Текст книги "Высшее общество"
Автор книги: Бертон Уол
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
Он разозлился на Консуэлу за то, что она не позволила захватить с собой из Нью-Йорка Винни. Да, это правда, это Консуэла подобрала Фредди, когда ему было девятнадцать и он зарабатывал прыжками со скалы в Акапулько. Она приручила его, любила его, привезла его в Нью-Йорк, купила ему красивые тряпки, оплатила его уроки пения и танцев. Да, она ему жизнь новую купила! До нее, до Консуэлы, он был никем, афро-кубинская помесь, стройный, голодный, симпатичный юноша, человеческий планктон, плавающий в теплых волнах Карибского моря.
«Но это было так давно, – думал рассерженный Фредди, – целых пять лет назад». Это Винни – Винсент Кордель – сделал из него звезду. Фредди познакомился с Винни на вечере у Консуэлы, и хотя Винсент Кордель был балетным критиком, он нашел истинные слова восхваления, для «этого живого, поразительного молодого человека, одновременно сложного и первобытного, сочетающего изысканную чувственность андалузского танца с гортанной мощью и храбростью Ватуси». Винни объяснил ему эти слова на следующий день после того, как они были напечатаны, и Фредди торжественно поклялся, что никогда в жизни не посмотрит на другую женщину – в особенности на Консуэлу Коул. Фредди искренне верил в это тогда, он был глубоко благодарен Винсенту Корделю за помощь, а что касается вопросов сексуальной ориентации, для Фредди все было просто и без проблем: мужчина или женщина – это вопрос стиля и только.
Винсент был достаточно умен, чтобы позволять своему «грубому молодому животному» развлекаться на стороне, но только с женщинами. По временам Фредди исчезал на целые дни в Черри-Гроуве, Ише или Таормине. Но он всегда возвращался – с опухшими глазами, пресыщенный, угрюмый, часто с новой драгоценностью. Поклонницы, которых он оставлял позади, могли бы составить постоянную мировую аудиторию и где бы он ни появлялся, в ночном клубе или на сцене, женщины тащились за ним стадом, как коровы за племенным быком. Теперь, думал Фредди, он мог бы использовать любую из этих женщин, но он предпочитал Консуэлу (он относился к ней как к матери). Она же, кажется, не замечала его и предпочитала ему Веру и матадоров. Он начал осторожно строить куры одному из матадоров, но тот боялся потерять репутацию и в последний момент уклонился. «Если бы это был просто mozo,[16]16
Здесь: мальчик на побегушках (исп.).
[Закрыть] – объяснял тореадор, – то это бы прошло. Никто бы не осмелился напечатать это, а если бы и напечатали, то никто бы не поверил. Que lástima…[17]17
Жаль (исп.).
[Закрыть]»
Он потянулся за следующей маслиной и обнаружил худую руку, лезущую в его бокал. Рука принадлежала Клоувер Прайс, и было очевидно по ее надутой щеке, что она тайком таскала оливки у Фредди Даймонда. Она пьяно улыбнулась ему, а автоматический сексуальный компьютер Фредди быстро защелкал и выдал результат – нет!
– Я не видел вас раньше, – сказал он в той конфетной манере, в которой он исполнял свои народные песни и которая трясла в оргазме женщин от штата Мэн до Малибу.
– Como se llama? Как зовут?
– Зовут часто, – ответила Клоувер, – да выбирают редко. – Она чувствовала себя ужасно, а косточки от маслин начали нагреваться в ее руке. Она знала, что не осмелится выбросить их в бассейн, но ей так хотелось вместо этого засунуть их ему за пазуху, в глубокий шелковый клин, идущий от его шеи и призывно указующий на более привлекательное место. – Я без ума, – добавила она, зная, что говорит неправду, – от этой золотой монеты. – Она прикоснулась к монете, висевшей на шее Фредди, и ее рука скользнула по его груди. На ощупь его грудь напоминала бифштекс. – Это Траян, Адриан или Веспасиан?
– Нет, это мой друг Винни, – он решил (как это иногда с ним случалось), что его компьютер сделал ошибку. – Ты девственница?
Он произнес это слово с сильным испанским акцентом, потому что у него не было случая произнести его по-английски.
