Текст книги "Старые колодцы"
Автор книги: Борис Черных
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Сентябрь – ноябрь 2006 года, Благовещенск.
В основу публикации положен доклад автора о Н.И. Пирогове
на первых региональных Педагогических чтениях
в Благовещенске (ноябрь 2006 года)
Три сотки
Дом на Шатковской, рубленый на скорую руку в двадцатых годах, – родной мой дом. Я бы припал щекой к темным бревнам, пропахшим солнцем и укропом. Но снесли колыбель в одночасье, чтобы на том же месте поднять казенное здание санэпидемстанции. Когда доводится бывать в Свободном, иду в город с железнодорожного вокзала пешком и стою молча, будто на погосте, возле станции, стараясь не видеть белых стен, а видеть четыре замшелых окна, и в кухонном окне мамин лик, в очечках, дробные морщины и кроткую ее улыбку.
До Шатковской мы ютились на К-й, в доме на две семьи. Двадцать пять квадратных метров, и там теснились мама с отцом и нас четверо. «Нас» для солидности говорю. Мне, последышу, было в ту пору год, да два, да три года, места занимал мало. Зато братьям исполнилось двенадцать и четырнадцать лет, а сестре Ге -ре тринадцать, самый подвижный возраст. Хорошо лето и теплынь на дворе, улица в ромашке. Автомобилей тогда может штук пять бегало по Сталинской. А К-я безопасная, тихохонькая, скамейки у палисадов. Белый разлив черемухи.
Зимой доставалось, в духоте. Папа еще поднимался, выходил подышать свежим воздухом, теперь-то я думаю, нам давал передышку. Мать открывала форточки, выскваживала тлетворный дух – отец болел туберкулезом. Однажды он попросил меня на колени, мама поднесла. А руки у отца были холодны, я помочился на него. То было последнее тепло, омывшее отца, он счастливо улыбнулся и – отошел. В день смерти папы одиннадцать месяцев исполнилось мне, голову я держал слабо, хворый уродился.
Маму из жалости взяли в горжилуправление домкомом. И тоже, верно, из жалости скоро дали квартиру на Шатковской. Две комнаты и большая кухня. Мама на кухне поставила ножную машину «Зингер», подарок бабеньки Груни, стол широкий раскройный. На зиму мостили мы кровать в углу, к печке тянулись. Когда я подрос, а братьев и сестру разнесло по свету, я изловчился и сварганил в третьем углу, у входной двери, курятник, с выдвижным дном, чтобы убирать помет. Но мама, чистюля, выдержала запахи куриного помета одну зиму, после лета и осени, к холодам, велела порубить куриц.
В доме на Шатковской мы зажили оседло, знали, вековать будем здесь. И крыльцо-то оказалось свое у нас, не как на К-й. Огород. То есть как бы все наше, собственное. Сарай-дровяник тоже свой, в непогоду мог я пилить и колоть дрова в сарае, под навесом, крышу топором не доставал. И дворик радовал глаз. Четырнадцатилетний, слепил я во дворике летнюю печурку, поднял навес, правда, не ошкурил стояки, но они простояли за смерть мамы…
К концу войны с германцем остались мы с мамой вдвоем. Старший брат Гена из Среднебельской колонии ушел на западный фронт, в штрафбат. Брата Вадика увели семнадцатилетним не восточную границу, в Ворошилов-Урийск. Сестра уехала в Малую Сазанку секретарем при штабе Амурской военной флотилии. Тяготы постепенно легли на меня, хотя мама запрягала осторожно, однако без всхлипываний и жалений. Теперь я стараюсь втягивать своего младшего, Митю, в хлопоты на загородной усадьбе, но все кажется, маленький, в десять годков, не притомился бы, не надломился. Но есть добрая примета. В нынешнем июне мы взяли с собой в Луговое Митиного приятеля Женю. Готовясь к больнице и догадываясь, что скоро мне не вернуться не усадьбу, я затеял ремонт двери на веранде. Призвал