Текст книги "Вдовий плат (адаптирована под iPad)"
Автор книги: Борис Акунин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Ну и что? – недовольно молвила Каменная. – Такое и без сна увидишь. Выдь вон на Волхов или на Ильмень.
– А то, что сон этот – в подсказку дан, не просто так. Я только сейчас поняла.
Лицо Борецкой осветилось. Она поискала глазами, на что перекреститься, и не нашла – в углу вместо иконы висела картина, на ней какая-то круглолобая немкиня, будто живая.
– Богоматерь? – спросила Марфа.
Шелковая кивнула:
– Мадонна. Я ее из Венеции привезла.
Поплевав через плечо, чтобы отогнать бесов (Богоматерь была басурманская), Железная Марфа все же на нее перекрестилась.
– Да, поклевали нас низовские чайки в семьдесят девятом. Многих, и моего Митьшу средь прочих. А после, наевшись, улетели, и вода снова стала наша. Нам Москву над водой не одолеть. У них клювы и когти железные. У нас – серебриста чешуя да красноперы плавники, боле ничего. Плохие мы воины. И не в войне только дело. Нам с великим князем не совладать, потому что ему своей державой править легко: как приказал, так и сделают. У нас же, в Новгороде, народ вольный, и каждого нужно уговорить, убедить. Они быстрые, мы медленные. У них одна голова, у нас тысяча.
– И что ж теперь, сдаваться Ивану? – удивилась Настасья, никак не ожидавшая от боевитой Марфы подобных речей.
– Не сдаваться. А быть умными. Про тысячу голов – это я зря сказала. Голов в Новгороде только три, и все в этой комнате. Права Ефимия.
– Ты к чему клонишь? И причем тут сон?
– А вот при чем. Нам есть куда от чайки спрятаться. В поле мы вояки плохие, зато у нас стены крепки, а на стенах – новые немецкие пушки. Хочет Иван встать за городом, у наместника? Вот и хорошо. А мы ворота запрем, на стены стражу поставим – пускай видит. Будем сами к нему ездить, а в город не допустим. На глубине отсидимся.
Ефимия с Настасьей переглянулись. Железная снова вела дело к войне, только на сей раз оборонительной. Как это законного великого князя в город не пускать?
Правда и то, что в семьдесят девятом, после поражения на Шелони, только стенами и спаслись. Марфа тогда велела сжечь все посады, колеблющихся казнила смертью, велела палить из всех пушек. И отступился Иван, удовольствовался откупными деньгами и присягой на верность. Но ведь он, поди, тоже не дурак и к такому обороту изготовился? Затеет осаду, вызовет с Низу полки, разорит всю Новгородчину – и возьмет измором. Помощи-то ждать неоткуда.
– Сон твой и вправду вещий. – Настасья изобразила задумчивость. – Да не тем, о чем ты думаешь. Ты про серебряну чешую сказала. Вот в чем наша сила и наше спасение.
– В чешуе? – сморгнула Борецкая.
– В серебре.
Шелковая наклонилась к Настасье:
– Вижу, придумала ты уже что-то. Говори.
– Иван хоть и великий государь, а все же должен с ближними людьми считаться. С ним едут братья, бояре, воеводы. Все голодные, жадные. Это они его к войне толкают, зарятся на новгородскую добычу. С них-то мы и начнем. Усытим каждого, потихоньку, серебром. Кого подкормим, а кого и приручим. Чешуи у нас, слава богу, много. Скинемся всем боярством и купечеством, тряхнем мошной. И владыка пускай тоже раскошелится, он всех нас богаче. Соберем, женки, Госпо́ду и будем на ней говорить едино. Назначим, сколько с кого взять. Распределим меж собой московских – кто кого будет покупать. Иван до денег тоже жаден, с ним надо торговаться долго. Когда он увидит, что братья и бояре воевать больше не хотят, а хотят домой хабар везти – глядишь, и великий князь покладистей станет.
– Хорошо придумано, – сразу объявила Ефимия. – Это мы можем, это мы умеем.
Не заспорила и Борецкая. Сказала лишь:
– Нужно будет позвать сюда Василия Ананьина, объявить первому. Уважение оказать, он же степенной посадник.