Клоувер послышалось: «Дать винца?» Ей захотелось ответить: «Да, немного», а потом пошутить. Ей трудно было понять, что же он сказал на самом деле, потому что на вечеринки она не надевала очки, а в полумраке она не могла определить выражение лица собеседника. Поэтому она слабо улыбнулась и ответила: – Нет, спасибо, я уже много выпила.
– Я не предлагаю тебе выпить, – сказал Фредди, хмурясь. Возможно, эта тощая девчонка с глазами больше чем груди, делала грязные намеки по поводу его мужского достоинства. Так уже бывало на подобных вечерах. – Я собирался, – продолжил он осторожно, – пригласить тебя…
– Клоувер! – послышался рев Баббера Кэнфилда. Он стоял на противоположной стороне бассейна, выделяясь на фоне группы, состоящей из Пола Ормонта, Бигги, Зои, Консуэлы, Веры и матадоров. Все они и другие гости, разбросанные по всей террасе, на минуту остолбенели и оглохли. Иначе и быть не могло. Казалось, что от бабберовского рыка вода в бассейне пошла волнами.
– Иди сюда, девочка! – позвал Баббер, и Клоувер заморгала, всматриваясь в мутно-белое пятно бабберовского пластрона.
– О, боже! – взмолилась она, обращаясь к Фредди.
– Твой муж?
– Клоувер, я устал повторять, детка! – вновь прорычал Баббер.
– О, нет, – пробормотала Клоувер, задыхаясь, раздираемая противоречивыми желаниями – остаться или уйти. Он посмотрел на нее, он положил свою руку на ее руку.
– Я… я сейчас вернусь, – сказала она, произнося слова громче, чем ей хотелось бы, она забыла, что звуки с легкостью разносились по поверхности воды.
– Черта с два ты вернешься, – вскричал Баббер. Он закрыл свою пасть, когда увидел, что Клоувер трусцой огибает бассейн.
– Баббер, – начала она, достигнув закругленного бортика бассейна, – почему вы такой грубиян? Вечно вы кричите и шумите – вы можете делать что-нибудь тихо?
– А теперь слушай меня, женщина, – сказал Баббер, притягивая ее за руку к себе и понизив голос так, что гости наконец-то избавились от звона в ушах. – Я не собираюсь стоять, дожидаться тут, смотреть, как ты там трепешься с гомиком-ниггером. Со мной это не пройдет. Я никому не позволю залезать в твои хорошенькие штаны. Я не допущу, чтобы ты вляпалась во всякое дерьмо, клянусь Господом. А теперь катись отсюда и ложись баиньки, завтра поутру мы улетаем.
– Баббер! – взвизгнула Клоувер, задыхаясь от ярости, возмущения и негодования. – Я покончу жизнь самоубийством! Я… – и Клоувер свалилась в бассейн.
Вода оказалась удивительно приятной и, погрузившись в нее, Клоувер немедленно забыла о своей ярости. Она почувствовала прилив бодрости, голова ее прояснилась. Она поплыла под водой к другой стороне бассейна.
Там, наверху, всплеск от ее падения прозвучал для гостей как призыв к веселью. Когда Клоувер наконец вынырнула с озорной улыбкой и физиономией, еще более подурневшей от прилипших к ней мокрых волос, бассейн окружили люди. Бигги второй раз за вечер сбросила с себя одежду, но теперь полностью. И от зрелища этой балансирующей на краю бассейна обнаженной скандинавки, похожей на мраморную статую, захватило дух у Веры и Пола. Другие гости тоже присоединились к двум женщинам, и поскольку стало очевидным, что водные развлечения станут всеобщими, один из боев-японцев, незаметно надул и спустил в бассейн огромного резинового коня.
Клоувер повисла у коня (он показался ей живым) на шее, терлась своим мокрым лицом о его морду, пыталась, не обращая внимания на веселые крики стоящих вокруг люлей, вскарабкаться на него. Несколько раз сорвавшись и плюхнувшись в воду, она, наконец, добилась своего, выпрямилась, худенькая, торжествующая, оседлавшая пурпурного резинового коня девушка в мокром шелковом платье, кольцом обвивавшем ее тощие бедра.
