Текст книги "С того света"
Автор книги: Бернар Вербер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
На надгробии деревенского кладбища красуется с 1981 г. следующий текст, ставший местной достопримечательностью: «Здесь погребена Зона Хистер Шью. Ее смерть в 1897 г. считали естественной, пока ее дух, явившийся матери, не описал совершенное ее мужем Эдвардом убийство. Преступник был осужден. Это единственный известный на сей день случай, когда показания призрака позволили осудить убийцу».
Эдвард Уэллс, Энциклопедия относительного и абсолютного знания, том XII
30
Дух Габриеля Уэллса парит над городом. Он понимает, что его отношения с другими блуждающими душами остались такими же, какими были его отношения с людьми при жизни: недоверие, дистанция, старание не смотреть в глаза. В конце концов, откуда ему знать, кто эти эктоплазмы вдалеке… Может, безумцы, извращенцы, убийцы, просто зануды?
На кладбище Пер-Лашез на востоке Парижа он встречает деда. Вместе они находят место, где завтра утром его предадут земле.
– Вот, внучек, могила, в которой завершится манипуляционный цикл твоих клеток, начавшийся с оплодотворения яйцеклетки твоей матери сперматозоидом твоего отца.
– Мне нравится это место. Романтичное кладбище.
– Тебя похоронят рядом со мной. Будем соседями.
На надгробный камень с надписью «ИГНАС УЭЛЛС» садится ворон, и Габриель погружается в меланхолию.
– Слушай анекдот для разрядки атмосферы, – говорит его дед. – Человек плачет над могилой, причитая: «Ты не должен был умереть!» Проходящий мимо кладбищенский сторож, тронутый его горем, спрашивает: «Он был вашим другом?» – «Нет, это первый муж моей жены».
Габриелю не до юмора. Пристально глядя на деда, он спрашивает:
– Как ты оцениваешь свою жизнь, дедушка?
Игнаса тянет рассказать еще один анекдот, но он передумывает и становится серьезен, даже величественен.
– Между прочим, мне впервые задают этот вопрос. Я так долго ждал этого момента, что уже приготовился подвести окончательный итог. В некотором смысле всю мою жизнь можно считать одним большим анекдотом… с сомнительным концом.
Из-за облаков медленно выплывает луна, ее приветствуют своим бесшумным полетом летучие мыши.
31
«Родился я в Польше. Мой отец был столяром, мать – домохозяйка – воспитывала моих четверых братьев и трех сестер. Когда наши поступки были, по мнению отца, глупыми, он лупил нас ремнем и грозил: «Заплачешь – снова выпорю». За более серьезные проступки следовало серьезное наказание – стояние за дверью, на морозе. Мать была вечно усталой. Весь день она занималась нами, готовкой, уборкой, стиркой и своей собственной матерью, лежавшей в шлепанцах в постели и постоянно жаловавшейся. Помню, мать была сутулой, от нее исходил запах пота – мне это нравилось. Говорила она мало, только время от времени вздыхала, словно снимая напряжение.
Мы жили в городке с несколькими сотнями жителей, где все друг друга знали, где рано заключали браки, потому что свахи брались устраивать удачные, с точки зрения экономических интересов пар, супружеские союзы. Большинство жителей были неграмотными, число местных дурачков достигало трех. Врача не было. Если кто хворал, приходилось ехать лечиться в Варшаву. Там вместо анестезии применялся 45-градусный спирт, цирюльники на рынке лечили и драли зубы при помощи клещей, бритвы и ножа. В 16 лет я собрал в мешок свои вещи и дал деру. У меня не было ничего дурного на уме, просто хотелось сбежать из родительского мирка. Я отправился на запад, пересек Германию, потом Францию и добрался до Туркуэна. Из Игнаца Веловски я стал Игнасом Уэллсом.