– Я бы на твоем месте с ним поговорила с глазу на глаз. Так оно еще краше выйдет, – расщедрилась на совет Настасья, довольная, что самое главное решилось, и быстро. – Давайте главных низовских между собою поделим – кому кого обхаживать. Братьев великокняжеских могу на себя взять, если город мне деньгами пособит, они оба – жадные пауки. Возьму и наместника Борисова.
– Я могу главных московских воевод – Данилу Холмского, Стригу Оболенского. Чем мужи свирепее, тем они у меня лучше под дудку пляшут. Как медведи у скомороха, – лукаво улыбнулась Горшенина.
Марфа почернела лицом при поминании князя Холмского – это он разбил новгородское войско под Шелонью и захватил Дмитрия Борецкого в плен.
– Ты у нас необходительна, непритворчива, – мягко сказала ей Шелковая. – Держись от московских подальше. Деньгами поможешь.
Тут же начали считать – Григориева вынула из своего чудо-посоха скрученную бересту, стала выводить цифирь: сколько дадут сами женки, да сколько брать с великих родов, с архиепископа, с купеческих сотен. В Новгороде водилось много богатых людей, с кого есть что взять.
Денежный счет все три любили и за увлекательным занятием помягчели, заговорили о ненасущном. Об оставшихся в столовой мужчинах и не вспоминали – сколько нужно, столько и подождут.
Притомившись, сделали перерыв. Настасья с Ефимией попили взвара, поели пряников. Постница Марфа сладким не оскоромилась, выпила чарку воды с уксусом, переломила черный хлебец.
– Смотрю я на вас, бабоньки, и не возьму в толк, что вы такие скучные? – молвила Шелковая, разглядывая гостий. – Ты, Настасья, живешь, будто телегу с камнями волочишь. Ты, Марфа, себя до смерти хоронишь, словно схимница. У нас с вами сейчас самые лучшие годы. Ум есть, сила есть, никто нам не указ, и нестарые еще. Живи да радуйся.
– Хорошо тебе говорить, при живом муже, – качнула головой Григориева.
– Горя ты не видала, Ефимия, – прибавила Борецкая.
У Горшениной с лица пропала улыбка.
– А много ли вы про меня, дорогие подружки, знаете? Может, я просто виду не подаю? Жизнь горем никого не обходит, но ты горькое выплюнь, а не можешь выплюнуть – проглоти, заешь сахарком и не жалуйся. На жалких черти ездят. Если ты упиваешься горем, или хворобой, или тем, чего тебе не хватает, – такою и будешь: горькой, хворой, несытой. А если радуешься красоте, милоте, солнышку – будешь красивой, милой и солнечной.
Настасья подумала, что, наверное, не шибко весело иметь такого мужа, а у Ефимьиной замужней дочери уже третье дитя рождается мертвым. Внуков как не было, так и нету.
Про мужа Горшенина будто подслушала. Дернула плечом, нежное лицо вновь осветилось беззаботной улыбкой:
– Вот вы обе со своим вдовством носитесь, по покойникам скорбите, а я, честно сказать, не пойму, на что мужья вообще нужны? Много ль мы с вами от них хорошего видели? Твой Исак Андреич, – обратилась она к Марфе, – был мужик старый, траченный, какая от такого радость? А первый был вовсе лютый зверь. Когда его черт забрал, поди, рада была?
Каменная с интересом поглядела – что на это Борецкая? У той сухое лицо не дрогнуло, лишь на миг потускнел взгляд.
А ведь Настасья помнила ее девушкой, почти девочкой, лет сорок назад. Видывала в Соборе и несколько раз на гостьбищах.