Баббер Кэнфилд, который отправился за боем, чтобы тот спустил воду в бассейне, вернулся с бутылкой бурбона в руках и полуяпонской речью в ушах. Он был блистателен, этот верзила, почти шести с половиной футов роста и весивший не меньше трехсот фунтов, потный, взъерошенный. Кварта бурбона в его лапище выглядела, как аптекарский пузырек.
– У тебя не больше мозгов, чем у лягушки в духовке, – забурлил Баббер. – Чтобы через двадцать секунд ты убралась отсюда в свою постель. – Он вытащил изящные платиновые часы, скрепляющие цепочкой лацкан и жилетный карман.
– Вам не испугать меня, вы, ковбой из Нейман-Маркуса! Единственная лошадь, которую вы могли бы оседлать – эта, – объявила Клоувер и, выкрикнув «и-и-и-го-го!», пустила своего коня по кругу.
– Баббер, прекратите шпынять девчонку, – почла своим долгом вмешаться и Консуэла, положив ему руку на плечо.
– Тринадцать… – считал Баббер, не обращая на нее никакого внимания, – четырнадцать…
– Баббер, пусть вам потрут спину, – брякнула Консуэла, вспомнив, что он путешествует с личным массажистом.
– Семнадцать. Я тебя предупреждал, восемнадцать…
– Шиш тебе! – вызывающе крикнула Клоувер.
– Ага, двадцать, – Баббер сунул часы в жилетный карман. Затем он вытащил из внутреннего кармана смокинга пару очков в стальной оправе и осторожно водрузил их себе на нос. Было что-то трогательное в этом человеке, похожем на носорога, огромного, могучего и подслеповато смотрящего на мир сквозь маленькие стеклышки.
Он выпрямился, и в нем уже не осталось ничего трогательного. Он расстегнул смокинг, выхватил откуда-то огромный, оправленный в золото и перламутр, смазанный и заряженный револьвер сорок пятого калибра, приподнял его, прицелился и выстрелил, поразив резинового коня.
– Вот тебе, упрямая скотина! – заорал Баббер.
За звуком выстрела последовали истошные вопли. Прежде чем удивленная и испуганная Клоувер успела выбраться из воды, Баббер повернулся на каблуках и покинул сцену.
Когда завернутая в полотенца Клоувер принялась подкрепляться бренди, Консуэла решила, что вечер пора заканчивать. Она выпроводила снова захмелевшую Клоувер из своей спальни, старательно избегая смотреть на промокшее сиденье стула. Вместе они вернулись на террасу, которая почти обезлюдела. Остался только Пол Ормонт. Он целовал Бигги, одетую в мокрое платье, и когда они услышали шаги Консуэлы, то быстро ретировались, как парочка призраков, в сторону крыла виллы, где располагались спальни.
– Спокойной ночи, дорогая, – прошептала Консуэла.
– Вечер был великолепен, – бормотала Клоувер, – я должна сказать вам, мисс Кол…
– Да, да, конечно, – Консуэла поспешила убраться восвояси. У нее болела голова, и она надеялась, что Вера оставит ее в покое.
Клоувер оказалась одна на террасе. Она чувствовала, что бренди согрело ее изнутри, а заботы старой леди – снаружи. Она лениво побрела в сторону спального крыла дома, сорвала цветок магнолии, растущей около бассейна, и стала размышлять, что бы ей сделать с этим чудом красоты. Она бесшумно, на цыпочках, кралась по коридору, напевая себе что-то под нос, когда увидела, что дверь одной спальни приоткрыта. Конечно она заглянула в нее: Фредди Даймонд спал на своей постели. Клоувер посмотрела на него, а потом на цветок. Хорошо бы подарить его Фредди. «Это я», – прошептала Клоувер. Его веки затрепетали. Скользнув внутрь, она тихонько закрыла дверь.
На этом закончился вечер Консуэлы Коул.