Митю, он пришел браво, держал фанерные листы, бил гвоздочки и вообще вкусно суетился. Но вдруг вспомнил и кликнул Женю. Женя скривил веснушчатое лицо – он, вишь, приехал отдыхать (от городского отдыха), на Бутунде купаться, в футбол гонять. Митя прошипел, чтоб я не слышал: «Ленивый ты, Жэка», – сердце у меня счастливо екнуло. На картошке, при посадке, мы даем Мите посадить его рядок, ерунда. Но с этого рядка возьмем два куля картошки, и первую свежую картошку надо отварить с Митиного рядка. «Вкусна твоя картошка», – хвалим не нахвалимся…Но все это сущая безделица по сравнению с теми, военными и послевоенными обязанностями, что пали тогда не меня. Почему на меня, а не на меня и не на маму? Потому что мама, не разгибая спины, сидела, обнявши «Зингер», кормилицу главную. Но и огород спасал. Велик ли он был? Соседям нарезали по пять соток, а нам почему-то три. У них почва черная, а у нас желтая, глинистая. Удобрить бы, но навоз на вес золота. Единственное могли позволить – песок. В ливни его намывало ручьями с верхних улиц Свободного. Смесь глины и песка не сильно липла к босым ногам, уже хорошо. А еще пошли приличные урожаи морковки и репчатого лука. Под лук и морковку можно бы занять побольше грядок, но тогда картошку стесним.
Три сотки. Не разбежишься. Но жилы они вытягивали. Прежде, чем посадить, потом вырастить и убрать урожай, надо к весне сохранить на посадку хотя бы ведер пять. Но подпол зимой промерзает. Приходилось засыпать толстые завалинки, сантиметров семьдесят шириной и под самые окна, почти метр, и метров тридцать продольно. В сухую, разумеется, погоду, иначе схватит землю в завалинке морозом. Осень, слава Богу, стоит в Приамурье ядреная, штыковой лопатой брал тридцать кубометров за неделю. Но свирепая зима к январю пробивала и эту толщу. Годам к пятнадцати я набрался силы и убедил маму утеплить подполье изнутри. «Да тут тебе на лето хватит возни», – вздохнула она, но согласилась.
Подняв половицы пола на кухне, я разобрал гнилые стенки в подполье, расширил площадь и углубил, заново поставил стенки из крепких досок так, чтобы в проем засыпать шлак или опилки. Побегал по округе – шлаку не нашел. Но на конном дворе визжала лесопилка, там дядя Артем разделывал бревна, а у дяди Артема жена, тетка Настя, платье сатиновое заказала маме. Они и сговорились – за опилки мама пошьет платье. Владик Кириенко, дружок, дал тачку, я перевез опилки, лопатил под солнцем, ведрами сносил в подполье. Но поздно подсказали мне утрамбовать за, зиму опилки сели, и холод протек в погреб…
Мать смотрела на мои труды удоволенно, но иногда выгоняла в городской сад (в моих рассказах Есаулов, там и правда рос большой дуб по прозвищу Есаул) к волейбольной площадке, на которой законодательствовал Митя Меньшиков, кумир свободненской ребятни. Митя рос могучим парнем и бил с первой линии смертельные мячи, колом. Возле Мити и я подучился.
Но огород, экая бесконечная эпопея в дождь и в вёдро. На случай пасмурного лета мы высоко поднимали гряды. Чаще случались жары. Картошка как-то претерпевала, но мелочь требовала ежедневного полива. А тогда летний водопровод не выстилали по огородам, видимо, труб не было, я носил воду с вокзала. На огороде стояли у нас две железные бочки, одна для подкормки, там закисали коровьи лепехи. Я собирал их на Шатковской, когда пригоняли с лугов стадо. Совком поднимали блины в ведро. Запахи свежего г… не смущали, смущало то, что я всегда был единственным мальчишкой, который не брезговал этим занятием. Побрезговал бы – мама упрекнет со вздохом: «Не уродят на глине помидоры, сына», – шел я за коровьими ошметками.
Помидорную рассаду мама вывела свою. Семена высеивали рано в ящики. На подоконниках, в солнцепек ярко-зеленые стебли быстро крепли, и в начале мая мы переводили помидоры в теплицы, закрывая рамами, отнятыми у окон. Потом высаживали в грунт. Зная, что будут заморозки, мама из газетных лоскутов тачала чехлы, к ночи я наряжал помидорные гряды в бумажные сарафаны. А днем от палящего солнца закрывали гряды березовыми ветками. К июлю у соседей на грядах чахлые кусточки, а у нас навалом идут крупные бурые помидоры. Чтобы облегчить стеблям нести по десятку плодов, часть мы срывали, доспевали они на окнах или в потемках, особливо в старых катанках. И тут, в середине июля, наступал передых. Время полива отходило, плечи коромыслом не надо обдирать. На очереди прополка и окучивание, морока тоже, но полегче…
Не знал я тогда, хотя читал неумеренно много, и глупейших книг, вроде «Кавалера Золотой Звезды» Бабаевского, проглотил сотни[20]20
Мне передали в больницу подарок от руководителя Амурского комитета по образованию «Большой энциклопедический словарь», 2001 года издания, с пожеланием, чтобы я «не отстал от поезда современности» (дома у меня такой же словарь, но двухтомник, 1963 года), и я теперь заглянул в новый, как там говорят о Бабаевском: «Бабаевский Семен Петрович (р.1909), рус. писатель. В ром. „Кавалер Золотой Звезды“ (кн. 1-2. 1947-48) и „Свет над землей“ (кн. 1-2, 1949-50) – лакировочное изображение послевоенной деревни… Гос. пр. СССР (1949, 1950, 1951)». Полвека понадобилось, чтобы сознаться в «лакировочном изображении». А книги Бабаевского претендовали на правду о земле. Сейчас ее пустят с молотка господа-политики, нынешние лакировщики. Народ? Безмолвствует.
[Закрыть], но, опять же, «Кавалером» меня наградила за какой-то подвиг Анастасия Степановна Шиконина, директор (9-й школы, где я счастливо учился, нет, не на пятерки, но и не легкомысленно. Учителя любили меня, наверное, за смиренный нрав и за начитанность. Я мог достать из тайника отроческой памяти то, что сказал мужикам, например молодой Дубровский, прощаясь с родительским, сгоревшим, домом и уходя в разбойники…
Да, так вот не знал я того, что власть надо мной клочка земли и этого подворья окажется благотворной и самодовлеющей. Изнурял ли я себя? Еще бы. Однажды соседи, видя, как, пошатываясь, я несу в десятый раз полные ведра воды с вокзала (а это полкилометра туда и полкилометра обратно, т.е. десять км ежевечерне, с двадцатью кг на плечах), – соседи вызвали маму на крыльцо и стали усовещать: «Запалишь парнишку, Гутя», – мама заплакала. Но, когда ужинали, рассказала, как тятя, дед мой Василий, поднимал ее зимой затемно и они ехали рубить лес. И с Амура поднимали по сто ведер воды, лошадями, – но девочка двенадцати лет исполняла тяжелую работу, старшая среди сестер. Бог не дал Василию сыновей. И мама сказала мне: «Счастливое времечко было, Боря». Значит, счастливое оно и для меня. Отца нет? Есть отец. Вот, со стены он смотрит на меня. И т а м помнит обо мне, о моих братьях и о сестренке помнит…
Наконец вернулся из армии Геннадий (а Вадик погиб девятнадцати лет в Порт-Артуре). Но Гена страшно удивил, когда брезгливо сказал: «Бабья работа прополка», – и ушел, не стыдясь, в горсад, оставив меня одного на этих трех сотках. Хотел я сказать брату: «Мама девочкой делала мужичью работу, лес валила, косила, лошадей пасла, не стеснялась», – но не сказал, берег брата. Он был не просто фронтовик, Гена-то, а ротный разведчик, языков брал. К концу жизни он выдавал себя уже за дивизионного разведчика, но и тут я никогда не разоблачил брата, а любовался им. Притом гордился даже Среднебельской колонией – туда он угораздил за то, что… Да скажу картинкой: «Перед войной приехал я в Райчиху в горное училище, нас, свободненцев, человек десять поступило, братва. Подались в клуб, а там местные устроили битье. Их сто, а нас…Мы обиделись, пришли в общежитие и обнаружили, что можно спилить прутья железные с кроватей рашпилем. Спилили, за пазуху, и вернулись в клуб. Устроили Куликовскую битву, всех разогнали, но от наряда милиции не ушли. И получили срока, я, заводила, больше всех…» – не мог я не любить старшего брата.