Марфа Лошинская была черненькая, тоненькая, с огромными испуганными глазами. Шестнадцати лет ее выдали за боярина Филиппа Никитина, и после того она надолго исчезла. Сначала говорили, что муж ее из дому не выпускает, бьет, всяко терзает и что однажды ее якобы из петли вынули. Потом перестали говорить, забыли. У Никитина будто сами по себе появились двое сыновей и даже стали подрастать. А потом Филипп вдруг враз помер, и Марфа вышла на волю уже такой, как ныне: высушенной, неистовой, с горящим взглядом, и взяла семейное дело в железные руки. Бог знает, через что она там взаперти прошла и какой ценой обрела свою силу. Настоящая сила – это Настасья знала по себе – обретается только через большое горе и тяжкое испытание. А помер Филипп Никитин странно. В гробу лежал синий, распухший. Поговаривали нехорошее, но никто о нем не жалел, поганый был человек. Достанься Настасье такой муж, она не стала бы столько ждать, в первый же год отравила бы. Нет, не осуждала она Марфу, даже если сплетня была правдива. Те двое сыновей, никитинские, потом в северном море потонули, и многие в том увидели Божью кару: извела-де супруга, так и детей от него отдай. Но к тому времени Марфа уже снова была замужем, за посадником Исааком Борецким и родила себе еще двоих, Дмитрия и Федора. Вот ведь судьба (Настасья слегка даже пожалела врагиню): остаться с одним сыном из четырех, и тот – Дурень.
Ефимия обернулась к Григориевой:
– Твоего мужа Юрия, Настасьюшка, я не застала, девчонкой была, но…
– Только Юрия моего не трожь! – перебила Каменная.
В ярость она впадала очень редко, и когда такое происходило, все вокруг вжимали головы в плечи, но Ефимия не устрашилась и не сбилась.
– Да будет тебе. Сколько ты с ним прожила? И сколько тебе тогда годов было? Ты его толком и узнать-то не успела. Его в твоей жизни, считай, почти что и не было. Выдумала себе икону и молишься на нее тридцать пять лет. Ты хоть лицо его помнишь?
Григориева растерялась, чего с ней уж и вовсе никогда не случалось.
В самом деле, какое у Юрия было лицо? Даже зажмурилась, но увидела не мужа, а сына Юрашу – вислогубого, лупоглазого. Стиснула зубы, велела себе: вспоминай!
И вдруг увидела явственно, словно расступилась пучина и на миг выпустила покойника, оживила.
На нее из прошлого смотрел не мужчина, а юнец. Был он веселый, улыбчивый, ясный, но с ним, отроком, ей нынешней, пятидесятипятилетней, и говорить-то было бы не о чем. Мальчик.
На подмогу пришла Марфа, от которой помощи ждать никак не приходилось.
– А без иконы жить нельзя. В Бога ты, Ефимья, не веруешь, вот что. Ты когда последний раз в церкви была?
– На Пасху заходила, – беспечно ответила та. – Люблю, когда сладко поют. Но в Немецкой церкви еще слаще. Там орган играет, стекла на окнах цветные, с картинками. Солнце светит – на полу всё красками переливается. Лепота!
Марфа только плюнула.
– Ладно, жены, хватит нам пустомельничать. Давайте дальше деньги считать.
Как править ладьей в бурю
Всё вышло по Захарову слову. Великий князь со всей своей огромной свитой появился в виду города шесть дней спустя, в утро, когда выпал первый снег. Недалекий путь от Крестов до столицы Новгородской земли занял у Ивана Васильевича целую неделю. За это время к нему на поклон успели съездить все передние люди: и архиепископ Феофил с ближним причтом, и степенной посадник Василий Ананьин, и начальник городского войска кормленый князь Гребенка-Шуйский, и тысяцкий, и старши́на всех городских концов, и именитые купцы. Самых вящих новгородцев московский государь принимал лично, допускал пред очи. Был не грозен, но и не ласков – загадочен. Возвращались от него в тревожной задумчивости и ехали рассказывать о виденном великим женкам: кто к Марфе Железной, кто к Настасье Каменной, и все без исключения к Ефимии Шелковой.
А три новгородские вершительницы, сговорившись между собой, приветствовать Ивана не поехали. Раз уж великий князь понимает, у кого в Новгороде истинная сила, принижать ее незачем. Это как в торговле: дорогой товар сначала показывают издали, а руками трогать не дают – так цена будет выше.
* * *
…И вот 22 ноября дозорные сообщили: на Московской дороге черным-черно. Едут!