Глава 4
«Одно можно сказать о Найроби, – думала Сибил Харпер, – здесь самые огромные ванны на свете, черт бы их побрал». Ванна была английская, времен короля Эдуарда. Ее отлили и покрыли эмалью в Данди, упаковали и погрузили в трюм старого почтового парохода (теперь уже давно затопленного), вынесли на свет божий в Момбасе и привезли норовистым речным суденышком в Найроби. Там наконец под крики и понукания краснорожего надсмотрщика ее втащили и установили в конечном пункте, где она теперь и покоилась, являя миру торжество упорства и санитарии, сравнимое разве что со строительством пирамид. Сибил еще не видела пирамид, а если бы и видела, то вряд ли смогла бы найти что-либо общее между ними и сантехникой. Сейчас ее беспокоила только опасность подхватить стригущий лишай. Она где-то прочла, что в Африке это случается сплошь и рядом и лучший способ обезопасить себя – почаще менять белье и почаще мыться. Она не вполне представляла себе, что такое стригущий лишай и чем он грозит человеку, но сочла, что два часа в такой ванне должны изгнать какую угодно заразу из кого угодно.
Цепляясь за поручни, она выкарабкалась из ванны как из колодца, и принялась вытирать покрывшееся сеткой морщин, но тем не менее безупречное тело.
Ходдинга не было: он ушел с Баббером Кэнфилдом к поставщикам снаряжения, и она радовалась возможности побыть одной. Они намеревались провести ночь в гостинице, а следующим утром их должны были ждать машины: четыре лендровера, три прицепа с кроватями, туалетами и кухней и три больших грузовика со всем необходимым для сафари. Те же машины встречали их, когда они приземлились на четырехмоторном самолете Баббера Кэнфилда. Шоферы в свежевыстиранной одежде цвета хаки стояли рядом, и Баббер каждому пожал руку с видом генерала, вернувшегося из ссылки и полного решимости вновь приступить к командованию. Потом он разрушил это впечатление, как показалось Сибил, тем, что подошел и начал пинать ногой шины, как будто покупал подержанный автомобиль.
Сибил вдруг отложила полотенце и бросилась искать щипчики в своих косметичках – даже в десяти футах от зеркала она сумела заметить волосок, грозивший выбиться за пределы бровей и начать свою собственную жизнь. Она быстро расправилась с ним и на мгновение остановилась, держа блестящего маленького бунтовщика на кончике пальца и глядя на него, как смотрит мужчина на голову врага, прежде чем водрузить ее на кол перед своей хижиной.
Теперь у нее не осталось сомнений: она действительно чувствовала себя подавленной.
Еще неделя под пристальным и неотрывным вниманием Ходдинга – это было свыше ее сил. Помимо всего прочего, у них будет одна палатка на двоих. Сибил никогда раньше не приходилось жить в палатке, не говоря уже о том, чтобы жить в ней с кем-нибудь, и она сомневалась, что будет от этого в восторге. Ее внезапно осенило, что сколь бы удобно ни был оснащен караван-сарай Баббера, там не будет зеркала в полный рост. Тяжело вздохнув, она вернулась в ванную, чтобы побрить ноги. Она выбрила их только вчера, в Лос-Анджелесе, но ей предстояло провести в саванне целую неделю, а так еще четыре, а то и пять дней ноги останутся гладкими. Ванная с монументальной сантехникой, где каждый предмет выглядел южно-американским диктатором, воплощенным в потрескавшемся фарфоре, пробуждала в ней ностальгию, и она так и не вышла из ванной.
– Черт побери! – пробормотала она, и маленький багровый ручеек медленно потек вниз по ее смуглой голени. Она порезалась потому, что у нее дрогнула рука, а причиной тому было промелькнувшее перед ней видение, которое, как она внезапно осознала, пряталось в глубине ее памяти – за тремя континентами и Бог весть за сколько миль. И это было видение Пола Ормонта, и было понятно, откуда оно взялось: два дня назад он брился в ванной, а Сибил нежилась под душем и не хотела уходить.
– Ты сделала верную ставку, – сказал он, раздельно произнося слова и старательно согласуя их с движениями бритвы, так чтобы острое лезвие скользило по горлу лишь тогда, когда кадык и челюсть оставались неподвижными. – Ты сделала верную ставку и привезешь из Африки славные трофеи, например, длиннорогого Набоба. Ты повесишь его голову на стене в твоей вилле в Каннах.
Она ответила коротко и непечатно.
