Текст книги "Гладиаторы"
Автор книги: Артур Кёстлер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Нас так много, – говорил Спартак, – а мы им служим, потому что слепы и не спрашиваем, зачем это. Но когда мы начнем спрашивать, они потеряют власть над нами. Говорю вам, когда мы начнем спрашивать, им придет конец, они сгниют, как тело с оторванными руками и ногами. Мы будем смеяться над ними. Если мы захотим, засмеется вся Италия, от Галлии до Тарентума и Африки. О, что это будет за смех, что за крики будут раздаваться за Восточными воротами, какие тревожные возгласы за остальными воротами, как будут стенать на семи холмах! Ибо тогда они будут перед нами ничем, и стены их городов рухнут сами по себе, без всяких осадных машин!
Он умолк, удивленно вслушиваясь в эхо собственных слов. И снова он видел не своих слушателей, а одного круглоголового эссена, сидящего на камне. Потом он опять вспомнил про проклятые осадные машины.
– Говорю вам: нам нужен город за стенами, наш собственный город, за стенами которого мы могли бы укрыться. Но у нас нет осадных машин…
Людское море встревоженно заколыхалось. Сгрудившиеся на дне кратера переминались с ноги на ногу, словно разминали члены, очнувшись от сна.
– …осадных машин у нас нет, и стены города сами по себе не рухнут. Но мы разобьем лагеря перед всеми воротами и через все ворота, через все лазейки в стене будем слать свои послания городским рабам, твердить и твердить им, пока не будем услышаны: «Гладиаторы Лентула Батуата из Капуи спрашивают вас, почему сильные должны быть в услужении у слабых, почему многие должны служить немногим». Вопрос этот станет для них, как дождь камней из катапульт. Городские рабы услышат наш призыв и возвысят свой голос, соединят свои силы с нашими. И с той минуты стен не станет.
Теперь Спартак различал в толпе женщин, не сводивших с него глаз. Они прерывисто дышали, их взволновал его голос. Он видел, что стоит ему приказать – и мужчины убьют Крикса; каждое его слово могло стать для них законом.
Он заговорил о прошлом своего полчища, о том, как пятьдесят стали пятью тысячами. Он говорил о раскалившей Италию ярости угнетенных, закованных в кандалы. Ярость эта мчит бурными потоками, подобно горным рекам, низвергающимся в долины. Они, пятьдесят гладиаторов Лентула, вырыли глубокий ров, единое русло, вбирающее в себя все потоки, и в этом рву захлебнулись Глабер и его армия. Теперь этот поток важно обуздать и направить в правильную сторону, ибо негоже растрачивать такие силы зря. А это значит, что надо захватить первый укрепленный город еще до того, как хлынут дожди, чтобы они оросили первый росток братства городов рабов, которое распространится на всю Италию. То будет великое сообщество справедливости и доброй воли, имя которому будет – и тут он во второй раз произнес эти слова – имя которому будет «Государство Солнца».
Но были в толпе и два немолодых чиновника из города Нолы, посланные старшим советником Авлом Эгнатом с тайным поручением выведать намерения разбойников. Они стояли, стиснутые толпой, и внимали вместе с ней речам человека в звериных шкурах. Люди пожившие и много повидавшие на своем веку, они поняли, что в эти минуты решается не только судьба их города, но и судьба всей Италии, всей Римской империи, а значит, и всего обитаемого мира.
II. Разрушение города Нолы
Импресарио Марк Корнелий Руф был полностью удовлетворен: ему удалось превратить первое выступление своей труппы в Ноле в громкое событие. У него были собственные представления о современных методах рекламы, и он постарался, чтобы слух о дерзком политическом послании пьесы вовремя облетел город.
На протяжении пяти дней город Нола оставался отрезан от остального мира: перед всеми его воротами расположилась армия рабов, бич Кампании. Городские рабы все больше волновались, каждую ночь происходили поджоги и грабежи. Если подкрепление, обещанное Римом, еще задержится, ситуация окончательно выйдет из-под контроля.
Несмотря на все это – а может, как раз благодаря всему этому – Руф сумел превратить свою премьеру в весьма примечательное событие. Театр под открытым небом был переполнен, на лучших местах сидели советники со своими дамами, гордые, в белых одеждах. Присутствовала вся городская знать, за исключением главного советника, престарелого Авла Эгната, для которого театр был новомодным и предосудительным развлечением. Стеснительные представители сельской местности сидели среди городских всадников и тщетно пытались завести с ними дружескую беседу; несколькими рядами дальше расположилась «золотая молодежь» Нолы – отпрыски хороших семейств с накрашенными щеками и намасленными волосами. Позади них, на стоячих местах, толпился плебс – шумный, потный, лузгающий горох.
