата, потом выдернул штык из своей раны, перемахнул через трупы и спрыгнул в пропасть, зиявшую возле башни. Произошло это на глазах у всего отряда. Барон Розен, когда ему донесли об этом, сказал:

– Ну, этот мальчишка наделает нам со временем хлопот…

Слова эти припомнились потом, несколько лет спустя, как пророческие, когда со слов самого Шамиля узнали, что он был тем самым юношей, который так поразительно находчиво и счастливо ускользнул в Гимрах.


План штаб-квартиры Эриванского полка


С приходом полка началась моя строевая служба. Мне не пришлось прикидываться дурачком, чтобы избежать канцелярии. Дело обстояло проще: повстанцам не доверяли и старались не брать в канцелярию, где имелись секретные бумаги. Но, кроме того, рекрутам необходимо было пройти ротную строевую муштровку, как это и теперь делается.

Таким образом, я без особых затруднений попал в шестую роту, где мне сейчас же назначили дядькой, то есть инструктором, долженствовавшим посвятить меня во все тонкости военной службы, отделенного унтер-офицера Турчанинова, уроженца Рязанской губернии. Это был добрый человек, знающий строевик, но в пьяном виде невыносимо болтливый. Впрочем, я скоро приноровился к нему и умел отделаться от его болтливости, подставляя вместо себя другого какого-нибудь слушателя.

Обучение наше пошло чрезвычайно быстро. Конечно, я не говорил Турчанинову, что знал уже кое-что, и все мои успехи он мог, поэтому, всецело отнести на счет своих педагогических способностей. Я даже легко усвоил ту белиберду, которую солдаты того времени, за неимением письменных уставов, передавали устно из поколения в поколение и, конечно, при этом коверкали каждый по своей фантазии. В конце концов, смысл так искажался, что становился непонятным здравому человеку. Когда я пробовал исправлять кое-что или доискиваться до истинного значения, Турчанинов меня резко останавливал и требовал точной передачи.

– Не твоего ума дело. Умнее тебя люди составляли «правила» (так называлась тогда словесная премудрость). Солдат не должон рассуждать… Так что же такое есть ружо?..

И мне до сих пор помнится ответ, который долженствовало произносить единым духом, лучше всего, закрыв глаза:

– Ружьё есть оружье, нам данное не токмо для нападения, но и для обороны против врага и дабы защищать оным престол, веру и отечество. Оным же я совершаю артикулы, приемами именуемые.

– Как ты должон совершать сии приёмы?..

– Сии приёмы я должон совершать по команде начальников.

– Какие, примерно, бывают команды?..

– От стоячей ноги до могучего плеча шараааах… ни!»

Такая команда если и существовала в стародавние времена, то теперь была отменена и сохранилась в устном предании. Турчанинову же она нравилась красивыми терминами, и ему казались грубыми простые команды: «на пле-чо, к но-ге» и т. п.

По счастью начальство никогда не спрашивало нас эти правила, а довольствовалось прямыми результатами, – знал солдат ружейные приёмы, повороты, заряжание на шестнадцать темпов, маршировку, кое-какие перестроения, и довольно. Вспоминаю я еще, как при поворотах мы должны были с приставлением ноги ударять себя для отбивания темпа правой рукой по ляжке.

Все одиночные строевые занятия велись унтер-офицерами, фельдфебелями, и только ротные и батальонные учения – офицерами. Вообще строю уделялось не более часа в день, все же остальное время было посвящено хозяйственным работам то на полковых постройках, то на огородах, покосах, рубках леса, выжиганиях угля и т. п. Ротные работы были те же, что и в полках, но только в меньшем масштабе, и весь день солдата был, таким образом, наполнен.

После двух-трёх месяцев занятий с дядькой я был поставлен в строй, как заправский солдат, и даже помню, участвовал в крещенском параде.

Входя в солдатскую среду, я опасался быть одиноким и отчуждённым, но этого не случилось. С первого же дня никто из солдат не дал мне почувствовать тяжкого одиночества, а все будто согласились не только не корить меня в чём-нибудь или злорадствовать, а, напротив, признали меня своим сослуживцем, равноправным членом своей среды. Я понял эту деликатность и оценил её благодарным чувством. Были, например, у нас солдаты, побывавшие в Польше на усмирении и даже в наполеоновский период, и никто из них при мне не злорадствовал по поводу окончательного крушения польских надежд.