– С трофеями становится туго, – добавил он, притворяясь суровым, – скоро всех крупных зверей выбьют. Как сказал вчера Кэнфилд, тебе будет некуда податься, – он замолчал, чтобы намылить щеки. – Как бы ты ни старалась, другой охоты тебе не придумать.
Она взяла кисточку для бритья и написала первую букву своего имени, толстую и пенистую, на его голой спине.
– Ты когда-нибудь прекратишь издеваться? Какая муха тебя укусила? – спросила она.
– Не знаю. Правда, не знаю. Просто в последнее время меня все раздражает. Но это не имеет значения – я уже большой мальчик или, по крайней мере, должен быть большим мальчиком, – пожал он плечами.
– Послушай, Пол, там, где я родилась, – сказала она серьезным и рассудительным тоном, – тот, кто хотел показать, что он не дешевка, тот ставил в доме гипсовую пантеру – черную, блестящую, с позолоченными когтями и усами. Догадываешься, почему именно черную пантеру?
– Нет, – ответил он, обернувшись к ней и сунув бритву под струю горячей воды.
– Только не смейся, ты скажешь, что я дура и все такое, но это я поняла и твердо знаю, что не промахнулась: они ставили черную пантеру, а не какого-нибудь хорошенького кролика, чтобы не забывать, что их могут сцапать. – Она остановилась, широко раскрыв заблестевшие от воспоминаний глаза, невероятно ясные и похожие, как показалось Полу, на серо-зеленый мрамор в белом обрамлении.
– Все дело тут в том, – продолжала она, – что когда ты ставишь черную пантеру, то ты делаешь это в день, когда получил деньги или случайно выиграл, то есть когда ты вдруг разбогател. Но почему это именно черная пантера, так это потому, что ты знаешь: в один прекрасный день денежки уплывут, а ты, как и был, останешься дешевкой. Так или иначе тебя сцапают. Тебя вышвыривают на улицу, у тебя открывается грыжа, твоего сына сажают в тюрьму. Дошло?
– Дошло, – сказал Пол.
– О'кей. – Она замолчала. – Вот так. Говорю, у меня нет мозгов, и я не из высшего света. Допустим, я умею жить, и ты это знаешь. И Ходди знает. Не думаю, чтобы он не догадывался. Но главное, у меня есть этот кусок мяса, я поймала на него мужчину и не собираюсь от него отказываться.
Пол вытер лицо полотенцем и взглянул на нее. В ванной под лампочкой «кусок мяса» тускло отливал бархатным цветом плодов. На ней был его халат. Но она широко распахнула его и рассматривала свое тело так, как будто хотела выучить его наизусть.
– Ты права, – сказал он. Ему хотелось простить ее, в его груди родилось сочувствие и желание успокоить эту красивую разволновавшуюся девочку, которую он, – хотя это и не имело никакого значения, – любил. Но он почему-то не мог найти нужных слов. – Ты права, – повторил он, – наверное, я немного ревную. – Он засмеялся. – Кроме того, охота ему сейчас так же нужна, как дырка в голове. Ему придется вести машину. Я потеряю тебя, – добавил он, чувствуя, что опять выходит не то, что надо. Все-таки он хотел сказать совсем другое.
А потом это полностью, безвозвратно пропало, чем бы ни было то, что хотело вырваться у него из горла. Она подошла к нему, держа свои высокие груди в руках, как кисти винограда и провела сосками две невидимые линии по его груди.
Теперь, за двенадцать тысяч миль от той квартиры, она надевала придуманный Ходдингом сетчатый бюстгальтер с каркасом из нержавеющей стали. Ему доставляло удовольствие входить в детали и выбирать ей одежду и белье. В ту минуту ей вдруг стало неприятно от того, что ее грудь удивительно отвердела, пока она так живо и явственно вспоминала Пола. «Сукин сын, – думала она, улыбаясь и натягивая золотые шелковые трусики, заказанные, кстати, Ходдингом в Париже, – я насквозь пропитана им».
В коридоре гостиницы на высоких нотах мучительно хрипел лифт, и Сибил подумала, что так же кряхтит на горшке толстая старая дева. Она стала быстро одеваться. Ходди мог прийти в любую минуту, и если он застанет ее в таком виде, то начнет к ней приставать. Он всегда груб, когда устает, подумала она.
Она натянула легкое узкое платье на голову и плечи, и, как по волшебству, все грустные мысли исчезли. Шелк платья пах новизной, затем она одернула платье раз-другой, и шелк обнял ее грудь и бедра любовным движением.
Благоразумно избегая лифта для толстух (она знала, что англичане называют его именно так, об этом ей поведал чиновник Британского Совета в Нью-Йорке, который пристал к ней в таком же лифте, и к тому времени, когда они добрались до шестнадцатого этажа, где располагалась ее квартира, оставалось совсем немного, чтобы довести дело до конца), она направилась к широкой белой лестнице, ведущей в холл гостиницы. Спускаясь, она перебирала в уме имена тех, кто был приглашен на кэнфилдову «стрельбу», – тех, кого она смогла припомнить.
Баббера и его тощую крошечную подопечную в стиле Беннингтон она уже знала. Гэвин Хеннесси тоже был ей знаком, потому что она сыграла маленькую роль, совсем крошечную, – «Апельсины? П'жалста, сэр, три монеты, пол монеты» – в его последнем фильме. Бигги, массивная шведка, – в ней было больше от обелиска, чем от одалиски, – последовала за Гэвином в качестве его личного оруженосца. Англичанка Зоя, ни с того, ни с сего воспылавшая любовью к туризму в Куэрнаваке, выбыла из игры. Наконец, там был набоб из Чандрапура, странный маленький человечек, как казалось, слепленный из теста кофейного цвета, с которым она когда-то познакомилась на вечеринке в Нью-Йорке. Она не могла вспомнить, о чем они тогда говорили: на самом деле они вряд ли говорили о чем-либо: набоб все время что-то посасывал, а когда она нахально спросила, что именно, он приложил теплые, влажные губы к ее руке. Пораженная, она уронила руку.
Консуэла Коул отказалась ехать с ними, а Вера Таллиаферро благоразумно приняла приглашение, чтобы, как обычно, на некоторое время исчезнуть, потому что она знала, что Фредди Даймонд собирался остаться у Консуэлы, и тут уж глупо было суетиться: пусть природа делает свое дело.
Еще была Мэгги Корвин. Сибил до сих пор не видела ее, но ждала знакомства и, что самое удивительное, с трепетом. Трепетное ожидание приводило ее в замешательство. Мэгги Корвин было за сорок, но до того, как Сибил родилась, она была подлинной королевой кино. Сибил помнила ее холодное бледное лицо времен своего детства и ранней юности, которое казалось сделанным из лимонного щербета: Мэгги Корвин распахнула окно; она в роскошном платье; Мэгги Корвин вальсирует, вальсирует, вальсирует, – и для девочки Сибил она была как свет, воздух… как пища. Сибил в мечтах отождествляла себя с Мэгги Корвин.
Она знала, что Мэгги сопровождал высокий, очень красивый и очень молодой француз, звали его, кажется, Тико. Тико и как-то там дальше. Его роль говорила сама за себя.
Были и другие, но она не могла припомнить, как их зовут; между тем ее окликнули. Карлотта Милош отцепилась от похожего на старый корявый дуб мужчины, протянула к ней свои пухлые ручки, сверкнула искусственными зубами, спорившими с ее в высшей степени настоящими жемчугами, произнесла громкое, бархатное «Дорохая!» «Карлотта держалась так, словно, – подумала Сибил, – именно она спасла от гибели империю Габсбургов».
Спутником Карлотты оказался Жоржи Песталоцци, без сомнения, один из самых привлекательных мужчин, которых Сибил доводилось видеть. Когда он взял ее руку, – на другую легла пухлая ручка Карлотты, и ее ноготки быстро опробовали, насколько нежна кожа Сибил – сил Карлотта не жалела, ошибки быть не могло.
– Я мажордом мистера Кэнфилда и первый помощник командира, – сказал Жоржи, громко смеясь. – Он взял на себя зверей, а я приглядываю за всеми хорошенькими женщинами.
– Боже, какая удача! – воскликнула Сибил, подсчитывая в уме, как долго продлится охота, как много будет хорошеньких женщин, и хватит ли ему времени всерьез заняться ею. – Боюсь, вам придется меня всему учить: я никогда не стреляла из ружья.