Сначала я вкалывал шахтером на угольной шахте, потом стал рабочим на текстильной фабрике, потом помощником фотографа. Меня всюду брали, потому что я обладал талантом рассказчика. Мое положение улучшалось, пока не разразилась война с Германией. Мне предложили французское гражданство в случае вступления в так называемый добровольческий отряд из иностранцев, бедняков и идиотов, которых посылали на передовую, на верную смерть. Я участвовал в нескольких атаках и был среди редких выживших счастливчиков. Я познал ужас траншей. Должен тебе сказать, мое умение травить анекдоты много раз помогало разрядить атмосферу. Боши вели такой огонь, что многие глохли или сходили с ума. По приказу маршала Петена солдаты расстреливали дезертиров или отказывавшихся воевать по религиозным соображениям, чтобы охладить желание остальных взбунтоваться. Сам я лишился при обстреле ноги. Мне приделали деревянный протез, дали палку и перестали посылать в бой. Я стал работать на пропаганду, запечатлевал «удачные моменты»: солдат в безупречном обмундировании, лопавших из котелка и глушивших вино и ром перед атакой. Не знаю, как я все это пережил. Повезло… Когда мне говорят, что раньше было лучше, мне хочется переправить говорящих это в мое прошлое – пусть полюбуются на то, о чем болтают!
Когда кончилась Первая мировая, мне было 22 года. Один из моих офицеров сказал, что намерен поступить в полицию и ему нужен фотограф для мест преступления. «Ты, по крайней мере, не будешь терять сознание при виде трупа, нагляделся на это добро в окопах», – объяснил он мне. К тому же он понимал, как полезно иметь в коллективе такого мастера анекдотов, как я. Так я заделался полицейским фотографом. В 23 года у меня были ремесло, зарплата и французский паспорт, можно было и жениться. Но я совершил худшую в своей жизни глупость: вместо того чтобы остановиться на француженке, поступил, как безмозглый лосось, и вернулся для поиска пары туда, где родился. Там ко мне отнеслись как к блудному сыну: я ведь разбогател во Франции. По совету отца я отправился к свахе и спросил, кто есть у нее «в запасе». Набралось девять незамужних девушек моложе меня, не состоявших в родстве с моей семьей, – надо было думать об опасности кровосмешения. Пришлось вычесть одну уродину и одну калеку, оставалось семь. Я спросил, говорит ли кто-то из них по-французски. Таких было целых две, и я остановился на той, что красивее, – Магдалене. Ее отец заверил меня, что дочка девственна; договорились о сумме приданого. Через пять дней мы поженились. Эти дни ушли на организацию свадьбы. Вот и вся любовь в те времена.
Свадьба растянулась на три дня и три ночи. Только после, совсем пьяные, мы впервые занялись любовью. У меня это был первый раз, потому что в армии я чурался борделей из страха венерических болезней. Тогда часто познавали любовь только после свадьбы, и это смахивало на покупку-сюрприз. Приходилось клясться в любви и верности до самой смерти незнакомому человеку. Меня это всегда поражало: женишься на чужом человеке и только в момент развода узнаешь, с кем имел дело. Мой отец говорил, что любовь – победа воображения над умом, а брак – победа надежды над опытом. С юмором был человек! В общем, наша брачная ночь оставила не самые приятные воспоминания…
Через месяц мы перебрались в Париж, и я вернулся в полицию, работать фотографом. Мне становилось все тяжелее с твоей бабкой, чей главный изъян был нехитрым: дурной характер. И еще одна маленькая деталь, на которую мне следовало сразу обратить внимание, но тогда она показалась мне пустяком: она не смеялась над моими шутками.
У нас родилось пятеро детей. Трое умерли в младенчестве от болезней, выжили только твой отец и тетка. С каждыми родами Магдалена становилась все сварливее, как будто злилась на меня из-за детей, уродовавших ее тело. Тем не менее я всегда хранил ей верность.