То же встретил я и в офицерской среде. Между ними было довольно много поляков, но после 31-го года они сделались большими роялистами, чем сам король, и даже между собой не говорили по-польски. Помню, как-то на одном учении, я стоял в сторонке. Вдруг ко мне быстрыми шагами подошёл офицер и вполголоса сказал по-польски: «Забудь, что ты поляк. Ты здесь – москаль», и так как к нам в то время кто-то подошёл, громко стал мне делать замечание относительно выправки.

Сначала, помню, меня тянуло к офицерской среде, с которой у меня могло быть больше общего, чем с солдатами, но из опасения встретить там снисходительный тон или покровительственный, я старался избегать частых общений и даже отнекивался на все приглашения, а потом я так тесно сошёлся с солдатами, открыл там такой богатый душевный мир, что ничего не желал лучшего. Не без наслаждения я опростился, не отказываясь ни от каких нарядов.


Виды формы нижних чинов Эриванского полка 1827–1851 гг.


Приходилось ли людям копать огороды, – копал и я; дрова рубить – рубил и я, также угли выжигал, подметал казармы, белил стены наравне с другими. Но солдаты с почти неуловимою деликатностью умели меня отстранить от работ слишком тяжёлых или грязных и, так сказать, берегли меня. А что я им мог дать взамен?.. Я им только писал письма на родину да читал получаемые из деревень и в длинные зимние вечера в казармах или летом при бивуачном огне рассказывал, что знал, о разных странах, народах, о природе. При этом я никогда не прикидывался всезнайкой, иногда сознавался в незнании, а потому люди мне верили. Не каждому лектору удавалось иметь такую чуткую, жадно прислушивавшуюся к каждому слову аудиторию…

Особенно я подружился с одним старым солдатом, Никифором Максимовичем Сулуяновым, или попросту – Максимычем. Знакомство наше произошло очень просто. Это было в первое же время моего прибытия в полк. Мне всё приходилось делать самому, потому что нанимать кого-нибудь не имел средств. Из дому мне дали всего пять полуимпериалов (золотых пятирублёвиков), из которых у меня тогда осталось только два, и я решил их не менять, а хранить до последней крайности… Нужно мне было постирать как-то бельё, а мыла не нашлось. Слышал я про щёлок и вот достал золы, развёл её водой и в этом отстое начал стирать бельё. Постепенно оно начало краснеть; оказалось, что щёлок разъел мои руки, и кровь сочилась из под ногтей… Солдаты подняли меня на смех. Бывший возле Максимыч, одного со мною взвода, покачал укоризненно головой и сказал:

– Нешто так можно?.. В щёлоке бучат бельё, а не стирают… Дай сюда!..

Сердито вырвал он у меня рубаху, достал своего мыла и достирал бельё. С тех пор я почему-то полюбился ему. Бывало – проснёшься, а сапоги уже вычищены, амуниция навощена, ремни побелены… А там, когда мы разжились чаем, то и жестяной чайник вскипячён. На походе, бывало, затекут мои плечи от непривычного ранца, а Максимыч идёт сзади да поддерживает или заставит снять и сам несет мою ношу… Я пробую отнять, а он не даёт и говорит:

– Да куда тебе ледащему… Отдохни малость, а мне это нипочём…

Моё нищенское добро берёг больше своего. И всё это не было чертою привычного подчинения, а лишь проявлением «отцовства», громадный запас которого солдаты, навек оторванные от семьи, хранили в своих сердцах. Им необходимо было покровительствовать кому-нибудь, пестовать, и чувство это выражалось в самых разнообразных формах, проявляясь любовью к сиротам, подкинутым или пленным детишкам, а иногда к домашним или диким животным. Поэтому-то на Кавказе, где отчуждённость от родины чувствовалась гораздо острее, были так распространены «усыновления» разных сирот, на воспитание которых солдаты с наслаждением несли свои дорогие гроши и офицеры не имели духу отказать им в этом сборе, а в каждой роте, где, конечно, масштаб был меньше, всегда имелись свои баловни в виде собак, козлов, оленей, даже медведей. Максимыч, всегда нянчившийся с кем-нибудь, перенёс свою нежность с кудлатого пса на меня.