Аудитория и сцена были защищены от солнца цветным брезентовым навесом. На сцене стояли горшки с пшеничными колосьями на фоне черного полотна, изображавшие поле. Ведь пьеса называлась «Букко-крестьянин».
Первым появился Букко в маске с малиновыми щеками и ярко-желтыми волосами. Он что-то невнятно бормотал и передвигался рывками, как будто его дергали за ниточки.
– Я крестьянин Букко, – начал он. – Я только что вернулся с войны в Азии, где убил семнадцать вражеских солдат и двоих слонов, за что получил от своего командира награду. «Букко, – сказал мне командир, – ты уже убил достаточно врагов и проявил достаточно геройства, чтобы честно вернуться домой и обрабатывать свое поле». Но где моя жена и дети, не говоря о работниках, где радостная встреча? Быстрее сюда, жена, дети, работники, Букко воротился домой с победой!
Он хлопнул в ладоши и несколько раз обернулся вокруг своей оси, но ничего не добился. Пока он вращал глазами и махал руками, на сцену с похоронной медлительностью поднялся Мак-Обжора. Он олицетворял лень и уродство и смешил публику тряпичным фаллосом, свисающим до колен. На ходу он грыз чудовищных размеров репу и подбирал из-под ног солому.
– Эй, ты, каппадокийское пугало, – крикнул Букко-крестьянин, – чищеная луковица, от которой на глаза наворачиваются слезы, мерзкая жаба, что ты делаешь на моем поле?
– Собираю урожай, – отвечал Мак, вгрызаясь в репу и подбирая очередной колосок.
– О боги! – вскричал Букко-крестьянин. – В мое отсутствие в поле появился новый работник! И, несомненно, мужчина, как всякому видно!
– Полагаю, в Азии тебя хватил солнечный удар, – ответствовал Мак неторопливо. – Наверное, мозги вытекли у тебя из ушей, раз ты воображаешь, что это поле твое. Так знай же: это поле принадлежит досточтимому Доссене.
Услышав это, Букко-крестьянин надолго запричитал. Но новость оказалась не единственной. Досточтимый Доссена не только отнял у него поле, но и прогнал его жену и ребенка; Доссене принадлежат все окрестные земли, а Мак-Обжора – его раб. Букко расхаживал, рыдая, по полю, переставшему быть его собственностью, осыпая проклятиями могущественных богов, ради которых он воевал и убил семнадцать человек, не считая двух слонов. Вот она, признательность отчизны!
Но одними проклятиями не проживешь; в поисках пропитания Букко решил наняться в работники на земле, принадлежавшей прежде ему. В связи с этим на сцене появился сам Доссена, горбатый, с крючковатым носом. Выслушав речь Букко, произнесенную на простонародном оскском наречье, Доссена, изъясняясь на нарочито грамотной латыни, отклонил его просьбу: на него трудятся одни рабы, а свободные работники ему не нужны, потому что они требовательны, хотят денег и даже хорошего обращения. Только этого не хватает! С этими словами Доссена покинул сцену.
Беспомощный Букко, оставшийся на сцене один, уже не мог даже браниться. На его счастье, рядом возник Папий, благожелательный мудрец, подсказавший выход: пусть Букко отправляется в Рим, где каждый, утративший средства к существованию, ежемесячно получает от властей бесплатное зерно.
– Ступай в столицу, сын мой, – посоветовал Папий, – и питайся пшеницей, которую ты будешь жать, не засевая.
Букко этот совет очень порадовал, и он с радостной песенкой отправился в Рим.
Со сцены были поспешно убраны горшки с колосьями, черная ткань, изображавшая поле, легла горизонтально, став улицей. Букко уже дивился на столичные масштабы, многолюдство, вонь. Но вскоре он проголодался и спросил у первого же прохожего, где раздают зерно неимущим.
Прохожего, тучного мужчину с документами под мышкой, от этого вопроса чуть не хватил удар. Откуда, спросил он, ты явился – не с Луны ли, не из германского ли захолустья? Разве ты не знаешь, что славный и неустрашимый диктатор Сулла, да будет благословенно его имя, отменил бесплатную раздачу хлеба, ибо деньги были нужны Риму на войны? И вообще, лучше Букко исчезнуть подобру-поздорову, чтобы не быть заподозренным в смутьянстве и измене и не попасть в проскрипционные списки…
Надежды Букко не сбылись, голод мучил его все сильнее. Из собравшейся неподалеку возбужденной толпы до него долетел вопрос, за кого он будет голосовать на выборах – за Гая или за Гнея. Букко-крестьянин ответил со всей искренностью, что это его ни в малой степени не волнует. Предводитель толпы посоветовал все же голосовать за Гнея и сунул ему монетку. Обрадованный Букко бросился в пекарню, купить хлеба; но пекарь объяснил, что эта монетка новая, из тех, которыми государство дурит народ: снаружи серебряная, а внутри медная, таких он не берет. Сел Букко на булыжник перед пекарней и зарыдал.
Проходивший мимо человек спросил, почему он плачет. Букко отвечал, что побывал на войне, убил семнадцать врагов и двух слонов, а в награду не может получить Даже двух хлебов. Человек назвал Букко героем, которому надлежит знать, что диктатор Сулла, да будет благословенно его имя, обещал ветеранам своих легионов землю. Всхлипывающий Букко ответил, что впервые об этом слышит, потому что не только не получил еще земли, но и лишился своей. Человек сказал, что это позор и что он постарается, чтобы Букко получил взамен новое поле, еще лучше прежнего.
Снова на сцене возникло поле, потому что Букко опять превратился в земледельца. Но истинные беды, как оказалось, начались только сейчас. Новое поле Букко оказалось слишком каменистым, и скудный урожай, полученный с него, он вынужден продать себе в убыток, потому что ввоз пшеницы из-за моря привел к падению цены. К тому же он вынужденно залез в долги к горбуну Доссене, иначе ему было бы не на что купить плуг и борону. После уборки урожая Доссена явился к нему с управляющим и с невнятным документом, согласно которому Букко снова лишался земли.
– Что за злодейство! – восклицал краснолицый и желтоволосый Букко в своем монологе, стоя один на сцене. – С каждым днем жить становится все тяжелее. Справедливость в нашем государстве – что коровий хвост: так и норовит хлестнуть тебя по лицу. Ни за что не поверю, что все это происходит по воле богов. Как же тебе дальше быть, бедный старый Букко? Все, что ты можешь, – это метаться, недоумевать и тревожиться, как мышь в мышеловке…
Но когда Доссена и управляющий явились снова, чтобы согнать Букко-крестьянина с земли, тот схватил палку и набросился на них, крича, что уйдет к разбойникам на гору Везувий, чтобы вместе с ними покончить с этой проклятой страной. Этим пьеса завершилась; актеры, как и положено, вышли кланяться и сорвали оглушительные аплодисменты.
Старый Авл Эгнат, главный советник Нолы и крупнейший в городе коллекционер произведений искусства, ждал после спектакля к себе на обед двоих гостей: популярного лидера прогрессистов Герия Мутила и импресарио Марка Корнелия Руфа.
Старик расхаживал по столовой, раздраженно поглядывая на накрытый для приема стол и то и дело поправляя подсвечник, который неправильно освещал новую вазу – предмет гордости хозяина.
Он предвкушал беседу с гостями – старым циником Руфом и молодым народным трибуном, хотя последний и принадлежал к течению, внушавшему старому Эгнату ужас. При этом его печалило, что он не может угостить их так, как следовало бы. Нола уже пять дней была отрезана от остальной Италии, так что о свежих овощах не приходилось мечтать; престарелому советнику пришлось даже отказаться от привычного утреннего выезда за городские ворота, а ведь он доставлял себе это удовольствие уже много лет, не пренебрегая им ни ради усмирения горячих голов в совете, ни ради молодой жены, подарившей ему молодого наследника, когда ему было уже больше шестидесяти лет.
Первым явился Мутил. Поскольку трибун оппозиции был гостем дома впервые, сенатор сам встречал его в саду, проявив сердечность, немного подпорченную церемонностью. Занимая гостя беседой – возможно, чуть более оживленной, чем следовало бы, но как иначе преодолеть смущение первых минут? – он сердился на жену, которая замешкалась с туалетами и заставляла их ждать. Одновременно он с любопытством отметил, что при свечах знаменитый говорун выглядит далеко не так величественно, как когда появляется перед своими сторонниками. Сейчас он казался приземистым, немного провинциальным; возможно, его одеяние было специально накрахмалено перед походом в гости. Даже прогрессистские принципы не помогли ему избавиться от замешательства, которое охватывало всякого, кто впервые входил в дом Эгната в Ноле; проезжие римские вельможи, навещавшие старого Эгната, и те не могли закрыть от удивления ртов, так что Эгнат обходился без модных слухов, которые те обыкновенно собирались поведать.
Сенатор похвастался гостю новой черной вазой и понял, что тот не понимает, какое это сокровище. Выходит, нынче можно стать знаменитым, ничего не смысля в вазах! Он попытался объяснить гостю разницу между древнеэтрусскими и критскими вазами с одной стороны и современным массовым производством, организованным на Самосе и в Ареццо, – с другой; он пространно рассказывал о законах формы и орнамента и о том, как преступно небрежно обходятся с материалом нынешние невежды-ремесленники. Его рука в синих венах скользила в воздухе над вазой, которая при своих немалых размерах казалась совсем невесомой. Трибуну было предложено полюбоваться уникальным изображением из красного лака на черной вазе – стройной обнаженной танцовщицей, будто парящей на двух крылах – разлетевшейся вуали. Чем яснее становилось равнодушие гостя, тем больше распалялся хозяин; унялся он лишь тогда, когда одновременно распахнулись двери в противоположных углах столовой, и Эгнат сразу увидел и второго гостя, и свою молодую жену. Хозяйка дома задержалась на мгновение в дверном проеме, а потом с театральным изяществом поприветствовала мужа и его гостей.
– Как я погляжу, – заговорил Руф, – наш друг снова признается в любви куску глины и готов заниматься этим весь вечер, моря гостей голодом. Ты сам, мой дорогой друг, – подлинное восьмое чудо света, стройный и моложавый, словно тебе опять двадцать лет, тогда как выскочки, вроде меня, становятся бесформенными уже в сорок, если не мокнут по четыре недели в году в горячих грязевых ваннах. Что толку в демократии, раз люди все равно делятся на две категории: одни с возрастом жиреют, другие, наоборот, делаются только стройнее?
Не прерывая своей изящной тирады, Руф направился к хозяйке дома и сказал комплимент ее платью, с легкостью вплетая в речь греческие слова. Не будучи церемонным, он ни на минуту не терял достоинства, даже некоей величественности. Старый Авл с улыбкой наблюдал, как Руф умудряется шествовать по скользкому мозаичному полу, не закрывая рта и при этом сохраняя горделивую осанку. Когда же он представил жене трибуна Герия Мутила, тот не мог не обратить внимание, что она выше его на целую голову.
Сначала они беседовали стоя, беря с поданного пожилым слугой подноса закуски и разноцветные наливки. Хозяйка с улыбкой предупредила, что на сей раз не несет ответственности за угощение: половина слуг покинула их в беде, примкнув к осадившим город разбойникам. Остановить их было невозможно.
– Почему ты не пьешь? – спросила она, заметив, что трибун отказывается от наливки, сопротивляясь бессловесной настойчивости оскорбленного слуги.
– Я пью только вино, – сказал трибун. – Прошлой ночью через стену перелезло человек двести. Люди Спартака встретили их с распростертыми объятиями. Между прочим, не все дезертиры были рабами: половина из них ремесленники, рабочие, огородники. В пригородах близ Регио Романа участились грабежи.
– Божественное время для твоей пьесы! – обратилась хозяйка к Руфу. – Я слыхала, что у вас дня не обходится без скандала. Очень хочется посмотреть, но Авл и близко не желает подходить к театру!
Все четверо уселись за стол.
– А ты видел спектакль? – спросил Руф трибуна, принимаясь за рыбу. – Это, конечно, весьма примитивно, можно сказать, импровизация в старинном стиле, но люди, как ни странно, сходят с ума от восхищения.
– Конечно, видел, – ответил трибун. – Большая часть соблазна проистекает именно из примитивности. Если бы я имел влияние на театральную полицию, – он бросил взгляд на сенатора, – то добился бы запрета пьесы.
Рыбья кость застряла у Руфа в горле. Хозяин с любопытством косился то на одного, то на другого.
– Как же твои демократические принципы, друг мой? – спросил он Мутила.
Трибун не улыбнулся в ответ.
– Тебе следует самому посмотреть пьесу, Эгнат. Она доказывает людям буквально на пальцах, что разумнее всего присоединиться к разбойникам.
– В своей последней речи, – сказал уязвленный Руф, – ты говорил что-то в этом же роде, только еще более подстрекательское. Твои слова звучали так соблазнительно, что запечатлелись у меня в памяти. – И он с саркастической ухмылкой процитировал: «Дикие звери Италии имеют пещеры, а люди, сражающиеся и умирающие за нее, лишены крова; бездомные, они вынуждены скитаться по стране с женами и детьми. Политики лгут, когда побуждают бедных защищать свои очаги от врага, ибо у тех нет ни дома, ни другого имущества, которое стоило бы защищать. Они именуются владыками мира, но при этом не владеют даже крупицей земли». Как это называть, если не подстрекательством?
– Остается заключить, – подытожила со смехом хозяйка, – что оба наши гостя полностью согласны с разбойниками.
– Я имел в виду всего лишь земельную реформу, – возразил трибун, сильно покраснев. – К тому же это была всего-навсего цитата из речи Гракха-старшего.
– Если бы я позволил своим актерам цитировать классиков, – подхватил Руф, – разных там Платонов и Фалесов Халкедонских, произносивших зажигательные речи о равенстве и обобществлении собственности, то давно был бы брошен в темницу.
– Ничего, если твоим тюремщиком окажется мой муж, я буду каждый день посылать тебе вкусную передачу.
– Ты очень добра, – пробормотал Руф. – Только я опасаюсь, что если Рим будет слать нам подкрепления с такой же скоростью, как до сих пор, то у нас здесь не останется ни тюремщиков, ни тех, кого сажать в тюрьму, ни даже тех, кому сочувствовать посаженным…
– Ты считаешь, что Спартак настолько опасен? – спросила хозяйка.
Руф пожал плечами.
– Вчерашние грабежи не были стихийными, – сказал трибун. – Чувствуется рука организатора. А дезертиров столько, что поневоле задумаешься… Люди Спартака определенно засылают сюда своих подстрекателей.
– Нет подстрекателя лучше, мой друг, – сказал Руф, – чем пустота желудка, одна на всех. Когда у кого-то урчит в брюхе от голода в Капуе, то это как камертон, заставляющий отзываться все голодные желудки Италии.
И тут же Руф почувствовал, что сидящие с ним за столом думают об одном и том же: сам Руф всего десять лет назад был рабом, потому и знает, наверное, так много об акустических свойствах некормленых желудков. Он перестал есть, вытер пальцы и посмотрел Эгнату в глаза.
– Мне ли этого не знать! – После этой фразы, произнесенной с нарочитым спокойствием, он снова проявил интерес к жареному мясу.
Молодая жена советника поспешно осушила свой бокал, четвертый или пятый по счету, и показала жестом, что его снова надо наполнить. Пожилой слуга у нее за спиной налил только половину, стараясь не смотреть на советника.
– Хотелось бы мне узнать, – сказала она, – что же такого особенного в этом Спартаке! Еще три месяца назад никто не знал о его существовании, а сегодня он – живая легенда. Не пойму, каким образом человек способен завоевать такую власть над людьми.
– И я не пойму, – сказал престарелый Эгнат. – Возможно, Руф объяснит это тем, что его брюхо урчит громче всех в Италии?
– Вряд ли будет достаточно одного этого объяснения, – возразил Руф.
Трибун откашлялся. Он определенно завидовал громкой репутации отсутствующего вожака разбойников.
– Говорят, он очень ловкий оратор. Если это так, то другого объяснения не нужно.
– Я с этим не согласна, – возразила хозяйка, снова протягивая слуге пустой бокал. – Он берет чем-то еще. Знаешь, – обратилась она к Руфу, трогая его за плечо, – каким я его представляю? Страшно волосатым, с голой грудью, с пронзительным взглядом. В прошлом году я присутствовала на казни негодяя, нападавшего в горах на маленьких детей. У того был как раз такой взгляд. – Она возбужденно засмеялась, и Руф подумал, что мужчине старше шестидесяти лет все-таки негоже жениться на такой молодой женщине. Возможно, Эгнат прочел его мысли по глазам, потому что тут же вмешался:
– А я представляю его совсем другим: лысым, толстым, потным, как носильщик из римской Субуры. В своих речах он то произносит пафосные слова, то допускает непристойности; не исключаю, что он сентиментален и окружил себя мальчиками.
– Враг пригвожден к позорному столбу! – сказал Руф со смехом. – Между прочим, я знаю его лично.
– Неужели? – воскликнула хозяйка. – Почему же ты молчал?
Руф был доволен произведенным впечатлением.
– Я видел его в школе гладиаторов моего друга Лентула в Капуе. Он водил меня по школе во время утренней разминки.
– Каков же он? Наверное, ты сразу обратил на него внимание? – спросила хозяйка.
– Увы, нет. Помню только, что на нем была звериная шкура, но варвары одеваются так сплошь и рядом.
– А каков он с лица? – не унималась молодая хозяйка.
– Боюсь, что разочарую тебя: не могу вспомнить точно. Как видишь, он не произвел на меня сильного впечатления. Я бы сказал, что лицо у него обычное – широкое и добродушное. Сам он ладный, разве что немного костлявый. Единственное, что я запомнил, – что передвигался он как-то задумчиво, тяжеловесно. Я еще мысленно сравнил его с дровосеком.
– Не почувствовал ли ты чего-то необычного, загадочного, какой-то волшебной силы?
– Нет, не припомню, – сказал Руф. Он был рад осадить молодую хозяйку из чувства солидарности со старым Эгнатом. – Должен признаться, что одно дело любоваться царем Эдипом на сцене и совсем другое – застать его за утренним туалетом.
– Все равно, в нем должна быть какая-то изюминка, иначе он не стал бы вожаком, – не отставала хозяйка.
– Согласен, – сказал Руф со вздохом. – Хотя лично я полагаю, что героев создают условия, а не наоборот. Условия сами указывают на правильного человека. Уж поверьте мне, у истории безошибочный инстинкт: это она открывает людей, о которых потом говорят, будто они «делают историю».
Разговор потерял остроту, все четверо налегли на еду и питье. За их спинами сновали слуги. Один из них наклонился к хозяйскому уху.
– Снова грабежи? – осведомился Руф, от которого никогда ничего не ускользало.
– Ничего особенно, опять пригороды, – отозвался старый Авл, украдкой поглядывая на жену. Ее новость о грабежах нисколько не взволновала, она продолжала пить и распаляться. Руф уже чувствовал, как она трется бедром об его колено.
– У нас в Ноле бывало и похуже, – сказал престарелый советник. – Достаточно вспомнить гражданскую войну… – Он смущенно глянул на трибуна и умолк.
– Ты не состоишь в родстве с Гаем Папием? – спросил Руф трибуна, отодвигая колено и по-отечески глядя на свою соседку.
– Он приходился мне дядей, – коротко и сердито ответил трибун.
Трибуну Герию Мутилу было двадцать лет, когда народы юга Италии – самниты, марсы и луканцы – восстали против Рима. Одним из вождей восстания был его дядя, Гай Папий Мутил. Нола, населенная одними самнитами, первой из городов присоединилась к восставшим, сломив сопротивление своих проримских аристократов. На протяжении шести лет римляне осаждали Нолу, но Нола держалась. Потом в самом Риме произошла революция вод руководством Мария и Цинны. Жители Нолы немедленно распахнули ворота города и побратались с недавним врагом, встав под знамена революции. Аристократия сопротивлялась, разом забыв про свой римский патриотизм и вступив на путь сепаратизма. Еще через три года наступила реставрация: Сулла завладел Римом, в Ноле снова произошли перемены. Аристократы заявили, будто всегда твердили, что спасение города – в союзе с Римом; тем не менее народ запер ворота и еще два года выдерживал осаду. В конце концов восставшим пришлось бежать, предварительно спалив дома аристократов; последний вожак южно-италийского восстания, Гай Папий Мутил, был убит во время бегства.
– Я хорошо знала твоего дядю, – сказала трибуну хозяйка. – Я была тогда малюткой, и он любил качать меня на колене. У него была чудесная борода – вот такая… – И она показала жестом, какую бороду носил национальный герой Самния.
– Он был убежденным патриотом, – важно проговорил Эгнат, словно боялся, как бы его жена не обидела трибуна. – Но при этом шовинистом и ненавистником римлян, – добавил он.
– Неправда, Авл! – взвился трибун. – Почему ты не кичишься шовинизмом, будучи представителем одного из старейших здешних родов? Да потому, что твои интересы и интересы твоих сторонников тесно связаны с интересами римской аристократии, постоянно откладывающей земельную реформу и защищающей крупных землевладельцев. Южно-италийское восстание было всего-навсего выступлением крестьян, пастухов и ремесленников против ростовщиков и богачей-землевладельцев. Его программа не была ни самнитской, ни марсийской, ни луканской, это была программа земельной реформы и гражданских прав. И вообще, последние сто лет внутренней жизни Рима можно обобщить одной фразой: отчаянная борьба между сельским средним классом и крупными землевладельцами. А все остальное – просто болтовня официальных историков.
– Хотите еще рыбы? – предложила гостям хозяйка.
– Нет, благодарю! – отрезал трибун, злясь на то, что она, сама того не зная, нащупала его слабое место: он не умел прилично обращаться с рыбой.
– Все эти новомодные теории весьма привлекательны, – откликнулся старый Авл, – только я в них не верю. По-моему, корень всех бед надлежит искать в моральном разложении римской аристократии, в ее привычке к роскоши и продажности. Еще Катон Старший…
– Только Катона Старшего осталось вспомнить! – не выдержал Руф. – Все эти вздохи праотцев и их заклинания о нравственности и добродетели никого больше не трогают. Ты не хуже меня знаешь, что Катона Старшего ровно сорок четыре раза уличали в шантаже.
– Готов согласиться, что вы оба весьма поднаторели в истории, – молвил старый Авл, которого спор все больше утомлял. Он встал, медленно прошелся по залу, рассеянно остановился перед своей черной вазой и нежно прикоснулся к ней пальцем.
– Что скажешь об этом шедевре, Руф?
– Чудесно, – отозвался Руф. – Весь вечер не свожу с нее глаз.
– У меня нет аргументов в споре с вами, – сказал главный советник, – и вы, наверное, сочтете это сентиментальностью, но все равно, мой аргумент – вот эта ваза, и это несравненно более сильный довод, чем любой, который способны привести вы оба.
– Ты хочешь сказать… – начал Руф.
– Ничего я не хочу сказать! – раздраженно оборвал его старик. – Не обязательно спорить по любому поводу.
– Я просто хотел напомнить, – спокойно закончил свою мысль Руф, – что даже эта ваза не италийского, а критского происхождения. Если я не прав, поправь меня.
– А я ее купил! – фыркнул старик. – Все, что лепится, рисуется, пишется, изобретается в мире, – все стекается к нам. Без нас, всеми осуждаемой римской аристократии, ничего это вообще не появилось бы.
– Возможно, – молвил Руф и слегка поклонился, тоже давая понять, что спор прекращен.
Возникла несколько смущенная пауза. Трибун презрительно улыбнулся. Сам он и то не знал, на кого сейчас обращено его презрение – на старого аристократа или на выскочку, бывшего раба.
– Не перейти ли нам в сад? – предложила хозяйка, нарочито глядя мимо Руфа. – Здесь для политики жарковато. – Она хлопнула в ладоши, и на ее зов немедленно явился пожилой слуга.
– Пусть принесут факелы, – распорядился советник. – Мы выйдем в сад.
– Я принесу факелы, Авл Эгнат, – ответил слуга.
– Не ты! Я сказал: «Пусть принесут». – Советник еще не поборол своего раздражения. Все стояли в открытых дверях, выходящих в сад. Снаружи было прохладно и очень темно, но над центром города горело багряное зарево.
Старый слуга замялся, не зная, как поступить.
– Пойми, – сказала хозяйка мужу с нервным смешком, – все слуги разбежались. Сейчас начнется самое интересное…
В ту ночь армия рабов, впущенная в город толпой грабителей, подвергла его полному опустошению. Командиры – Спартак, Крикс и юный Эномай – не сумели предотвратить убийства половины свободных жителей города. Среди убитых оказались главный советник Авл Эгнат с женой и народный трибун Герий Мутил.
Импресарио спасся по счастливой случайности. У него не осталось ни актерской труппы, ни вещей, ни денег; помимо самой жизни, ему удалось сберечь только черную вазу, которую он прихватил из подожженного дома Эгната. На вазе танцевала красная лаковая фигурка обнаженной танцовщицы, словно парящая на крыльях своей разлетающейся вуали.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?