Потом я помог раскрыть одно преступление, заметив при проявлении снимков с места преступления важнейшую деталь. Мой начальник решил, что я зорче коллег. «Глаз Уэллса» – вот как это называлось. Поэтому когда старший по должности погиб в перестрелке, мне предложили занять его место, я же был знаком со всеми делами. Вот когда я сполна смог проявить свой талант! Я запоем читал Конан Дойла и уяснил, что ключ ко всему – наблюдательность. Используя свою сильную сторону вместо того, чтобы пытаться исправить слабые (например, мне никогда не удавались допросы, да и в психологии я был слабаком), я раскрывал преступления за счет работы с отпечатками, гильзами и всем прочим с мест их совершения.
После завидной карьеры, в 60 лет, я подал в отставку. Вот когда моя жизнь превратилась в ад! Я день-деньской оставался нос к носу с твоей бабкой, становившейся все более агрессивной. Она только и делала, что осыпала меня упреками.
Думаю, я сознательно развил глухоту, чтобы не слышать ее наскоков. Но потеря слуха отрезала меня не только от нее, но и от всего мира. Парадокс в том, что чем меньше я слышал, тем больше видел. Я снова принялся фотографировать, и тогдашние мои работы относятся к лучшим. Я составлял из них альбом и утешался тем, что когда-нибудь мои потомки найдут его, надумают продать и тем обеспечат мне посмертную славу. Поэтому я постарался сделать этот альбом как можно более полным. Я делал черно-белые снимки, несмотря на появление цветного фото, отдавая предпочтение всему, что движется: птицам, поднимавшимся в воздух, скачущим с развивающимися на ветру гривами лошадям, соревнующимся спортсменам. Фотография – искусство поймать тот драгоценный момент, когда все меняется. Тогда меня и хватил первый сердечный приступ. Я угодил в больницу, и там мое положение стало совсем невыносимым. Я весь день лежал, что приводило к пролежням. В легких скапливалась вода, каждый вдох давался с болью. Приходилось пользоваться пеленками, как младенцу, потом мне поставили мочевой катетер.
После попытки самоубийства мне пристегнули к койке руки и ноги, чтобы усмирить. Дальше стало еще хуже. Как ты знаешь, я умолял твою бабку позволить мне умереть, но лечащий врач утверждал, что меня спасут, и она позволила ему и дальше изгаляться надо мной против моей воли.
Что толку жить, если не можешь даже решить, когда положить этому конец? Это, что ли, прогресс? Любой бездомный волен броситься с моста, а я валялся, как в кандалах! Ты только представь: весь день с неподвижными руками, с горящей спиной… А тут еще твоя бабка твердит: «Ты выздоровеешь, дорогой, не волнуйся, ты в хороших руках, вокруг тебя лучшие врачи!» Я-то мечтал о худших, поверь! А еще о том, чтобы задушить ее этими проклятыми ремнями. Единственным моим развлечением было радио. Я проводил дни неподвижно, следя за тем, как гниение мира сопровождает мое собственное. Когда мне становилось совсем невмоготу, медсестра протирала меня губкой с дезинфицирующим средством. Поверь, я завидую твоей смерти в молодости, во сне: ты избежал нарастающего упадка, коим является старость, рядом с тобой не было женщины, которая, якобы любя тебя, превращала бы твою жизнь в пытку. А я пролежал так три года – три года! Этот балбес-врач знай пыжился перед начальством и сослуживцами, хвастаясь своим умением поддерживать жизнь в такой развалине, как я. Я исхудал, мое лицо изрыли морщины, в которых не помещались потоки моего гнева. Когда мегера, мнившая себя моей женой, появлялась с цветами, я пытался ее укусить.
Однажды, заметив, что ремень у меня на правом запястье ослаб, я высвободил сначала одну руку, потом другую, потом ноги; я вырвал все трубки и проводки и что было силы хлопнулся об пол, но всего лишь ушибся. Ноги меня не держали, и я пополз. Помню во всех подробностях тот благословенный день: как залез, собрав все порожденные яростью силы, на комод перед окном и как выбросился в пустоту. Меня подобрали с широкой улыбкой на мертвом лице и с выпяченным средним пальцем – вызовом в адрес моей бесценной супруги.