Как сейчас вижу его фигуру степенного солдата, всегда занятого каким-нибудь делом, кроме праздников, когда он, если не был в наряде, утром отстаивал обедню и полдня гулял, а к вечеру уже снова возился у себя, приводя в порядок оружие и амуницию. Красноречием он не отличался, да и не любил распространяться о чём-либо, особенно при чужих, но к его суждениям в роте прислушивались, считая его справедливым человеком. Был он между прочим уже много лет образным старостою, то есть следил за ротным образом и хранил лампадные деньги. Как он относился к своим обязанностям, можно судить по тому, что, как ни круто нам иной раз приходилось, он ни разу не покусился взять на наши нужды заимообразно из имевшихся у него образных сумм, считая это таким же кощунством, как примерно, закуривать трубку у лампады.

Взамен своих услуг и постоянной заботливости обо мне он ничего не требовал. Случалось, у меня иногда шевелилась совесть, и я желал проявить в чём-нибудь своё усердие, но он говаривал:

– Да не мешай мне, Бога ради. Иди себе, поиграй вон в лапту с ребятёжью, а я и без тебя справлюсь… Ишь, тоже нашёлся помощник!..

В 1839 году я пошёл в поход солдатом, а вернулся офицером, ещё дорогою мечтая о том, как я отблагодарю своего друга за всю его отеческую ласку обо мне, да, видимо, я плохо изучил Максимыча и не понял самой простой вещи: такие отношения не могут быть вознаграждены материально. На все мои зовы он приходил неохотно, держался стеснённо и принял после моих усиленных настояний только ватную простёганную курточку под мундир да старые серебряные часы, так как то и другое составляло предмет его давних мечтаний… В конце концов он мне объявил, перейдя на официальное «вы»:

– Очень мне за вас радостно, ваше благородие, что начальство вас отличило… Так оно и должно быть, а только теперь мне не следует вам надоедать…

И несмотря на эти резкие слова, я убеждён, что он искренно радовался моему успеху, даже гордился им, но в душе скорбел об утрате друга, которому уже не мог покровительствовать. Но я всё-таки мечтал так или иначе приблизить его к себе, пригласив его шафером в предстоящей моей женитьбе или крестным отцом будущих детей… К несчастию, ни одного из этих желаний мне не удалось осуществить. Возвратясь из одной командировки, я узнал, что мой дорогой Максимыч заболел «нутром» и, будучи отвезён в тифлисский госпиталь, там умер.

Не могу себе представить, какое горе для меня могло быть сильнее. И какой мне казалась ужасной подобная кончина Максимыча, всегда инстинктивно боявшегося госпиталей, словно он предчувствовал там свой конец.

Я тотчас же поскакал в Тифлис и там не без труда отыскал на Навтлужском казённом кладбище близкую мне могилку… Я поставил из серого камня крест и плиту – всё, что только мог сделать при моих более чем скудных средствах.

Бывая потом в Тифлисе, мы каждый раз служили панихиды на могиле Максимыча, который при жизни в минуты грусти, а у нас с ним их бывало не мало, говаривал:

– Вот помрёшь на этой проклятой азиятской стороне, похоронят тебя, как собаку, креста не поставят, и никто-то не придёт на твою могилу лба перекрестить и молитву сотворить…

И теперь я нравственным долгом своим считал выполнить желание покойного… Скажу откровенно, – были у меня потом друзья, приятели, но более преданного, бескорыстного не имел…

Спи же, мой дорогой Никифор Максимович!.. Ты протянул мне руку дружбы на далёкой чужбине, ты был мне другом, братом… О тебе я храню самые лучшие, самые чистые воспоминания…

Но при всём моём искреннем желании опроститься, мне, признаться, иной раз приходилось нелегко, невзирая на участливое отношение солдат. Много мне мешала изнеженность, от которой я никак не мог отделаться: то пища плоха, то ранец оттягивал плечи, то тяготили караулы…

Лучше всего мы себя чувствовали в командировках за лесом, дровами и углем, когда роты уходили на месяц, на два в горы и вели там образ жизни не солдат, а «вольных», и этот суррогат свободы больше всего привлекал людей.