«Иди, голубчик, на танцы в Есаулов сад, а я погожу у родимых грядок, – втихомолку бормотал я. – Не огородник ты, че ж поделать».
Теперь, на закате, скажу спасибо судьбе за то, что она щедро одарила нас, не только меня, тремя сотками. Вспоминаю друзей школьных лет. Толю Фатеева (позже он стал летчиком, но вернулся к земле), Владика Кириенко (он водил тяжелые поезда, но связи с землей не порывал), Саню Гулькина (Рождественского), он был… кем только не был Саня, но остался верным огороду и саду. Витю и Колю Поволяевых. Какие ребята, сильные и добрые. Надежные. Все они сполна познали круговорот времен года. Иных уж нет.
Не надо нам уходить далеко от земли. Все равно вернемся к ней, родимой.
Июль–август 2002
Старые колодцы
Необходимое предисловие к «Старым колодцам»
Петру Цареву посвящается
А ты самих послушай хлеборобов,
Что свековали век свой у земли.
И врать им нынче нет нужды особой —
Все превзошли, а с поля не ушли.
Твардовский
Рукопись «Колодцев» задумывалась в труднейшие годы. Я подошел к перевалу сорока лет, просвета впереди не видно. Заглохлость душила меня и моих друзей. Поступить в ряды кухонных инакомыслящих мы не могли хотя бы потому, что были все плоть от плоти крестьянских или казачьих родов. Провинциальные университеты не поколебали наших традиционных нравственных устоев. Да, мы оступались, оступался и падал я. Но всякий раз подымался, готовый к сопротивлению, но к сопротивлению не властям, а предгибельным обстоятельствам. И в тяжелый час неожиданно приходила ко мне помощь, с непредсказуемой стороны.
Знаменитый председатель колхоза имени Кирова под Тулуном Петр Николаевич Царев согласился, что, если чиновники поверят в написание истории сверхпередового колхоза, я мало того, что свершу запечатленный труд – в стол, разумеется, – но получу передышку в несколько лет. Откуда он взялся, храбрый Царев? А отец его, Николай Карпович, тоже председатель, был репрессирован в 1940 году…
Мы заключили договор. Я обязывался собирать эмпирический материал, работать в архивах, изучать так называемые научные труды и современную очеркистику. Разумеется, открыто. Ибо все будут считать, что пишется история краснознаменного колхоза, позитивная изначально. Жизнеутверждающая. Власти решат: зачем мешать Черныху встать на путь истинный?
Царев положил мне зарплату, а по завершению работы – гонорар, провел свое предложение через правление колхоза. И мы поехали в рискованные дали.
Чтобы запутать след, в «Литературной газете», у Чаковского, я опубликовал парадный очерк о выдающемся председателе коллективного хозяйства. Партийные боссы проглотили очерк как должное. Цареву сулили звание Героя соцтруда, его обихаживали и ласкали. К нему ездили высокие гости, о прибытии коих меня предупреждали. В те дни и часы я отсиживался в Никитаеве в избушке, топил печь, читал русскую классику. Гости убывали. Я выходил из укрытия и опять с толстой тетрадью шастал по деревням и усадьбам.
Год шел за годом. Наконец, после пятнадцатой тетради, я устал, пришел к Дмитрию Сергееву и Валентину Распутину: «Что делать? Я притомился». «Остановить разыскания и сесть к письменному столу», – сказали они в голос.
Совет резонный. Но хождение по деревенским избам стало для меня вроде, простите, наркотика. Со стариками, и не только со стариками, я ненасытно дышал чистейшим кислородом. Потому не раз еще я садился в местный поезд, приходил к моим добрым знакомцам. Иногда мы по рюмочке принимали и пели заветные песни.
Но час пробил. Отрешенно заперся я дома. Жена, догадываясь, что сотворяется в одиночестве, не трогала меня. Минул еще год. Третья редакция рукописи удовлетворила автора. Я отпечатал на старенькой машинке пять экземпляров. Вызвал Царева в Иркутск, просил прочитать и принять в домашний архив два экземпляра. Он взял машинописный вариант, уехал, долго молчал, затем неожиданно объявился и грустно молчал. «Нельзя никому показывать, Боря, – сказал. – Но обязательство свое я выполню».
Скороговоркой Царев доложил избранным правленцам: «Работа сделана». Мне заплатили приличный гонорар. Царев спрятал свои экземпляры дома, а я свои у себя. По истечению времени шпионам показалось странным, что рукопись сокрыта. Стали у Царева настырно требовать «Старые колодцы» «для ознакомления».
Царев под вескими причинами отнекивался. Но затем не выдержал и сжег на костре «Историю», сказав партийным контролерам: «Потерял рукопись». Но автор-де борется за ее публикацию в Москве. В самом деле, я приносил в редакцию журнала «Наш современник» рукопись на двое суток. Ее прочитали залпом и тотчас вернули: «Спрячь», – был тихий совет. Я оставил, на всякий пожарный случай, один экземпляр у Фазиля Искандера. Вернулся в Иркутск. Но и в Иркутске Дмитрий Сергеев, суровый прозаик-фронтовик (кстати, ближайший друг покойного Александра Вампилова), и Валентин Распутин сказали то же самое: «До лучших времен утаи».
Утаил. Во время ареста, в мае 1982 года, «Старые колодцы» лежали в подвале гаража у моего дальнего родственника Сергея Василюка. Там же нашли приют все тетради с рабочими записями.
Да, рукопись я сокрыл. Но над Царевым собралась гроза. Уже когда я маялся на политзоне, Петра Николаевича отрешили от должности, он получил выговор по партийной линии, разумеется, за упущения в работе. Однако Царев не сломался, он перебрался в Иркутск, ему подыскали сносное поприще, с зарплатой все же.
Интересна судьба рукописи «Колодцев», оставленной у Искандера. Следом за мной приехал к нему Дмитрий Гаврилович Сергеев и просил сохранить машинописный экземпляр романа «Запасной полк»: армия, война, народ в бедственных обстоятельствах. Абсолютно нецензурная, по тем временам, книга. Фазиль взял и эту рукопись. Мы умели молчать, Искандер тоже. Но вскоре повесткой Искандера вызвали в Генеральную прокуратуру СССР и предъявили ультиматум: или он сожжет антисоветские рукописи, или следователи прокуратуры придут к нему с обыском.
Фазиль сжег «Старые колодцы», «Запасной полк», а, верно, и еще были у него книги, тот же «Архипелаг Гулаг» Солженицына. Так «Колодцы» оказались сожженными дважды.
В 1987 году я вернулся в Иркутск. Дом мой, в Ботаническом саду университета, тоже оказался сожженным. Но новый глава области, Юрий Ножиков, выдал мне ордер на трехкомнатную квартиру, и там мы свиделись с Петром Царевым. «Ну что, Боря, будем печатать книгу?» – «Будем», – отвечал я. «Новый мир», «Сибирские огни», затем издательство «Советский писатель» предали гласности «Колодцы». Любопытно, издательства «Советская Россия» и Новосибирское, заключив со мной договора, вдруг передумали издавать «Колодцы», уплатили автору неустойку и спрятались.
Много благодарных писем я получил со всей матушки-России, но некоторые злобно ругательные и анонимные. Редакции журналов и «Совписа» собирали отзывы и передавали мне. И скоро старики, исповедовавшись когда-то передо мной, стали уходить один за другим…
Теперь, тоже готовясь к уходу, я делаю итоговую публикацию «Колодцев». Хроника эта, в многоголосии о тяжком колхозном эксперименте, пригодится современникам и потомкам. Как документ неопровержимый. В неопровержимости «Колодцев» главное достоинство.
Возвращение долга, – мысленно говорю я себе. – Долга моим дедам, сгубленным Октябрьским переворотом, и родителям, прошедшим через Туруханскую ссылку (отец заплатил за нее жизнью, скончавшись от чахотки в тридцать восемь лет). Но и долга сыновьям моим и внукам, и правнуку Степану.
Сейчас, вычитывая корректуру «Старых колодцев», я еще раз внял давно мною понятой истине: у Владимира Ленина и его наследников ничего не получилось из прокламируемых ими постулатов народоправства. Повсюду процвела диктатура бюрократии. И нынче она доцветает ядовитым цветом.
Спасибо современным издателям нетленного документа, печатают его. И тоже несвоевременно. Проамериканская ориентация российских олигархов и высоких чиновников опять толкнули державу в объятия бюрократии, не менее циничной, чем советская. Теперь мужику некому пожаловаться – снизу доверху все коррумпировано. Предстоят тяжелые годы.
Здесь я поставлю последнюю точку и позову читателей к роднику.
Благовещенск, Март 2007 года
Разговор у Царского мостика
Вместо вступления
Старые колодцы – средостение жизни отжитой и неутоленная жажда по неисполненной судьбе, исполниться которой удастся ли когда на этой горемычной земле...
В Никитаеве, на перепаде главной улицы, у Царского мостика (так его звали в давнюю пору) получился у меня любопытный разговор с Сидором Павловичем Лыткиным, некогда местным мужиком, прибывшим ныне в гости издалека, аж с Урала.
– Про тебя ли говорят, – спросил он, сломав картуз в мощной ладони (припекало), – что ходишь ты по избам и собираешь старинные известия?
– Про меня, – ответил я.
– Без разбору собираешь? Кто что подаст?
– Пока без разбору, – отвечал я, – После по полочкам все разложу.
– Что же, ты полагаешь, верно, память людская сохранила точные факты?
– Полагаю.
– А тогда ответь мне, брали ране урожай в двадцать пять центнеров с круга?
– В счастливые годы, слышал, по сто пудов случалось с десятины, стало быть – шестнадцать центнеров...
Лыткин улыбнулся и сказал:
– Неподалеку, в Бодаре, один звеньевой взял перед войной по двадцать пять, да, и сильно не хвастался. Звали же его Николай Карпович Царев. Знакомая фамилия?
Был май, цвел редкостный в весну семьдесят седьмого года теплый денек. Новый мой знакомый никуда не торопился, мы сидели у мостика на бревне, курили. Собеседник горько усмехнулся:
– Не поверишь, поди? Дед мой Лыткин отважился на такой подвиг – в 1909 году собрал сто восемьдесят пудов с десятины. Сейчас ходил бы в передовиках на всю губернию.
– И куда он подевался, ваш дед?
– Известное дело, помер. Надсадился и помер.
– Кто же принял у него эстафету?
– Отец мой. Но деда не догнал. Не дали. Велели в колхоз вступать. А отец все жилы тянул на одиночном поле...
– И что же дальше, Сидор Павлович?
– Известное дело. Зачислили моего тятю в твердопланники. Лишился он всего, что накоплено дедами было... Ну, а я теперь городской. Прибыл погостить в Никитаево, и смутили мне душу слухи – пишется, мол, история Тулунской землицы.
– Задача моя скромнее. Я хочу написать избранные страницы из былого, а уж дело историков оценить, насколько правдиво мое перо.
– А вдруг – вот, я уж доказал – памяти у народа не хватит?
Я молчал, но собеседник попался мне дотошный:
– А вы обратитесь к письменным свидетельствам! Нырните поглубже. Вдруг всплывет и моя фамилия. Запомните – Лыткин.
Сказать по чести, ранее я знал имя Федора Лыткина[21]21
Федор Матвеевич Лыткин (1897–1918) – член РСДРП, деятель Центроси-бири, народный комиссар Советского управления Сибири, поэт; кстати, уроженец села Тулун. – Здесь и далее примечания автора.
[Закрыть], о зажиточном земледельце Лыткине и слыхом не слыхал.