После этого мой дух покинул обветшалое вместилище, в которое превратилась моя телесная оболочка, и я принял тот облик, который пожелал: в свои 60 лет, при выходе в отставку. Главное, ко мне без всяких технологических ухищрений вернулся стопроцентный слух.
Первый эктоплазменный полет тем более восхитил меня, что я провел последние дни жизни пристегнутым к больничной койке. Я парил орлом! Четыре дня и четыре ночи я вкушал радость полета, пребывая в бескрайнем восторге. Я даже говорю себе порой, что стоило закончить жизнь столь плачевным образом, чтобы потом познать на контрасте эту радость. Хотелось сравнить себя с гусеницей, превращающейся в бабочку: я был такой ползающей, липкой, грязной, сопливой, надсадно хрипевшей гусеницей, извлеченной смертью из состояния куколки.
Я сразу понял, что останусь скитающейся душой. На меня больше не влияли чужие решения. Поверь, любой, чье счастье зависит от решений других людей, должен готовиться к несчастью. Не надо ни от кого зависеть – начиная с докторов.
То ли дело смерть: она полна достоинств.
Например – не скажи, что это мелочь! – тебя больше не жалят комары.
Зимой ты не мерзнешь. Летом тебе не грозит солнечный удар.
Слепые здесь прозревают.
Здесь маршируют безногие.
Здесь неведомы проблемы запора и бессонницы.
Словом, здесь «клёво», как выражается молодежь.
При всем том со временем мне становилось скучновато, пришлось искать центр интереса. И вот он найден: это ТЫ.
Ты родился в славное время: у тебя была настоящая кроватка, настоящая коляска, настоящие подарки к Рождеству, здоровое уравновешенное питание, позволившее тебе вымахать выше меня, любящие родители, не поднимавшие на тебя руку, педиатры поблизости, врачи, прописывавшие тебе лекарства, дантисты пользовались заморозкой, преподаватели были образованными людьми.
Ты родился не в военное время, не знал ни нищеты, ни голода. Я предчувствовал, что ты сможешь прожить жизнь, которую я мечтал прожить сам. Я привил тебе вкус к историям, к книгам, к расследованиям. Вот желание записать истории, сидевшие у тебя в голове, – это уже твое. Когда я умер, тебе было всего 13 лет, и я продолжил влиять на тебя во сне, развивая твою страсть к хорошим сюжетам. Думаю, у человека есть кое-какая генетическая предрасположенность, но потом на него влияют родители, преподаватели, работодатели, а также до некоторой степени – призраки его предков.
Посмотри на своего брата: его потянуло к науке, как тебя – к литературе. Твой брат – рационалист, ты больше подвержен воображению. Одно семечко дало два совершенно разных плода.
Когда вышла твоя первая книга, главным счастливцем был не ты – я! Я осуществлял через тебя МОЮ мечту. Поэтому я никогда тебя не покидал. Иногда тебе казалось, что ты погружался в транс, когда писал, но на самом деле это я вселял в тебя вдохновение. Я присутствовал при твоих беседах, я следил через твое плечо, как продвигаются твои рукописи, я был твоим первым читателем.
Как же я тобой гордился! Иногда даже делился своей гордостью с дружественными эктоплазмами, говоря: «Расположитесь за спиной его читателя и читайте сами!» Так что учти, на том свете у тебя немало поклонников, и каких! Представь, я советовал почитать тебя самому Конан Дойлу!
Когда ты умер, я, разумеется, был рядом, я тебя дожидался, но не захотел сразу с тобой связываться, чтобы не смущать. Я же не знал, как ты на меня отреагируешь. Поэтому подождал, чтобы ты сперва выследил ту молодую актрису. Меня очень ободрила твоя реакция: ты не подпрыгнул, ты принял меня как друга в этом лучшем твоем существовании, которое только начинается.
Ну как, готов к своим завтрашним похоронам? Похоже, все пройдет как по маслу.
Акт II
Радикальная перемена
32
Падают большие серые капли ледяного дождя.