– Это просто, дорохая, – вмешалась Карлотта. – Ты прицеливаешься и воображаешь, что зверь – это один из твоих бывших мужей.
– У меня не было ни одного мужа, – засмеялась Сибил. Карлотта захохотала смехом Сивиллы.
– Ты шлишком молота, чтобы быть такой умной, – сказала она.
Они отправились в бар. Там Сибил открыла для себя, что у Жоржи Песталоцци есть достоинства, которым стоит подивиться. Он не делал попыток ухаживать за Сибил, пока Карлотта отвлекалась. Он пил не слишком быстро и не слишком много, не говорил о деньгах, о поло или о личных самолетах, что, в сущности, то же самое, что говорить о деньгах. Вместо этого он говорил о революции, той революции, которая, как он полагал, рано или поздно обрушится на его родную Бразилию и на него тоже.
– Меня расстреляют, – сказал он, весело смеясь, – повесят за ноги на фонарном столбе. – Тут его смех стал еще громче. – И наконец четвертуют. – Он веселился по этому поводу так неподдельно и заразительно, что Сибил тоже засмеялась, чувствуя, что ее ответный смех звучит, как топор палача на эшафоте.
Чтобы не показаться пошлой, против своей воли Сибил спросила:
– Если вы уверены, что будет именно так, почему вы не постараетесь избежать своей участи?
Песталоцци пожал плечами, и его сияющая улыбка потускнела, правда, всего лишь на миг. Он вздохнул глубоко и печально, и Сибил стало приятно, что он опечалился. По коже даже пробежал приятный холодок.
– Я отказываюсь изменять себе, – наконец сказал он. – В первую очередь, я отказываюсь изменять своему классу. Если тебе посчастливилось быть порядочным человеком, ты должен серьезно относиться к таким вещам. Ты должен вести себя соответствующим образом. Но главное, так мало времени остается, – его рука указывала не только на этот бар, но и на все бары, где проводили время люди его круга, – что ты не можешь позволить себе тратить время на то, чтобы уберечь все это. Я уверяю вас, что нам нет спасения. – Он приложил руку к груди и огромная ладонь красного дерева прикрыла ее почти на треть.
– Как жаль, – сказала Сибил, позволив себе роскошь мелкого признания, роскошь, ставшую ей доступной лишь в последнее время, начиная с той минуты, когда она убедилась, что Ходди заглотил крючок. – Жаль, что это долго не продлится. Я совсем недавно здесь оказалась, – добавила она.
– Ерунда, дорохая, – прервала ее Карлотта. Как бы то ни было, в Сибил она видела сообщницу, подвизавшуюся в той же области, и скорее приветствовала, чем возмущалась присутствием еще одного «товарища по оружию». – Сеньор Песталоцци сабывать, что интенданты иметь свои привилехии. Не тавай ему себя сапугать, дорохая, на свете всегда найдется место, куда пойти красивым мужчинам, и еще одно местечко получше – для прекрасных зенщин».
«Чтоб ты провалилась», – подумала Сибил. И она с благодарностью посмотрела на Ходдинга, который входил в бар. Уж чего она всегда стремилась избегать, так это того, чтобы превратиться в одну из прекрасных «зенщин» Карлотты. Она слишком любила секс, чтобы ограничивать свое собственное, личное удовольствие требованиями виртуозного спектакля.
– Дорогой! – она притянула к себе голову Ходдинга и раскованно поцеловала его, несмотря на то, что мысли о Поле Ормонте все еще вихрились в ее сознании. Она уже почти что привыкла к этому, почти смирилась.
Ходдинг был и польщен, и смущен нежностью Сибил. К тому же он несколько испугался. Когда он был у поставщиков, то увидел из окна человека: и он был готов поклясться, что то был не кто иной как врач его матери, доктор Мюттли. Он не то чтобы что-то имел против Мюттли, но тот напомнил ему, что целые полземного шара отделяли его от психиатра из Беверли Хиллз, впрочем, находившегося сейчас в отпуске. В совершенной недосягаемости. Он осознал это за день, проведенный с Баббером Кэнфилдом, и это вывело его из равновесия. Он отстранился от Сибил после негромкого влажного поцелуя; он упал бы на нее, если бы она не держала рук у него на груди.