Распахнули ворота, вышли встречать парадно, с хоругвями. Впереди владыка Феофил с иконой Богоматери (упаси Боже не Липицкой – ту загодя с башни сняли). Но великих женок среди встречающих опять не было. Овес к лошади кланяться не ходит.
Дальше опять вышло, как предсказывал Захар. Приняв хлеб-соль, государь в город не въехал, а повернул на юг, к древнему Рюрикову городищу, где стоял дворец великокняжеского наместника, приставленного надзирать за Новгородом. Семен Борисов уступил свои палаты Ивану Васильевичу и его братьям – углицкому князю Андрею Васильевичу и волоколамскому князю Борису Васильевичу, сам же поселился в московском лагере, разбитом вокруг городища по волховскому берегу.
В тот же вечер, поздно, наместник пожаловал к боярыне Григориевой.
Глядя сверху из окна, как слуги вынимают из возка брюхастого старика, Настасья довольно усмехнулась.
Пришла кобылка за овсом, ждать не заставила.
– Что ж ты, Юрьевна, не вышла государя Ивана Васильевича приветить? – начал с укоризны Борисов. Его лицо, совсем бы бабье, если б не седая опушка бороды, было усталым, мятым. (Наволновался, натрясся по ухабам, старый боров, подумала Настасья.) – Марфа с Ефимьей ладно, они Москве ненавистницы, а про тебя там, – он со значением воздел палец к потолку, – иначе мыслят. Удивляются.
– Кому я нужна, вдова убогая? По месту ли мне государево время отнимать, по званию ли? – не скрывая, что лицемерит, сказала Григориева. – И знаю я: у вас, низовских, бабе себя являть не в обычае. Дома надо сидеть, рукодельничать.
Семен Никитич раздраженно махнул пухлой ладошей:
– Будет тебе, со мной-то. Не первый год дружествуем. Или я тебе не друг?
– Друг-друг. Дорогой, – молвила она с нажимом на последнем слове.
Борисов был мздолюбив, алчен. Повезло ему со службой: всякий видный новгородец, которому от Москвы было что-то нужно, нес в Рюриково городище подарок – серебро, или меха, или еще что. Настасья всегда давала золотом, и потому наместник был с ней особенно сердечен.
Он и сейчас взял тон доверительный:
– Я про тебя государю всегда только хорошее доносил. Он тебя отличает, и ныне, по дороге, всё спрашивал. Желает знать, может ли он рассчитывать на твою верность?
– Верность в чем? В измене новгородскому делу? Если я своей о́тчине изменю, какая же это верность? Предателям нигде веры нет.
– Отчина у нас у всех одна – Русь, – строго молвил Борисов, и его рыхлая физиономия взволнованно колыхнулась. – И голова у Руси может быть только одна – в Москве. Так сложилось, так Бог постановил. Иван Васильевич хочет Русь сделать истинно великой державой, первой на весь свет. И сделает – у него и ум, и сила, и терпение. Господь милосердный нам послал такого государя, за долгие наши страдания!
– Так уж и первой на весь свет? – подивилась Настасья.
– А что ж? На ту же Европу посмотри. Я ведь не только за Новгородом досматриваю, мне велено и дальше на Запад глядеть. Чужеземцев расспрашиваю, своих людишек засылаю… Да ты, поди, про мои тайные дела сама знаешь.
Григориева кивнула, и он продолжил:
– Что Европа? У литовцев паны и магнаты собачатся. Датчане со шведами свою скудную землю никак не поделят. Германия – одно название, что империя. Никакой власти у императора нет. Кто там еще? Англы? Друг друга режут. Франки – то ж самое. Папа римский? Он даже ближних италийских князей вокруг себя собрать не может. Одна только настоящая держава и есть – Турское царство. Салтан ныне в Царьграде сел, вместо византийских василевсов. Грозен, высоко метит. А в чем его сила, знаешь? В послушании и единстве. Такую же державу и Иван Васильевич строит, а вы, новгородские, ему заноза в боку. Добро б еще жили мирно! Но нет и средь вас лада. Иван Васильевич власть сам держит, потому и зовется «самодержцем», а у вас вечевластие – что вече прокричит, то и будет. Ни строя, ни лада. Лад бывает, только когда у тела одна воля и одна голова.