В 1834 году наши первые два батальона, в том числе и шестая рота, совершили поход за Кубань, не принесший никому из нас реальной пользы, по пословице: «коли паны дерутся, у хлопцев чубы болят».


Баксанское ущелье


Так на нашем полку сказалась вражда между командиром Эриванского полка, князем Дадиани (о нём будет речь в следующей главе) и генералом Вельяминовым. Наш первый батальон по приходе на Кубань простоял всё время в Баксанском ущелье, сторожа прорыв горцев, а второй батальон был распределён по укреплениям верхнего течения Кубани. За полугодовое пребывание на Кавказской линии я помню всего лишь одно боевое выступление – экспедицию под началом генерала Засса, командовавшего Кубанской линией, для разорения абадзехского аула в декабре месяце. Весною 1835 года мы вернулись в Манглис.

Выдающимся событием в этом походе был некоторого рода «бунт» нижних чинов против командовавшего нашими двумя батальонами полковника Катенина. Употребляя слово «бунт», я, может быть, выразился несколько сильно, однако иначе трудно назвать то глубокое чувство возмущения, которое овладело тогда солдатами, но на почве чисто-нравственной, рисующей нижних чинов с самой лучшей стороны и доказывавшей крепость отношений их с офицерами, явившимися заступниками за своих подчинённых.

Этот полковник Катенин, только недавно переведенный в наш полк из гвардии, друг и сослуживец нашего полкового командира князя Дадиани, принадлежал к петербургской золотой молодёжи. Мне потом рассказывали, что это был воспитанный, очень образованный молодой человек, довольно богатый, хлебосольный, остроумный, но страшно развращённый и писавший звучные стихи во вкусе Баркова, воспевавшие любовь к красивым юношам и ненависть к женщинам. У многих в полку долго хранились рукописные тетрадки его стихов. Я не любитель подобной литературы, но со слов одного из сослуживцев помню начало какого-то стихотворения:

 
Заброшенный в далёкий, чуждый край,
Я разлучён с тобой, о юноша прекрасный!..
Нарушен наш блаженный рай
Судьбой слепою, властной!..
Где ж ты теперь, Нарцисс прекрасный?
Всё так же нежен пух твоих ланит?., и т. д.
 

Вначале, по приезде на Кавказ, Катенин сдерживался, но, назначенный в описываемый поход, проявил свои порочные наклонности, вызвав естественный ропот солдат. Они заявили своим ротным командирам претензию, и те подали рапорты. Князь Дадиани не мог затушить дела, но всё же ему удалось склонить барона Розена ограничиться лишь переводом полковника Катенина комендантом в Кизляр, что, впрочем, было равносильно ссылке. Там, говорят, он совсем спился и скоро умер. Наши батальоны принял полковник Дальский, лечившийся в то время на кавказских минеральных водах.

Со мною в этом походе произошёл эпизод, закрепивший ещё более мою любовь к моим одноротцам. Я простудился и заболел сильнейшей формой гастрической лихорадки. Первые дни я ещё кое-как перемогался, но наконец, головокружения, рвоты и пароксизмы, доходившие до бреда, так меня ослабили, что я не мог идти. Ротный командир хотел отправить меня в госпиталь, но Максимыч, а главным образом фельдфебель Соколов, отделенный Клинишенко, глубоко убеждённые в том, что в госпиталях не лечат, а отправляют на тот свет, упросили ротного никуда не посылать меня, а принялись сами лечить разными потогонными, слабительными, укладывая мня в походе на артельную повозку.

Максимыч неотступно находился возле меня, укрывая попонами, дабы я, потный, не простудился ещё более. В этом случае меня трогает не Максимыч, который не мог поступить иначе, а участие всей роты, спасшей меня от госпиталя и предложившей свою единственную, строго оберегаемую собственность, – артельную повозку. А это большая жертва.