– Котенок, – сказала Сибил, – у тебя усталый вид.
– Привет, Карлотта, привет, Жоржи, я пытаюсь сообразить, чего мне больше хочется, – сказал Ходдинг, вяло улыбаясь, – выпить или принять душ.
Сибил заколебалась, но опомнилась как раз в то мгновение, когда Карлотта уже грозила обозвать Ходдинга «дорохим» и взять его за жабры. – Беги наверх, малыш, – сказала она Ходдингу. – Я принесу тебе выпить.
– Ты сама любовь, – сказал Ходдинг голосом человека, который сражался целый день, а теперь вернулся, чтобы получить вознаграждение у семейного очага. Он потащился в номер.
Пока Сибил стояла у стойки, пытаясь привлечь к себе внимание бармена, она убедилась в том, что стала рассеянной и раздраженной. Душ, Карлотта, профессионализм и режиссура. Она закусила губу, и тут подошел бармен. Звук ее собственного голоса разогнал химеры.
Сибил лежала неподвижно с влажными ватными тампонами на веках и большим полотенцем, наброшенным на тело. Сейчас она была одна после того, как ее растер массажист Баббера – странноватый маленький и лысый человечек. Он ничего не говорил, только посвистывал носом. Она блаженно парила между сном и явью, и мысли, как насекомые, прыгали по ее телу все два дня на охоте.
Прошло полных три дня с тех пор, как они покинули Найроби. Первый был нестерпимо жаркий, монотонный. Ходдинг наливал ей дайкири из термоса, у него был мерзостный вкус. В отеле подавали порошковый лимонный сок. После четырнадцатичасового удушающего переезда они добрались до последней стоянки. В первую ночь там, когда она уже почти заснула, Сибил вдруг ощутила, что совершенно задыхается от пряно-сладкого запаха. Как потом оказалось, Карлотта бог весть где раздобыла сандаловое дерево и жгла его в костерках вокруг лагеря.
После этого она посетила их палатку в чем-то таком, что Сибил сочла костюмом для танца живота, но Карлотта настаивала на том, что это подлинный наряд из гарема, взятый ею в костюмерной ее последнего фильма.
– Я шку сандаловое дерево, – объяснила она, – чтобы почувствовать себя Клеопатрой, пофелевающей водам Нила остановиться.
– Кнутом, – сказал Ходдинг.
– Нет, на сарском корабле. Она не индеец, чтобы плавать на кнуте.
Сибил так рассмешило это воспоминание, что ей пришлось сменить тампоны на веках, которые сгорели уже на второй день охоты. Она побывала и на самой охоте. Это вышло в большой мере благодаря тому, что Ходдинга не взяли на охоту в первый день и он так расстроился, что Баббер Кэнфилд позволил «вывести новичков на отстрел кроликов».
Кэнфилд серьезно относился к «убийству животных» и не желал, чтобы его опошляло невнимание, сарказм или сторонние наблюдатели.
– Есть три вещи, баловства с которыми я не терплю, – сказал Баббер. – Первое – делать деньги, третье – охота. Я бы закончил перечень, но среди нас есть дамы.
Тем не менее, помимо своих обычных спутников – Гэвина Хеннесси, Жоржи Песталоцци и набоба из Чандрапура, Баббер включил в список Ходдинга, Сибил и одну незнакомую девушку, которую Сибил раньше никогда не видела. Ее звали Сонни Гварди, и рядом с ней Сибил чувствовала, как ее собственная красота становится обычной и заурядной.
Сонни, чье настоящее имя было Донна Франческа Тонет деи Гварди, как и Вера Таллиаферро, была венецианкой и аристократкой. Тонкая рыжеволосая девушка, которую уже в двадцать пять лет почитали признанным драматургом, Сонни выросла в артистической среде, тогда как Вера – в среде политиков и военных. Она как бы и впрямь сошла с полотна восемнадцатого столетия, и с таким трепетом относилась к своему венецианскому происхождению, что ее пьесы были написаны на городском диалекте, как пьесы Гольдони. Поэтому ее работы были фактически непонятны тому, кто не владел причудливо журчащим, певучим говором Венеции.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.