– Говорил ты уже про голову, – скучливо сказала Настасья. – Чем воду в ступе толочь, давай лучше на прямоту: зачем Иван к нам пожаловал? Для какой надобы?
Наместник хитро прищурился.
– В летописях тако напишут: «В лето от сотворения мира 6983-ое, от Всемирного потопа 5424-ое, а по немецкому счету 1475-ое, был на Руси великий покой и ладное строение. Татарове, ногаи и Литва не нападали, хрестьяне пахали землю, купцы торговали, монахи молились, и от того смирнолепия потешил себя государь великий князь Иван Васильевич, возжелал проведать Великий Новгород, любезную свою вотчину, драгоценнейший смарагд Русской державы…»
– Мы твоему государю не вотчина, – отрезала Настасья. – Мы с ним по крестноцеловальному договору живем. Это у вас на Низу он государь, и в своих вотчинах волен делать, что пожелает. Новгород же Ивана признает не государем, но господином. Так мы с вами и в грамотах друг другу пишем: «господин великий князь» и «господин великий Новгород».
– А честно ли вы крестное целование блюдете? – с угрозой спросил Борисов. – Московских доброжелателей обижаете, на поток ставите, разорением казните, рты им затыкаете. С Литвой списываетесь, а это уж прямая измена.
– Брешут твои лазутчики про Литву, а ты веришь. Или вы какое изменное письмо перехватили?
Спрошено было спокойно. Тайные переговоры с польским королем и великим князем литовским Казимиром Владиславичем новгородская Господа действительно вела, но грамот никогда не писала, всё передавалось только устно, через нарочитых посланников.
Борисов ушел в сторону:
– Не о том мы, Юрьевна, говорим. Я ведь к тебе со всей душой, как к сестре, пришел. Добра тебе желаю, а ты со мной вон как… Ты погляди, какую Марфа в городе взяла силу. Она тебе враг, а не мы. Согнет она тебя, раздавит. Вот про что думай. А еще про то, что все твои доходы от нас, от Руси идут. Как идут, так и перестанут.
– Ладно. Подумаю, – коротко обронила Каменная и на первый раз ничего больше говорить не стала.
Иван, волк московский, пока только подступается, примеряется, через какое окошко сподручнее в овчарню залезть.
Что ж, пускай мордой потыкается. Скоро поймет, что окошко в Новгород есть только одно. Тогда Москва по-другому заговорит, без угроз.
На прощанье, по обыкновению, поднесла Борисову подарок золотом, но обидно маленький – всего один корабленик. Наместник золотую немецкую монету на ладони подержал, повздыхал, но не обиделся, а озабоченно насупился. Понял: с Настасьей Каменной легко не будет.
* * *
– Он, чай, ко мне не к первой пожаловал? Час-то поздний.
Изосим, блеснув серебряной маской, кивнул. Пока боярыня беседовала с наместником, безносый ждал в приходной.
– К третьей.
Разговор с Изосимом требовал привычки, иначе делалось чудно́ и жутко. Красные губы не шевелились, а голос звучал – ясный, ровный, почти без картавости.
– Сначала он съездил за город, к Таисию…
Архимандрит Таисий настоятельствовал в Клоповском монастыре, который кормился от Москвы и держал там большое подворье. Потому никакого влияния в Новгороде у Таисия не было, и Настасья небрежно пожала плечами.
– Еще к кому?
– Еще к Олександре Курятнику. Средь слуг Курятника есть один, доносит… Хозяину оказали от государя честь: ныне Олександра – окольничий, чин изрядный.
Олександра Курятник, из великой новгородской семьи, стоявшей за Москву, был муж большой силы и твердого нрава. Когда малое время назад вече приговорило поставить низовских приспешников на поток, Олександра единственный из приговоренных не дал свою усадьбу ограбить: вооружил челядь, сам встал в броне у ворот – и отбился.