Чтобы судить об этом, надо знать хозяйственную организацию того времени. Один из предыдущих полковых командиров, Н. Н. Муравьёв, начальствование которого составляет блестящую эпоху в истории полка, установил известного рода автономию в ротном хозяйстве. Всеми распорядками ведал комитет из фельдфебеля и четырёх выборных, по преимуществу отделенных, но бывали и простые рядовые, чем-нибудь проявившие свою хозяйственность. Максимыч был несколько времени в этом комитете, но сам отказался, оставив себе только ротный образ. Ротные командиры наблюдали за правильным показанием наличного числа людей в требованиях на отпуск натурой муки, мяса и приварочных. Вся получавшаяся от довольствия экономия поступала в собственность роты и достигала иногда весьма почтенной цифры в несколько сот рублей, хранившихся в полковом ящике. На эти деньги заводились образа, музыкальный инструмент для песенников – бубны, кларнеты, лиры, бунчуки, ложки – и артельные повозки с лошадью, предмет особо нежной заботливости солдат. Эти Васьки, Брошки, Буланки могли кого угодно удивить своей выхоленностью, гладкостью и лоснящейся шерстью. В нашей роте имелась пара очень хороших лошадей, мать с сыном-стригуном, – хорошая помесь с чистокровным Карабахом. Через год жеребчика продали одному драгунскому юнкеру по небывало дорогой цене – сто рублей. Фураж себе и ротному командиру солдаты заготовляли сами на полковых покосах, в походе же покупали, а не то люди по пути руками срывали траву и целыми охапками несли её до ночлега. Не уклоняясь от истины, можно смело сказать, что этим Васькам и Буланкам жилось лучше, чем солдатам.


Манглис. Церковный плац. Начало XX века.


По сложившейся традиции офицеры не позволяли себе пользоваться ротной повозкой и лошадью, в походе не клали вещей своих, а каждый имел свою вьючную лошадь. И вот на эту-то неприкосновенную повозку сами солдаты уложили меня больного. Как же было не оценить подобного трогательного внимания?.. Благодаря уходу, а скорее всего чистому горному воздуху Дарьяльского ущелья, я быстро поправился.

Весною 1835 года мы вернулись на Манглис, и там вскоре в моей службе произошла перемена. Как я ни оберегал себя, по совету Клинишенка, от канцелярии, всё же мне не удалось её избегнуть. Всему виною угольная командировка.

Однажды фельдфебель Соколов, вернувшись с вечернего рапорта ротному командиру, отдал приказание готовиться людям назавтра к выступлению в лес на реке Храм «по уголь». Мы с Максимычем размечтались, как он сплетёт мне лапти, как мы будем охотиться на «красную» дичь и ловить рыбу, известную, в Закавказья под названием «храмуля». В штабе оставались только огородники и наказанные, в числе которых оказался ротный писарь, большой пьянчужка и дебошир. Обязанности его были возложены на меня.

И вот тут-то лукавый попутал меня слишком добросовестно отнестись к моим новым обязанностям, – рапортички мои, вероятно, грамотно написанные и толково составленные обратили на себя внимание в штабе полка. Через несколько дней получен был конверт, мною же самим распечатанный, с приказом «командировать рядового Рукевича в полковую канцелярию для письменных занятий»…

Помню я грустно проведённый последний вечер в кругу моих приятелей, старавшихся меня наставить должным образом. Клинишенко говорил своим ровным наставительным голосом:

– Ну, что ж, коли так вышло, значит, тебе судьба… Только ты, парнишка, не поддавайся им, не входи в эту писарскую компанию. Доброму они тебя не научат, а испортить могут. Да нас, смотри, не забывай, наведывайся почаще к нам… Мы всегда тебе будем рады…

Максимыч делал безразличный вид, но, судя по той сосредоточенности, с какой он копошился в наших вещах, перекладывая их из одного ранца в другой, можно было заключить, что нелегко давалось ему это спокойствие.

– Тут, Фомич, все твои вещи… Бельё, того, справное, чистое, – сказал он наконец, завязывая ремни моего туго набитого ранца.

Объём, однако, заставил меня усомниться, мои ли одни там вещи. И действительно, там оказались наши общие, принадлежавшие мне лишь наполовину и, кроме того, сулуяновские.

– Эй, Максимыч, зачем же ты наложил всё это? – невольно воскликнул я, выкладывая чай, сахар, сапожный товар, гребёнку, мыло, запас ниток, куски воску для лощения ремней и не помню ещё что-то.

Уличённый Максимыч рассердился и, бурча себе под нос, вышел из землянки. На следующий день с подводой, шедшей за хлебом, я грустно поплёлся в штаб. С Максимычем, ещё до света ушедшим на распилку я так и не простился.

Что-то теперь мне готовила судьба?

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации