Электронная библиотека » Аркадий и Борис Стругацкие » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 7 октября 2017, 18:20


Автор книги: Аркадий и Борис Стругацкие


Жанр: Научная фантастика, Фантастика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Кто сказал?

– Да в жакте какая-то тетка. Ты готов, Витька? Ну, пошли. Извините, ради бога, за беспокойство. Ох, дети, дети…

Мальчик взялся за протянутую руку мужчины и только сейчас глянул на Малянова, и взгляд у него был такой странный, что Малянов подобрался и, преодолевая неловкость, проговорил:

– М-м-м… Вы простите, но… Документы ваши… Все-таки чужой ребенок… Разрешите взглянуть.

– Ну конечно, ну ясно! – всполошился мужчина, хлопая себя по карманам курточки и джинсов. – Мы здесь же и живем, в этом же доме, только в четвертом подъезде. Милости прошу, в любой момент. Будем очень рады. Вот, пожалуйста. – Он протянул Малянову маленькую аккуратную визитную карточку. – Полуянов Александр Платонович, работаю на СМУ-16, главный инженер… так что человек довольно известный. Прошу, так сказать, любить и жаловать. Очень было приятно познакомиться, но в будущем лучше было бы встречаться в более приятной ситуации, правильно? Извините еще раз. Витька, попрощайся с Дмитрием Андреевичем и скажи «спасибо».

– До свидания, – сказал мальчик без выражения. – Спасибо.

И Малянов остался в прихожей один.

Он вернулся к столу, швырнул поверх бумаг визитную карточку и встал около распахнутого окна так, чтобы видеть свой подъезд. Ртутный фонарь мертво светил сквозь черную листву. Прошла заплетающимся шагом парочка в обнимку и скрылась в палисаднике. Две старухи молчали, сидя рядышком на скамеечке около подъезда. Из дома никто не выходил.

Тогда Малянов перегнулся через стол и снова взял в руки визитку. Только теперь это была не визитка. Это был маленький прямоугольник очень белого картона, чистый с обеих сторон.

И вдруг за окном заплакал, забился в истерике ребенок: «Ой, не надо! Ой, я больше не буду!.. Ой-ей-ей… я не буду больше!» Малянов тотчас высунулся из окна по пояс – на улице никого, только хлопнула где-то в отдалении дверь и сразу же стихли отчаянные детские вопли.

В два огромных прыжка Малянов пересек всю свою квартиру и оказался на лестнице. И там, конечно, было пусто тоже. Только лежал на верхней ступеньке пролета какой-то непонятный желтый предмет. Это была маленькая сандалия. С правой ноги. Малянов поднял ее, повертел в руках, потом медленно вернулся домой, к столу, где лампа ярко освещала исчирканные, разрисованные кривыми листки, по которым ошалело ползали большие черные мотыльки и всякая крылатая зеленая мелочь.


Он собрался быстро.

Все бумаги, лежавшие на столе, все листки, разбросанные по полу, чистовые страницы статьи с еще не вписанными формулами, графики, таблицы, красиво вычерченные для показа по эпидиаскопу, – все это он аккуратно и ловко собрал, подровнял и сложил в белую папку «Для бумаг». Папка раздулась, и он для вящей прочности перетянул ее хозяйственной резинкой. Потом нашарил в ящике стола черный фломастер и неторопливо, со вкусом вывел на обложке: «Д. Малянов. Задача о макроскопической устойчивости».

Закончив все дела, он взял папку под мышку, внимательно оглядел комнату, будто рассчитывал обнаружить что-нибудь забытое впопыхах, и выключил лампу. Стало темно, только светились насыщенным красным светом цифры на дисплее калькулятора. Тогда он выключил и калькулятор тоже.


Он подъехал к дому Вечеровского на велосипеде, которым управлял одной рукой, правой, – потому что под мышкой левой у него была зажата толстая белая папка. Медленно, грузно, словно больной, он сполз с седла, прислонил велосипед к стене и поднялся по лестнице к подъезду.

Дверь была распахнута. В проеме, прямо на пороге, сидел какой-то человек. Он поднял навстречу Малянову лицо, и Малянов узнал Глухова. Лицо у Глухова было измученное, перекошенное и вдобавок измазанное не то сажей, не то краской.

– Не ходите туда, Дмитрий Алексеевич, – проговорил Глухов. – Туда сейчас нельзя.

Он загораживал проход, и Малянов молча стоял перед ним и ждал.

– Еще одна папка. Белая. Еще один флаг капитуляции. – Глухов закряхтел и медленно, в три разделения, поднялся на ноги, держась за поясницу. В руках у него оказалась серая, сильно помятая шляпа. Он нацепил ее на лысину и сейчас же снял.

– Понимаете… – проговорил он. – Никак не решусь уйти. Тошно. Капитулировать всегда тошно. В прошлом веке частенько даже стрелялись, только чтобы не капитулировать.

– В нашем – тоже случалось, – сказал Малянов.

– Да, конечно, конечно. Но в нашем веке стреляются главным образом потому, что стыдятся других, а в прошлом стрелялись, потому что стыдились себя. Теперь почему-то считается, что сам с собой человек всегда сумеет договориться. – Он похлопал себя шляпой по бедру. – Не знаю, почему это так. Мы все стали как-то проще, циничнее даже, мы стесняемся краснеть и стараемся спрятать слезы. Может быть, мир все-таки стал сложнее за последние сто лет? Может быть, теперь, кроме совести, гордости, чести, существует еще множество других вещей, которые годятся для самоутверждения?..

Он смотрел выжидательно, и Малянов сказал, пожав плечами:

– Не знаю. Может быть. Я не знаю.

– И я тоже не знаю, – сказал Глухов как бы с удивлением. – Казалось бы, опытный капитулянт, сколько времени уже думаю об этом… только об этом… сколько убедительных доводов перебрал. Вот уж и успокоишься будто, и убедишь вроде бы себя, и вдруг заноет. Конечно, двадцатый век – это не девятнадцатый, разница есть. Но раны остаются ранами. Они заживают, рубцуются, и вроде бы ты уже и забыл о них вовсе, а потом переменится погода, и они заноют. И всегда так это было, во все века.

– Это вы про совесть говорите, да?

– Про совесть. Про честь. Про гордость.

– Да, – сказал Малянов. – Все это правильно. Только иногда чужие раны больнее.

– Ради бога! – прошептал Глухов, прижимая шляпу к груди обеими руками. – Я бы никогда не осмелился… Как я могу вас отговаривать или советовать вам? Да ни в коем случае!.. Но я все думаю и никак не могу разобраться: почему мы так мучаемся? Ведь совершенно же ясно, ведь каждый же скажет, что поступаем мы правильно… иначе поступить нельзя, глупо поступать иначе… детский сад какой-то, казаки-разбойники. А мы уже давно не дети. Все правильно, все верно. Почему же так мучительно стыдно? Не понимаю! Никак не могу понять.

Тут он вдруг захихикал совершенно неуместно, а потому и мерзко, и принялся махать шляпой кому-то за спиной Малянова. Малянов оглянулся. Там под фонарем, шагах в двадцати от них, стояла женщина – в летах уже, полная и почему-то с тростью… или с зонтиком?

– Так что все в порядке! – искусственно бодрым и повышенным голосом провозгласил вдруг Глухов. – Если зуб болит, его беспощадно удаляют. Такова логика жизни. Не так ли, Дмитрий Алексеевич? Ну, желаю вам всяческого.

Он снова захихикал, закивал, заулыбался – ясно было, что делает все это и говорит он исключительно для женщины с тростью, но это было глупо: она стояла слишком далеко, чтобы различать его ужимки. А он снова замахал ей шляпой и ссыпался по лестнице – этак молодо, энергично, по-студенчески – и быстро зашагал к фонарю, все еще продолжая размахивать шляпой. «…Тревоги наши позади!.. – доносилось до Малянова, – …солнце снова лето возвестило!.. вот и я!..» Он подошел к женщине, попытался обнять ее за плечи одной рукой, но это у него не получилось – он был слишком мал для такой крупной женщины, тогда он просто взял ее под руку, и они пошли прочь, она сильно прихрамывала и опиралась на трость, а он все размахивал свободной рукой с зажатою в ней шляпой и все говорил, говорил не переставая: «…всяческая суета!.. и совершенно напрасно!.. как я и говорил… ну что ты, маленькая!»

Малянов проводил их взглядом, взял свою папку поудобнее и стал подниматься по лестнице.

Вечеровский открыл ему дверь не сразу. Узнать его было нелегко – Вечеровский словно только что выскочил из пожара. Элегантный домашний костюм изуродован: левый рукав почти оторван, слева же, на животе, большая прожженная дыра. Некогда белоснежная сорочка – в грязных разводах, и все лицо Вечеровского в грязных пятнах, и руки его.

– А! Заходи, – сказал он хрипловато, повернулся к Малянову спиной и пошел в глубь квартиры.

В гостиной все было разгромлено, словно лопнул здесь только что картуз дымного пороха. Копоть чернела на стенах, копоть тоненькими нитями плавала в воздухе… Зияла обугленная дыра посреди ковра… И горы рассыпанных, растрепанных книг… и осколки аквариума… и расплющенные обломки звукоаппаратуры… Все искорежено, искромсано и будто опалено адским огнем.

Они прошли в кабинет, где все было, как прежде, безукоризненно чисто и элегантно, и Малянов, обернувшись на разгром в гостиной, спросил:

– Что это было?

– Потом, – сказал Вечеровский и откашлялся. – Что у тебя?

Тогда Малянов положил на стол свою папку и проговорил сквозь зубы:

– Вот. Они забрали мальчика. Пусть это пока у тебя полежит.

– Пусть, – спокойно согласился Вечеровский. Он поднял к глазам чумазые руки и весь перекосился от отвращения. – Нет, так нельзя. Подожди, я должен привести себя в порядок.

Он стремительно вышел, почти выбежал из комнаты, а Малянов, оставшись один, прошел к дверям в гостиную и еще раз, теперь уже очень внимательно, оглядел царивший там разгром.

Когда он вернулся к столу, лицо его было угрюмо, а брови он задрал так высоко, как это только было возможно.

Потом он оглядел стол.

Стол был завален папками. Там была толстая черная папка с наклеенной на обложке белой карточкой: «В. С. Глухов. Культурное влияние США на Японию. Опыт количественного и качественного анализа». Там была еще более толстая, чудовищная зеленая папка с небрежной надписью фломастером: «А. Снеговой. Использование феддингов». Собственно, там было даже две такие папки… Там была простенькая серая тощая папка некоего Вайнгартена («Ревертаза и пр.»), и перетянутая резинкой пачка общих тетрадей (некто У. Лужков, «Элементарные рассуждения»), и еще какие-то папки, тетради и даже свернутые в трубку листы ватмана с чертежами.

И там, с краю, лежала белая папка с надписью: «Д. Малянов. Задача о макроскопической устойчивости». Малянов взял ее и, усевшись в кресло, прижал к животу.

Вернулся Вечеровский – свежевымытый, с мокрыми еще волосами, снова весь элегантный и по классу «А»: белые брюки, черная рубашка с засученными рукавами, белый галстук, на ногах какие-то немыслимые мокасины.

– Вот так гораздо лучше, – объявил он. – Кофе?

– Что все это значит? – спросил Малянов, показывая на стол.

– Это значит, – сказал Вечеровский, усмехнувшись, – что каждому хочется верить, будто рукописи не горят.

– Значит, все это вот… – Малянов повел рукой в сторону разгромленной гостиной.

– Не без того, не без того… Итак, кофе?

– Но почему все они притащили это именно к тебе?

– А ты? Ты почему?

– Не знаю, – сказал Малянов растерянно. – Я же не знал, что тут у тебя делается… Мне показалось, что… пусть полежит пока у тебя… раз иначе нельзя…

– Вот и им тоже показалось. Всем. В последний раз спрашиваю: кофе?

– Да, – сказал Малянов.


Они пили кофе на кухне, где все сверкало чистотой, все стояло на своих местах и все было только самого высокого качества – на мировом уровне или несколько выше. Папку свою Малянов положил на стол рядом с собою и все время держал ее под локтем.

– Зачем тебе понадобилось связываться с нами? – спрашивал он. – Что за глупая бравада!

– Это не бравада. Это проблема. – Вечеровский отхлебнул кофе из чашечки кузнецовского фарфора и запил ледяной водой из высокого запотевшего стакана. – Посуди сам. Снеговой занимался изучением феддингов. Это – радиотехника, прикладная физика, в какой-то степени атмосферная физика. Глухов – специалист по новейшей истории, социолог, «Культурное влияние» его – это чистая социология. У тебя – астрофизика и теория гравитации. Я хочу понять, что общего у всех ваших работ. По-видимому, где-то в невообразимой дали времен они сходятся в точку, и точка эта очень важна для нас… для человечества, я имею в виду. – Он снова с аппетитом отхлебнул кофе. – Сверхцивилизация, как я понимаю, это сила настолько огромная, что ее вполне можно считать стихией, а все ее проявления – это как бы проявления нового закона природы. Воевать против закона природы – глупо. Капитулировать перед законом природы – стыдно. В конечном счете – тоже глупо. Законы природы надо изучать, а изучив, использовать. Именно этим я и намерен заняться.

– Глупо, – сказал Малянов. – Глупо! – сказал он, все более раздражаясь. – Зачем тебе в это ввязываться? Ты же уникальный специалист. Ты же лучший в Европе. Они же просто убьют тебя, и все.

– Не думаю, – сказал Вечеровский. – Промахнутся. Пойми, они слишком огромны, они все время промахиваются.

– Откуда ты все это можешь знать?

– Господи, – сказал Вечеровский. – Откуда я могу это знать? Ты видел мою гостиную? Промах! А в прошлую субботу… Да что там говорить! Они лупят меня уже вторую неделю. За мою собственную работу. За мою. Собственную. А вы все здесь совсем ни при чем, бедные мои барашки, котики-песики… Ну что, Митька, я таки умею владеть собой, а?

– Пр-ровались ты!.. – сказал Малянов и поднялся. Он был красен и зол.

– Сядь! – сказал Вечеровский, и Малянов сел.

– Налей в кофе коньяк.

Малянов налил.

– Пей. Залпом!

И Малянов осушил чашечку, не почувствовав ни вкуса, ни запаха.

– Ты очень спешишь, – сказал Вечеровский назидательно. – А спешить нам некуда. Предстоит работа… Ты все еще никак не можешь понять, что ничего интересного с нами не произошло. Предстоит работа. Долгая. Тяжелая. Скорее всего, грязная. Не один год, а, может быть, сто лет, или тысячу, или миллиард. Опасно? Да, опасно. Заниматься настоящей научной проблемой всегда было опасно. Архимеда зарезали солдаты. Ньютон свихнулся в мистику. Жолио-Кюри умер от лучевой болезни. Научная проблема – это всегда опасно. А тут – настоящая проблема. На всю жизнь.

– Идиот! – сказал Малянов. – Гордыня проклятая, сатанинская… Архимед, Ньютон… Проблему себе отыскал. Здесь детей убивают, а он проблему себе выдумал на миллиард лет вперед.

– Я вижу, они тебя основательно запугали, – сказал Вечеровский, покусывая губу.

– А тебя они не запугали? – спросил Малянов злобным шепотом. – У тебя под твоей проклятой лощеной маской, скажешь, не прячется маленький, голенький, дрожащий человечек?! Когда у тебя в доме бомбу рвали, этот человечек что – не плакал, не рвался под кровать – забиться в угол, закрыть глаза и ни о чем не думать?..

Вечеровский молчал, опустив белесые ресницы.

– Вот они меня запугали! – заорал вдруг Малянов, крутя у него перед носом потной дулей. – Я ничего не боюсь! Но на совесть свою гирю навесить не позволю! Нет, ради чего? Во имя человечества? За достоинство землянина? За галактический престиж? Вот тебе! Я не дерусь за слова! За себя драться, за семью, за друзей, даже за мальчишку этого чудовищного, которого я раньше и не видел никогда, – пожалуйста! До последнего, без пощады! Но за какие-то там проблемы? Увольте. Это вам не девятнадцатый век! Кому будет принадлежать Галактика через миллиард лет, нам или им? Да плевал я на это!

Он вскочил и забегал по кухне, размахивая руками.

– Нет, вы подумайте только, какой страшный выбор мне предлагают: или мы тебя сделаем директором великолепного современного института, из-за которого два членкора уже глотки друг другу переели, – или мы тебя шлепнем, как гада, или, хуже того, моральным калекой сделаем до конца дней твоих! Ничего себе выбор! Да я в этом своем институте десять нобелевок заложу, понял? Институт – это тебе не чечевичная похлебка, можно его и на право первородства променять. Не хотите, чтобы я макроскопической устойчивостью занимался, – пожалуйста! Обойдусь! Я в своем институте десять новых идей заложу, двадцать идей, а если вам не понравится еще какая-нибудь, ну что ж, снова поторгуемся!.. И не коптите мне мозги красивыми словами! Через миллиард лет от меня и молекул не останется. А я человек простой, я хочу умереть естественной смертью и совесть свою не пачкать.

Он вдруг замолчал, словно ему заткнули рот, уселся на прежнее место, схватил папку, бросил ее на стол, снова схватил.

– Не знаю, что делать, – сказал он жалобно. – Может быть, они только запугивают?

– Может быть, – сказал Вечеровский.

– Однако Снегового они до смерти запугали.

– Похоже на то.

– Ч-черт! Работу жалко. Экстра-класс. Люкс. У меня, может быть, никогда больше ничего подобного не выйдет.

– Возможно, – сказал Вечеровский.

– Но мальчишка-то? Мальчишка-то как? Или, может быть, запугивают? Ну невозможно же себе это представить, чтобы они осмелились. А может быть, это вовсе и не мальчишка даже? Уж очень он странный… Может быть, это робот какой-нибудь, а?

Вечеровский, не отвечая, поднялся и снова принялся заваривать кофе. Малянов следил за ним бездумным взглядом.

– А если они тебя угробят? – спросил он.

– Вряд ли.

– А если все-таки?.. Куда же тогда все это денется? – Он потряс папкой.

– Ну ты же в курсе, – сказал Вечеровский, не оборачиваясь. – Да и не один ты. Вас довольно много.

– Только не я, – сказал Малянов, мотая щеками. – Я в это дело впутываться не желаю. Уволь.

Тогда Вечеровский повернулся к нему и прочитал негромко: «Сказали мне, что эта дорога меня приведет к океану смерти, и я с полпути повернул назад. С тех пор все тянутся передо мною кривые, глухие, окольные тропы…»

Малянов застонал, как от боли.

Он сидел, прижав папку к животу, и раскачивался взад-вперед, плотно зажмурив глаза, скрипя стиснутыми зубами, и в голове у него не было ни одной мысли, только глуховатый голос Вечеровского в десятый, двадцатый раз повторял одно и то же: «…с тех пор все тянутся передо мною кривые, глухие, окольные тропы…»


А в пяти километрах от этой кухни, на плоском песчаном морском берегу, на мелководье, в неподвижной, похожей на застывшее стекло воде лежал навзничь, неловко подвернув под себя руку, мальчик в коротких штанишках с лямочкой и с сандалией только на одной левой ноге. Он был совершенно неподвижен, и смотреть на него было неприятно и страшно, потому что он казался давно и безнадежно мертвым.

Над сопками-скалами, окаймляющими город, над недалекими отсюда домами окраины показалось солнце. Длинные синие тени легли на пляж. Легкий ветерок пронесся и зарябил воду у берега. И тогда мальчик вдруг пошевелился. Упираясь ладонями в песок, он поднялся и поглядел сонными глазами вокруг. Потом он вдруг вскочил и запрыгал на одной ноге, вытряхивая воду из уха и приговаривая: «Ухо, ухо, вылей воду на дремучую колоду…»

И был пляж, и было стеклянное море, и солнце вставало самым жизнеутверждающим образом, и мальчуган, вполне живой, здоровый, веселый, разве что несколько мокрый, а потому слегка озябший, бредет вдоль берега босиком, загребая ногами влажный песок, держа в руке одинокую сандалию.

Чародеи

По улице небольшого северного городка катит запыленный «Икарус». По сторонам улицы тянутся сначала старинные крепкие заборы, мощные срубы из гигантских почерневших бревен, с резными наличниками на окнах, с деревянными петушками на крышах. Потом появляются новостройки – трехэтажные шлакоблочные дома с открытыми сквериками, «Икарус» разворачивается на площади и останавливается у крытого павильона. Из обеих дверей начинают выходить пассажиры – с чемоданами, с узлами, с мешками, с рюкзаками и с ружьями в чехлах. Одним из последних спускается по ступенькам, цепляясь за все вокруг двумя чемоданами, молодой человек лет двадцати пяти, современного вида: бородка без усов, модная прическа-канадка, очки в мощной оправе, обтягивающие джинсы, поролоновая курточка с многочисленными «молниями».

Поставив чемоданы на землю, он в некоторой растерянности озирается, но к нему сразу же подходит встречающий – тоже молодой человек, может быть, чуть постарше, атлетического сложения, смуглый, горбоносый, в очень обыкновенном летнем костюме при галстуке. Следуют рукопожатия, взаимные представления, деликатная борьба за право нести оба или хотя бы один чемодан.

Уже вечер. От низкого солнца тянутся по земле длинные тени. Молодые люди, оживленно беседуя, сворачивают с площади на неширокую, старинного облика улочку, где номера домов основательно проржавели, висят на воротах, мостовая заросла травой, а справа и слева тянутся могучие заборы, поставленные, наверное, еще в те времена, когда в этих местах шастали шведские и норвежские пираты. Называется эта улочка неожиданно изящно: «ул. Лукоморье».

– Вы уж простите, что так получилось, Саша, – говорит молодой человек в летнем костюме. – Но вам только эту ночь и придется здесь провести. А завтра прямо с утра…

– Да ничего, не страшно, – с некоторым унынием откликается приезжий Саша. – Перебьюсь как-нибудь. Клопов там нет?

– Что вы! Это же музей!..

Они останавливаются перед совсем уже феноменальными, как в паровозном депо, воротами на ржавых пудовых петлях. Пока молодой человек в летнем костюме возится с запором низенькой калитки, Саша читает вывески на воротах. На левой воротине строго блестит толстым стеклом солидная синяя вывеска: «НИИЧАВО АН СССР. ИЗБА НА КУРИНЫХ НОГАХ. ПАМЯТНИК СОЛОВЕЦКОЙ СТАРИНЫ». На правой воротине висит ржавая жестяная табличка «ул. Лукоморье, д. № 13, Н. К. Горыныч», а под нею красуется кусок фанеры с надписью чернилами вкривь и вкось: «КОТ НЕ РАБОТАЕТ. Администрация».

– Это что у вас тут за КОТ? – спрашивает Саша. – Комитет оборонной техники?

Молодой человек в костюме смеется.

– Сами увидите, – говорит он. – У нас тут интересно. Прошу.

Они протискиваются в низенькую калитку и оказываются на обширном дворе, в глубине которого стоит дом из толстых бревен, а перед домом – приземистый необъятный дуб с густой кроной, совершенно заслоняющей крышу. От ворот к дому, огибая дуб, идет дорожка, выложенная каменными плитами, справа от дорожки огород, а слева, посередине лужайки, черный от древности и покрытый мхом колодезный сруб. На краю сруба восседает боком, свесив одну лапу и хвост, гигантский черно-серый разводами кот.

– Здравствуйте, Василий, – вежливо произносит, обращаясь к нему, молодой человек в костюме. – Это Василий, Саша. Будьте знакомы.

Саша неловко кланяется коту. Кот вежливо-холодно разевает зубастую пасть, издает неопределенный сиплый звук, а потом отворачивается и смотрит в сторону дома.

– А вот и хозяйка, – продолжает молодой человек в костюме. – По здорову ли, баушка, Наина свет Киевна?

Хозяйке, наверное, за сто. Она неторопливо идет по дорожке к молодым людям, опираясь на суковатую клюку, волоча ноги в валенках с галошами. Лицо у нее темное, из сплошной массы морщин выдается вперед и вниз нос, кривой и острый, как ятаган, а глаза бледные и тусклые, словно бы закрытые бельмами.

– Здорова, здорова, внучек, Эдик Почкин, что мне сделается? – произносит она неожиданно звучным басом. – Это, значит, и будет новый программист? Здравствуй, батюшка, добро пожаловать.

Саша снова кланяется. Вид у него ошарашенный: старуха слишком уж колоритна. Голова ее поверх черного пухового платка повязана веселенькой косынкой с изображениями Атомиума и с разноязыкими надписями «Брюссель». На подбородке и под носом торчит редкая седая щетина.

– Позвольте вам, Наина Киевна, представить… – начинает Эдик, но старуха тут же прерывает его.

– А не надо представлять, – басит она, пристально разглядывая Сашу. – Сама вижу. Привалов Александр Иванович, одна тысяча девятьсот сорок шестой, мужской, русский, член ВЛКСМ, нет, нет, не участвовал, не был, не имеет, а будет тебе, алмазный, дальняя дорога и интерес в казенном доме, а бояться тебе, брильянтовый, надо человека рыжего, недоброго, а позолоти ручку, яхонтовый…

– Гм! – громко произносит Эдик, и бабка сразу замолкает.

Воцаряется неловкое молчание, и вдруг кто-то негромко, но явственно хихикает. Саша оглядывается. Кот по-прежнему восседает на срубе и равнодушно смотрит в сторону.

– Можно звать просто Сашей, – выдавливает из себя новый программист.

– И где же я его положу? – осведомляется старуха.

– В запаснике, конечно, – говорит Эдик. – Пойдемте, Саша…

Они идут по дорожке к дому, старуха семенит рядом.

– А отвечать кто будет, ежели что? – вопрошает она.

– Ну ведь обо всем же договорились, – терпеливо поясняет Эдик. – Вам же звонили. Вам директор звонил?

– Звонить-то звонил, – бубнит бабка. – А ежели он что-нибудь стибрит?

– Наина Киевна! – с раскатами провинциального трагика восклицает Эдик и поспешно подталкивает Сашу на крыльцо. – Вы проходите, Саша, проходите, устраивайтесь…

Саша машинально вступает в прихожую. Света здесь мало, виден только белый телефон на стене и какая-то дверь. Саша толкает эту дверь, видит ручку на цепочке и отшатывается, машинально сказавши: «Виноват». За спиной у него Эдик напряженным шепотом втолковывает старухе:

– Это наш новый заведующий вычислительным центром! Ученый!

– Ученый… – брюзжит бабка. – Я тоже ученая! Всяких ученых видала…

– Наина Киевна!.. Саша, не туда, сюда, пожалуйста, направо…

Они входят в запасник. Это большая комната с одним окном, завешенным ситцевой занавесочкой. У окна – массивный стол и две дубовые скамьи, на бревенчатой стене – вешалка с какой-то рухлядью: ватники, вылезшие шубы, драные кепки и ушанки; в углу большое мутное зеркало в облезлой раме, а у стены справа – очень современный низкий диван, совершенно новенький.

– О, смотрите-ка! – восклицает Эдик. – Диван поставили! Это хорошо…

Он с размаху садится на диван, несколько раз подпрыгивает, и вдруг выражение удовольствия на его лице сменяется удивлением, а удивление – тревогой.

– Как это так? – бормочет он. – Позвольте…

Он ощупывает ладонями обивку, вскакивает, становится на колено, запускает руку под диван и что-то там с натугой поворачивает. Раздается странный звук, словно затормозили пленку в магнитофоне. Эдик неторопливо поднимается, отряхивая руки. На лице у него озабоченность. И тут в комнату заваливается старуха со стопкой постельного белья.

– А ежели он тут у меня, скажем, молиться зачнет? – воинственно вопрошает она прямо с порога.

– Да нет, не начнет, – рассеянно говорит Эдик. – Он же неверующий. Слушайте, Наина Киевна, откуда здесь это? – Он показывает на диван. – Давно привезли?

– Опять же вот диван! – сейчас же подхватывает старуха. – Как завалится он на этот диван…

– Это не диван, – говорит Эдик. – Между прочим, Саша, вы действительно воздержитесь от этого дивана… Позвольте, – говорит он, озираясь. – Здесь же была раскладушка…


Ночь. В окно сквозь ветви дуба глядит огромная сплющенная луна. Вдали лают собаки, из-за стены доносится молодецкий храп. Затем где-то в доме бьют часы – полночь.

Саша, укрывшись простыней, лежит на раскладушке, листает толстую книгу, зевает. На полу – раскрытый чемодан, в нем книги вперемешку с носками и галстуками. Когда часы начинают бить, Саша поднимает голову и считает удары, потом сует книгу под раскладушку, приподнимается и тянет руку к выключателю. Раскладушка угрожающе трещит. Саша гасит свет, энергично поворачивается на другой бок, и в то же мгновение раскладушка с лязгом разваливается.

Тишина. Потом храп за стеной возобновляется, Саша, чертыхаясь вполголоса, выбирается из простыни и пытается поднять раскладушку. В руках у него разрозненные детали. И снова, как давеча, слышится явственное хихиканье. Саша резко оборачивается и успевает заметить на фоне окна огромную кошачью голову – наставленные уши, торчащие усы и блеснувшие глаза. И снова в окне только луна да ветви дуба.

– Тьфу-тьфу-тьфу, – произносит Саша через левое плечо.

Он подбирает с пола тощий матрас, подушку, простыни и в нерешительности оглядывает комнату.

Диван.

Несколько секунд Саша еще медлит, а затем твердыми шагами направляется к дивану. Расстилает постель, несколько раз с силой нажимает на диван, словно пробуя его на прочность, и укладывается. Глаза его закрываются, на физиономии появляется блаженная улыбка. И в то же мгновение вновь возникает звук заторможенной магнитофонной пленки, переходящий в обстоятельное откашливание.

– Ну-с, так… – произносит хорошо поставленный мужской голос. – В некотором было царстве, в некотором государстве был-жил царь по имени… мнэ-э-э… Ну, в конце концов, неважно. Скажем, мнэ-э-э… Полуэкт…

Саша некоторое время слушает с открытыми глазами, потом осторожно встает, пригнувшись, подкрадывается к окну и выглядывает. Спиной к дубу, ярко освещенный луной, стоит на задних лапах кот Василий. В зубах у него зажат цветок кувшинки.

– Мнэ-э-э… – тянет он, задумчиво подняв глаза к небу. – У него было три сына-царевича. Первый… мнэ… Третий был дурак, а вот первый?

Кот трясет головой, потом закладывает передние лапы за спину и, слегка сутулясь, плавным шагом направляется прочь от дуба.

– Хорошо, – цедит он сквозь зубы. – Бывали-живали царь да царица… У царя, у царицы был один сын… Мнэ-э… Дурак, естественно…

Кот с досадой выплевывает цветок и, топорща усы, потирает лоб когтистой лапой.

– Пр-роклятый склероз, – говорит он. – Но ведь кое-что помню! «Ха-ха-ха! Будет чем полакомиться: конь – на обед, молодец – на ужин…» А дальше? – Кот делает фехтовальные движения. – Три головы долой, Иван вынимает три сердца и… и… – Плечи его поникают. Он глубоко вздыхает и поворачивает обратно к дубу. В лапах у него вдруг оказываются массивные гусли.

– Кря-кря, мои деточки, – поет он, пощипывая струны. – Кря-кря, голубяточки! Я… мнэ-э-э… Я слезой вас отпаивала… Вернее, выпаивала… – Некоторое время он марширует молча, стуча по струнам, потом немузыкально кричит: – Сладок кус недоедала! – Прислоняет гусли к дубу и чешет задней лапой за ухом. – Труд, труд и труд! – провозглашает он. – Только труд! – Он снова закладывает лапы за спину и идет в сторону от дуба, бормоча: – Дошло до меня, о великий царь, что в славном городе Багдаде жил-был портной по имени… – Тут он встает на четвереньки, выгибает спину и злобно шипит, стуча лапой по лбу. – Вот с этими именами у меня особенно отвратительно! Абу… Али… н-ну, хорошо, скажем, Полуэкт…

Голос его прерывается протяжным пронзительным скрипом и отдаленным рокочущим «Ко-о, ко-о, ко-о…». Изба вдруг начинает раскачиваться, как лодка на волнах, двор за окном сдвигается в сторону, а из-под окна вылезает и вонзается когтями в землю исполинская куриная нога – проводит в траве глубокие борозды и снова скрывается. «Ко-о, ко-о, ко-о» переходит в звук тормозящейся магнитофонной пленки и затем в пронзительный телефонный звонок.

Саша сидит на полу рядом с диваном, запутавшись в простыне, и очумело вертит головой. Телефон в прихожей звенит беспрерывно.

Саша наконец вскакивает, выбегает в прихожую и хватает трубку.

– Алло! – хриплым со сна голосом говорит он.

– Такси вызывали? – гнусаво осведомляется трубка.

– Какое такси?

– Это два-семнадцать-шестнадцать?

– Н-не знаю…

– Такси вызывали?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 4 Оценок: 6


Популярные книги за неделю


Рекомендации