– И Олександра московский чин принял? – удивилась Настасья. – Поменял звание вольного новгородского боярина на придворное московское, притом даже не боярское? Может, наврал или перепутал твой человек?
– На’ряд ли… – совсем чуть-чуть скартавил безгубый. – Люди ’идели, как Олександр калеке катил кресло Легощей улицей, а лошади ехали сзади. Расстались лишь у Троицы.
– У Троицы? – прищурилась Каменная.
– Где житье Лошинских, – многозначительно прибавил Изосим.
Тогда, во время «потока», на усадьбу Курятника напал Иван Лошинский, Марфин брат, и теперь Олександра Курятник, должно быть, решил показать своему врагу, что впредь находится под защитой московского государя.
Не в те окошки стучишься, Семен Никитич, мысленно усмехнулась Григориева. Ни Клоповский архимандрит, ни Олександра Курятник твоему зубастому волку лаз в овчарню не откроют.
– Ладно, иди.
Но Изосим медлил.
– Или не всё сказал?
Красивые глаза над мерцающей маской скосились на дверь. Подслушивать тут было некому, но Изосим любил осторожность.
– Я лучше на ухо…
Чуть не касаясь тонким серебряным носом ее щеки, зашелестел.
Один раз Настасья вставила вопрос:
– Откуда он у тебя?
– Когда у Горшениных сидели и долго ждали, что жены решат… Гляжу, торчит из-за кушака. Ну и стянул, – пояснил Изосим чуть громче. Опять оглянулся и дальше уже говорил только шепотом.
Дослушав, Настасья подумала-подумала – и одобрила.
– Дело говоришь. Исполни.
* * *
Двор Олександры Курятника стоял на стыке двух великих новгородских улиц – Легощей и Чудинцевой, в самой середке Софийской стороны. С вечера пошел крупный чистый снег, первый в эту зиму, и к ночи превратил город в подобие огромной шашечной доски: крыши, дворы, мостовые сделались белыми, стены и заборы остались черными.
На заостренный конец одного из бревен курятниковского частокола с захлестом легла петля, брошенная с пустой улицы. По натянутой веревке быстро, без усилия поднялась легкая тень.
До приезда великого князя Курятник для ночного обережения ставил тройную охрану, но теперь опасаться врагов перестал, и во дворе перед воротами похаживал всего один сонный сторож в длинной дохе. Соскользнувшую с тына фигуру он не заметил.
Темной стороной, вдоль конюшни, тень перебежала к терему и завернула за угол. Пухлый снег не скрипел.
Человек, задрав голову, пересчитал окна верхнего житья, выбрал нужное. Закрутил над головой веревкой с крюком, кинул.
Негромко хрустнуло, лязгнуло. Железный конец с первой же попытки зацепился за наличник.
С пол-минуты человек был неподвижен – прислушивался, не проснулся ли кто от стука. Но час был поздний, глухой. Дом крепко спал.
Спал и хозяин, откинув соболье покрывало. В натопленной комнате было жарко. Рот в обрамлении густой бороды был приоткрыт и улыбался. Новоиспеченному окольничему снилось что-то приятное.
Окно открылось не в спальне, а в соседнем мытном чулане. Там из стены торчала бронзовая трубка с затычкой – если вынуть, польется вода, а в полу, под круглой крышкой, была дыра – справлять нужду. В богатых новгородских домах текучая вода и поганые стоки были не в диковину.
Верхолаз с подоконника не ступил на дощатый пол, а нырнул головой вниз, мягко, бесшумно перевернулся, сел на корточки и дальше пополз на коленях, так же беззвучно.
Дверь в спальню открывал долго, по вершочку. Зато получилось тихо.
Только в самый последний миг спящий что-то почуял и открыл глаза.
Увидел над собой подсвеченное месяцем видение, прекрасное и страшное: сияющий улыбчатый серебряный лик, а над ним – занесенный кинжал, острие которого вспыхнуло лунным бликом.
– Я тебя знаю. Ты Настасьин урод безносый! – просипел Олександра (он был не трусливого десятка) и сунул руку под подушку, куда всегда клал на ночь булатный нож. – Убью, паскуда!
Одной рукой перехватив запястье, Изосим всадил лежащему в сердце кривой азиатский клинок. Навалился, подождал, пока тело перестанет дергаться. Только тогда ответил, не заботясь о картавости:
– Что ’еня у’ивать? Я четыре года как ’ерт’ец.
* * *
В тот день Настасья с утра была на дворе у Шелковой. Вдвоем принимали со всего Новгорода, от передних людей, купеческих сотен и ремесленных товариществ казну – прикармливать московских. Считали, сверяли со списками.
Богатства нанесли столько – целого дня не хватит перечесть. Было тут серебро денежное мешками, рубленое вязками, речной жемчуг низками, драгоценные блюда с кубками, меховые сорока, рыбья кость, узорчатые ткани, иноземное вино в бочонках, сахарные головы – много всякого.
– Пожадничал владыка. – Настасья отодвинула бересту подальше от глаз, чтобы легче читалось. – Евангелий с житиями прислал только пять, а написано – десять. Еще золота обещал – нету.
Владычий ключник, доставивший взнос, стал объяснять, что преосвященный от своего слова не отпирается, но хочет остальное великому князю поднести лично, и еще сверх прибавит.
– Что прибавит – дело его, владычье, а назначенное Господой довези, – отрезала Каменная.
Тем временем Ефимия с приказчиком здесь же, близко, принимали воз от Марфы. Воз был наполнен одними горностаями – этот мех, драгоценнейший из всех, во всем Новгороде добывали только Борецкие.
Осмотрев и ощупав связки, Шелковая сказала своему человеку:
– Перенеси всё, милый, в осьмнадцатую кладовую. – А чужому приказчику молвила: – Кланяйся Марфе Исаковне, детинушка.
У нее все нижние люди были «милые» да «детинушки» – за то боярыню в Новгороде и любили.
– Поставь мне, Ефимья свет-Ондревна, свой знак на бересте, – поклонился приказчик Борецких. – И поеду с Богом.
– Подавились бы они нашим подношением, – вздохнула Горшенина, подходя к Настасье. – Московские хуже татар. Не русские они, порченые. Что за Москва такая? Вылезла, словно гнойный прыщ, и всё растет, набухает, расползается Антоновым огнем. Это мы, Новгород, – настоящая Русь. От нас всё пошло, от вещего Олега. Он и Киев поставил, и прочие великие грады. А ныне только мы да Псков древнюю чистоту блюдем. Вот скажи, на что нам жить с этой полутатарвой? Ничего кроме зла мы от низовских никогда не видывали.
– А Невский, который нас от немцев и шведов защищал?
– Невский, – фыркнула Ефимия. – Тьфу на него! Побед было на копейку, а шуму на рубль. Немцев мы и без него бивали, а кто потом на нас татар навел? Кто вместе с ними глаза выкалывал, носы резал? Это низовские у татар научились – человечье лицо, образ Божий, уродовать.
– А вера православная? – спросила еще Григориева – не просто так, а для проверки.
– Что нам с той веры? – Шелковая пренебрежительно махнула. – Она всё одно не русская, а чужая, греческая. Так не лучше ль податься в латинскую веру? Тогда уж мы точно с Москвой навечно поврозь будем.
Это Каменная и хотела услышать.
– Тут ты, сестрица, может, и права, – покивала она.
Сама же подумала: «На таких речах я тебя и поймаю. Но сначала надо от московского волка и от Марфы избавиться».
– Постой-ка, – остановила Ефимия слугу, несшего охапку горностаев. – Эй, Саввушка, милый! – Подбежал горшенинский приказчик. – Что это?
Она показала на меха.
– Сорок горностаев, боярыня, – удивился тот.
– Здесь не сорок.
– Да мы только что с марфинским Карпом считали.
– А ты перечти сызнова, сделай милость.
Шкурок оказалось тридцать девять. Савва сосчитал и раз, и два – схватился за голову. Один горностай шел в полтора рубля – на такие деньжищи среднюю новгородскую семью можно год кормить.
– Не отворачивался ли ты, милый, пока Карп счет вел?
Приказчик стоял ни жив, ни мертв.
– Может, и… Дел-то вокруг много.
– Догони его. Верни. Да не встревожь, скажи – боярыня хочет Марфе Исаковне еще слово передать.
Настасья смотрела с интересом: что будет.
Вернулся Карп, поклонился, но сказать ничего не успел.
– Ну-ка возьмите его крепко, ребятушки. Чтоб не шелохнулся, – тихо приказала Шелковая слугам.
Приказчика ухватили с двух сторон, приподняли на цыпки. Он хлопал глазами – окоченел.
Ефимия пощупала под кафтаном, залезла под шапку, в рукава, потом недрогнувшей рукой в штаны и вытянула оттуда, из самой мотни, длинную бело-черную шкурку.
– Прости, боярыня, сатана попутал… – залепетал Карп.
Ничего не ответив, Шелковая снова опустила руку, схватила вора за мужской корень, стала выворачивать.
Приказчик забился, изошел визгом.
Все тем же негромким, даже ласковым голосом Горшенина сказала:
– Я тут за общее достояние ответчица. Говори: сам надумал или Марфа велела, чтобы меня перед всем миром осрамить?
– Сам! Сам! – вопил приказчик. – Ой, больно!
Она разжала пальцы, погладила его по мокрой от слез щеке.
– Верю, милый, верю. Поди, расскажи Марфе всё, как было. И не обмани, золотко. Проверю.
Кивнула своим молодцам, они подхватили стонущего воришку, раскачали, швырнули мордой в кучу конского навоза.
– Зря отпустила. Сбежит, – сказала Настасья. – Побоится перед Марфой предстать. Она с него за такой позор шкуру спустит.
Горшенина задумчиво посмотрела, как испачканный приказчик на четвереньках ползет за ворота.
– Неизвестно, что хуже – под батоги лечь, либо по зимнему времени в лесах бездомному бродить. Я давно поняла: всяк человек сам себе выбирает и муку, и кару. Ставлю свой веницейский графин синего стекла, который ты давеча хвалила, против твоего вишневого охабня, что никуда этот Карп не сбежит. Бьемся?
– Бьемся.
Обе засмеялись.
– Ну а теперь пойдем обедать. Работы тут еще до вечера.
За столом прислуживала молодая девушка, светловолосая, легкоступая, одетая в длинную атласную рубаху. Настасья на нее косилась.
Про Горшенину было известно, что у нее не переводятся воспитанницы. Одна поживет, потом другая, третья. Видно, и эта тоже «воспитанница», подумала Настасья без осуждения. Люди все разные, семьи тоже. Коли Ефимия и ее Ондрей так уговорились и никто ни на кого не в обиде – их дело. Хотя, конечно, чудно́.
– Иди, золотце, мы сами, – отпустила девку Горшенина. – Про позавчерашнее слыхала, Настасьюшка? Про Олександру Курятника?
– Что зарезали его? Слыхала, – равнодушно ответила Настасья.
– А про то, что розыском ведает Борисов-наместник?
Григориева возмутилась:
– Что это? У нас в Новгороде свой розыск. И суд свой.
– Говорят, Олександра перед смертью принял пожалование в московские окольничие. Кто около их государя обретается, тех «окольничими» зовут, – пояснила Ефимия – Каменная кивнула, будто сама этого не знала. – А тогда выходит, что убили великокняжьего слугу, и дело это московское.
– Был окольничий, да околел, – хладнокровно заметила Настасья, отщипнув медового коржика. – Туда ему, собаке, дорога.
Но Шелковая смотрела беспокойно.
– Курятник, конечно, был собака, его не жалко. Но зарезали его, сказывают, каким-то приметным кинжалом восточной работы. Наместник тот нож изъял, и теперь московские ходят по всем лавкам, показывают кинжал купцам. У оружейника Фрола Кривича обыск сделали. Тож у Мишанина, в скобяной лавке. Хозяйничают, как у себя на Низу!
Настасья тревоги не разделила:
– Найдут, кто убил, – успокоятся. А найдут непременно. Оставить на месте такой приметный нож мог только дурак. Сыщут. Ладно, подружка, пойдем дальше считать. До ночи бы управиться…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?