Вороны с мокрыми крыльями наблюдают за траурным кортежем. Габриель прибился к ним, ему любопытно, кто будет придавать его земле.
Друг за другом появляются:
Семейство Уэллсов: его брат Тома, родители, дяди, несколько кузенов.
Нынешний издатель, несколько сотрудников издательств, директора серий.
Его врач Фредерик Лангман, его друг, биолог Владимир Крауз.
Его коллеги по «Лиге воображаемого».
Другие друзья-писатели, юмористы, певцы, актеры, с которыми он общался.
Некоторые бывшие девушки.
Двое незнакомых журналистов.
Трое не прекращающих щелкать камерами фотографов, присланных, видимо, агентствами.
Еще человек шестьдесят – их Габриель считает неопознанными читателями.
Все бредут, раскрыв зонты.
– Видишь, говорил я тебе, что будет много народу, – говорит Габриелю дед.
– Похороны вселяют в меня ужас, вечно все мерзнут и говорят одно и то же: каким великолепным человеком был усопший, – огрызается Габриель.
Кортеж замыкает Люси Филипини – во всем черном, под зонтиком с розовыми цветочками.
– Пришла… – растроганно говорит Габриель.
– Ты не представляешь, как я рад, что тебя оплакивает столько людей, Габи.
– Всего сотня, дедушка, никак не больше.
– Плюс еще сотня блуждающих душ, явившихся специально ради тебя.
И действительно, подняв глаза, Габриель различает не осмелившиеся подлететь ближе эктоплазмы: они держатся на расстоянии, как пугливые читатели.
– А где Конан Дойл?
– За кого ты себя принимаешь?
– Я-то думал, что вы с ним…
– Хватит, стоило мне о нем обмолвиться, как ты решил, что весь невидимый мир только тобой и интересуется! Спустись на землю, Габриель. Ты молодец, спору нет, но ты – всего лишь малозаметный французский автор. Я сказал, что он тебя читал, но это не значит, что ему понравилось. Так и быть, буду до конца честным: он находит в твоих произведениях избыток насилия и секса.
Группа в черном застывает перед зияющей могилой. Служащие похоронной конторы устанавливают гроб на треногу, слегка под наклоном. На крышке выгравированы буквы GW и изображение лебедя, прославившего писателя. Двое в черных костюмах ставят помост и аналой с фотографией Габриеля.
Минуту присутствующие молчат, потом на помост поднимается Тома Уэллс, он подходит к микрофону.
– У меня ощущение, что мне оторвали левую руку, – начинает он твердым, но взволнованным голосом. – Мы не всегда ладили, но я всегда втайне восхищался Габриелем. На мой вопрос, сколько времени у тебя ушло на написание книги, он отвечал: «Тридцать секунд! Столько я искал идею».
Присутствующие встречают начало его речи неуверенным смехом.
– Я всегда считал обложки его книг некрасивыми, но теперь, когда я знаю, что их больше не будет в витринах книжных магазинов, я начинаю по ним скучать. Я бы предложил книготорговцам оставить пустоту там, где они поставили бы его следующую книгу, если бы он успел ее дописать. Чтобы оживить в память о нем его мысль, я перечитаю некоторые отрывки из его сочинений, в том числе рассказы, написанные им в молодости. Я искренне верю, что некоторые наиболее новаторские идеи из его книг по-прежнему будут вдохновлять других писателей, а возможно, и ученых, потому что в области науки у Габриеля бывали авангардные прозрения. Надеюсь, читать его будут еще долго; надеюсь, память о нем будет жить всегда.
Речи Тома дружно хлопают, некоторые всхлипывают.
После него на помост поднимается Александр де Виламбрез.
– В обыкновенных людях нет ничего особенного. Но Габриель был необыкновенным человеком. Стоило мне его увидеть, как я заподозрил, что он… что он совершенно не в себе.
Снова смешки в толпе.
– Но долг издателя в том и состоит, чтобы обнаруживать «полезных» безумцев. Мне нужно так направлять их безумие, чтобы получались книги, вытягивать из клубков их первоначальных замыслов волшебную нить. Он был сама кротость, умел внимать советам. Много раз я требовал, чтобы он все начинал сначала, и он безропотно повиновался. Однажды он сказал мне: «Александр, я должен кое в чем тебе сознаться: даже на необитаемом острове, без издателя, типографии и читателей, я все равно продолжал бы писать романы, это мой главный источник радости. Писать – моя функция, как функция пчелы – делать мед». Я ему ответил: «Раз так, впредь будешь сам оплачивать типографию».
Атмосфера разряжается.
– Габриель жил в своих мечтах. У него был сложный внутренний мир, и он пользовался только малой его частью – презентабельной. Думаю, если бы он прожил дольше и если бы смог выразить все богатство своего внутреннего мира, нас ждало бы большое удивление. Он никогда не давал себе воли, потому что испытывал страх, болезненный страх, вызвать у читателя скуку. Я много раз пытался ему объяснить, что не найдется двух одинаковых читателей, что развлечет одного, у другого вызовет зевоту, это – часть игры, понравиться сразу всем невозможно. Но ему хотелось найти универсальный язык, который расшевелил бы читателей всех возрастов во всех странах. В этом была, конечно, некоторая претенциозность, зато так он обретал цель, пускай недосягаемую. Думаю, со временем он смирился бы с мыслью, что понятен только меньшинству.
Александр покашливает в ладонь, набирает в легкие воздуху и продолжает:
– Габриель считал единственным достойным внимания критиком время. И я с ним согласен: только со временем незначительные произведения забываются, а крупные остаются на плаву. Габриель Уэллс прожил всего сорок два года, но я уверен, что его творчество его переживет.
Несколько человек согласно кивают.
– Габриель скончался, успев дописать свою последнюю вещь. Она должна была называться «Тысячелетний человек». Как я понял с его слов, он посвятил шестьсот страниц убедительному и подробному научному описанию того, как человек будущего сможет продлить свое существование и прожить добрую тысячу лет. У меня есть для вас хорошая новость: я намерен издать книгу, как только ее раздобуду.
Присутствующие журналисты записывают услышанное, Александр де Виламбрез тем временем возвращается на свое место и садится.
Настает очередь Сабрины Дункан.
– Я любила Габриеля Уэллса, – заявляет она с помоста и выдерживает паузу. – Я любила Габриеля, потому что этот человек умел слушать. Он был как губка: записывал мои фразы, чтобы потом вставлять в диалоги своих персонажей. Когда я обвиняла его в воровстве мыслей, он возражал: «Ни один художник ничего не изобретает из пустоты. Мы как цветочники: мы не изобретаем цветы, а составляем из них красивые букеты».
Молодая женщина обводит взглядом скорбящих.
– Я провела с ним три года, он тогда издал одну-единственную книгу и еще не знал, станет ли это его профессией. Я была его невестой и должна сказать, что редко встречала настолько преданных своей работе людей: он просыпался, записывал свои сны и с восьми до половины первого писал в кафе. Каждый день, даже когда устраивал себе отпуск, даже когда болел. Думаю, он боялся умереть, не успев написать достаточно романов. Да, думаю, главным его страхом было не до конца использовать полученный с рождения талант. Он часто повторял: «Я должен быть достойным доставшейся мне удачи легко писать, своего хорошего издателя и своих читателей».
Она снова ненадолго умолкает, как будто чтобы переждать звучащий словно бы ей в ответ гром.
– Наконец, хочу сказать тем, кто его не знал, что в повседневной жизни Габриель Уэллс был до невозможности смешным. Он шутил постоянно, на любую тему. В любом событии он искал повод для осмеяния. А главное, он умел посмеяться над самим собой. Надеюсь, там, наверху, ему слышно, как я его любила.
Эти слова потрясают Габриеля. Тем временем на помост выходят его коллеги по «Лиге воображаемого». Главный среди них берет слово от имени остальных:
– Габриель входил вместе с нами в гильдию авторов, объединенных желанием изменить сложившийся литературный пейзаж. Мы были слишком заняты, чтобы регулярно видеться, но я надеюсь, что смерть Габриеля, собравшая всех нас здесь, позволит возобновить сражение за то, чтобы наша страна начала культивировать разные литературные жанры.
Эти слова встречены аплодисментами. Отец Габриеля говорит:
– На то, каким должен быть этот надгробный камень, меня вдохновил один разговор с Габриелем. Он сказал, что обожает книгу Филиппа К. Дика «Убик», герой которого оказывается перед камнем с надписью: «Я жив, а вы мертвы». «Какая сильная фраза! – воскликнул Габриель. – Вообрази гигантское недоразумение: к могиле приходят скорбеть люди, считающие себя живыми, не замечая, что на самом деле мертвы они!» Он использовал эту фразу в своем наименее известном романе «Мы, мертвецы».
При этих словах сотрудники похоронной конторы приподнимают могильный камень, и становится видна надпись: «Я ЖИВ, А ВЫ МЕРТВЫ».
Некоторые, приняв это откровение всерьез, щиплют себя и облегченно улыбаются. Габриель тем временем обнаруживает, что вокруг них собирается все больше эктоплазм. Гроза усиливается.
Гроб выпрямляют и опускают в могилу.
После завершения церемонии отец Габриеля приглашает всех в кафе напротив кладбища, удачно названное «Кафе последней надежды», чтобы выпить по рюмочке и вспомнить лучшие моменты, проведенные в обществе усопшего. Только несколько неустрашимых читателей подходят к могиле, чтобы возложить на нее цветы, оставить записки и различные предметы, символизирующие лебедя.
Габриель проникает в бистро, чтобы подслушать разговоры.
Он видит, как его брат подходит к его издателю и как тот почтительно его приветствует и приносит соболезнования. Но Тома спешит его перебить:
– Вы не сможете издать «Тысячелетнего человека», месье Виламбрез.
– Почему же? – спрашивает уязвленный издатель.
– Потому что я уничтожил файл и все копии и сжег обе распечатки. Я не хочу, чтобы творчество моего брата-близнеца пережило его смерть. Не хочу, чтобы вы продолжали его издавать после его кончины. По-моему, это торгашество и непристойность.
33. Энциклопедия: смерть у монахов сокусимбуцу на севере Японии
Всем хотелось бы полностью управлять своей смертью, но только у буддистских монахов школы сингон на севере Японии искусство умирания достигло вершин сложности.
Это течение основал в XIII веке мистик Кобо Даиши, решивший провести свои последние мгновения в пещере, за медитацией. Откопавшие его последователи убедились, что тело не разложилось, а мумифицировалось. Тогда они разработали ритуал, воспроизводящий это чудо, чтобы самим достигать при помощи медитации уровня бодрствования, при котором тело становится не подверженным гниению. Так они надеялись войти в состояние «сокусимбуцу» – внутреннего просветления.
Чтобы дойти до такого состояния, эти монахи переходили на очень жесткий режим питания: ели только еловые иголки, древесную кору и семена, чтобы максимально похудеть. Потом их заживо хоронили в каменных могилах, на метровой глубине. Сидя в позе лотоса, они вдыхали через бамбуковую палочку воздух с поверхности; другая палочка была привязана к колокольчику. Каждое утро заживо погребенные звенели в колокольчик, сигнализируя, что еще живы. Тогда им передавали через палочку несколько семян. Когда колокольчик переставал звонить, считалось, что монах скончался. Другие монахи вынимали обе палочки, закрывали могилу и засыпали ее землей.
Через три года монахи вскрывали захоронение и проверяли, удалась ли мумификация силой духа. Чаще всего она не удавалась, и могилу окончательно засыпали. Однако случались и удачи. Труп монаха, ставшего «сокусимбуцу», доставали из земли, мыли, одевали и выставляли для поклонения. С 1200 года до наших дней зафиксировано двадцать четыре монаха, превратившихся в «сокусимбуцу».
Это тем более примечательно, что, в отличие от египетских мумий, здесь не использовалось бальзамирование, которое можно было бы считать «естественным», и не производилось извлечение органов. До сих пор наука не в силах объяснить, почему эти тела не подверглись разложению под воздействием бактерий, плесени и червей.
Эдмонд Уэллс, Энциклопедия относительного и абсолютного знания, том XII
34
Небо постепенно светлеет. Неприкаянные души и безымянные читатели рассеиваются, чуть дальше члены траурного кортежа выпивают для успокоения. Над могилой задержались только две души.
– Ты плачешь, дедушка? Не знал, что привидение способно плакать.
– Оно способно делать все: плакать, курить, кашлять, плеваться, пыхтеть… Главное – представить себя за этим занятием. Церемония так меня растрогала, – признается старик, – что я не сдержал слез.
– Мне не понравилась речь Тома.
Оба разглядывают мраморное надгробие со странной надписью.
– Вот что я тебе скажу, Габриель. Смерть принято считать провалом, рождение – победой. Смерть ассоциируется со всем отрицательным, рождение – со всем положительным. Но, если взглянуть объективно, все обстоит с точностью до наоборот. Смерть освобождает нас от всех страданий плоти. Становишься чист духом, приобретаешь легкость. Если задуматься, то родиться вовсе не так здорово. Ты покидаешь свою духовную семью ради плотской семьи совершенно незнакомых людей, о которых ничего не знаешь. В первые годы ты не в состоянии себя выразить, стоять прямо, и то не можешь. Ты зависим от своих родителей, это они тебя переодевают, кормят, носят. Где гарантия, что родители не окажутся ограниченными религиозными фанатиками и не будут тебя наказывать за осуждение их обскурантизма и не займутся промыванием тебе мозгов? Возможно, тебя станут заставлять есть и пить то, что ты отвергаешь из духовных соображений, – красное мясо, спиртное. Вдруг инстинкт тебе подсказывает, что это тебе вредно? Родиться, даже у любящих родителей, значит как минимум тринадцать лет подвергаться чужой духовной обработке – со стороны близких, учителей, приятелей.
– Надо же, никогда не думал об этом под таким углом…
– Чем больше я узнаю жизнь на том свете, тем крепче мое убеждение. Смерть – это освобождение, а жизнь – вход в мир принуждения, где трудно себя проявить. Там велик риск пройти мимо того, кто ты на самом деле, то есть загубить жизнь.
– Это твоя точка зрения, я еще до этого не дошел, но я тебя слышу.
– Во всяком случае, по этой самой причине я до сих пор не желаю перевоплощаться. Мне и тут неплохо. В общем, довольно философии. Ты подслушал в бистро интересные высказывания?
– Мой братец уничтожил мою последнюю книгу.
– Тебя это огорчает?
– Вообще-то нет. У меня много сомнений насчет качества этого опуса.
– Ты сомневаешься в собственном труде?
– Конечно, дедушка. У меня страх перед работой, я боюсь сделать неверный выбор в ее процессе, а под конец я испытываю нечто вроде отторжения сделанного, у меня впечатление, что излившееся из меня недостаточно хорошо и недостойно того, чтобы попасть на глаза широкой публике.
– Я думал, ты сильнее!
– А по-моему, сомнение в себе – это не слабость. Словом, если быть до конца честным, к «Тысячелетнему человеку» у меня была куча вопросов: я подозревал, что эта моя затея провалилась. Поэтому исчезновение этого текста меня не слишком печалит. Но кое-что все-таки огорчает: не понимаю, почему брат, не имевший представления об истинной ценности книги, все-таки ее уничтожил.
Оба смотрят на могилу.
– Как продвигается твое расследование моего убийства? – спрашивает через некоторое время Габриель.
– Ночью я побывал у одного из моих лучших осведомителей. В невидимом мире ходит слушок, связанный с одним из важнейших правил любого расследования.
– Что за правило?
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?