– Жили мы при железной дороге, – коротко рассказал мне Сидор Павлович, – В Заусаеве хотели селиться, но прадед раздумал почему-то и отъехал в Шерагул... Да не все ли равно где жить – тулунская землица всюду умела родить, только старание приложи. Однако и в этих селах дальняя наша родня пустила корень...
Такой, в общем-то, обыкновенный разговор у Царского мостика. Вскоре я уехал в Иркутск, засел в Архиве, отыскал кое-что, имеющее непосредственное отношение к моему повествованию. Но задели меня за живое слова уральца; оказалось, давно-давно получали на тулунской земле высокие урожаи хлеба, и не просто высокие, а более того, что берут нынче в хозяйстве имени Кирова, удостоенном союзных почестей: тут тебе и Почетный знак ЦК, и Красное знамя (навечное врученное) Центрального Комитета партии, Совета Министров СССР, ВЦСПС и ЦК ВЛКСМ. Поэтому лыткинский сюжет я постоянно держал на примете. Не оставляя прямых забот, я вознамерился отыскать полезные свидетельства в делах Государственного архива. Скажу сразу, затея моя увенчалась успехом частично. Во-первых, о Николае Карповиче Цареве – отце нынешнего председателя колхоза имени Кирова Петра Царева – я нашел жалкие крохи. Как ни странно, имели они касание к Шерагулу, откуда якобы вышел рекорд ныне безвестного Лыткина. Процитирую эти крохи.
Фонд 1423, опись 1, дело № 22, в деле лист 4. Ходатайство крестьянина Шияна Герасима Григорьевича: «И нет такого в Советском законе устава, который бы говорил о том, держать за полу члена, лишать его желания выдти из коллектива и проч. организаций; и при выходе. Заявления какие-то полудецкие, предрассуждения, а именно: тов. ЦАРЕВ, председатель коммуны, так мне заявляет – „после сева“, хотит изволить отдать мне лошадь; это выходит не что иное, кто-то будет начинать жать, а мне по инициативе тов. ЦАРЕВА придется начинать только что пахать[22]22
Слог документа оставляю первозданным, лишь в самых необходимых случаях расставил знаки препинания.
[Закрыть]»... и т. д. Ходатайство Г. Г. Шияна о выходе из коммуны датировано мартом 1930 года. Пока оставим открытым вопрос, имеет ли означенный «тов. Царев» отношение к нашему рассказу. Инициалов-то нет.
В зале периодики я листал старые газеты, тут мне больше повезло. В № 107 за 19 ноября 1940 года районная газета «Знамя Ленина» поместила крохотную заметку Н. Царева, звеньевого колхоза имени Сталина[23]23
Теперь колхоз «Россия» с центральной усадьбой в Бодаре.
[Закрыть]:
«...На некоторых массивах урожай был почти в два раза выше. С участка пшеницы в пять га мы получили по 24 центнера с га. С 4-х га ржи взяли по 26 центнеров... Задача в 41 году снять урожай не ниже 18 ц с га».
Прочитав заметку, я приободрился, потому что уралец Лыткин – оказывается – не соврал: брали на местных землях высокие урожаи, правда, на отдельных участках, но мал золотник, да дорог. Переписал я эти строчки в тетрадь, а сам не оставлял усилий найти собственно лыткинский след. И едва не набрел на него. В фонде 862 Госархива хранятся личные дела «лишенцев»– так ранее называли тех, у кого Советская власть отнимала право голоса на выборах в Советы рабочих, крестьянских и солдатских депутатов. В числе лишенцев оказалось около десяти с фамилией «Лыткин» только по Тулунскому уезду, а позже району и округу; но личные дела сотрудники Архива отказались выдать: потомки лишенцев, люди ни в чем не повинные, впрочем, как и их пращуры, добрые труженики, едва ли захотят быть оглашенными. Суровые правила продиктовали этот запрет, и, повздыхав, я угомонился. Но тут знакомый историк, сославшись на докторскую монографию Виктора Григорьевича Тюкавкина[24]24
Тюкавкин В. Г. Сибирская деревня накануне Октября. Восточно-Сибирское книжное издательство, 1966.
[Закрыть], посоветовал порыскать по каталогам научной библиотеки университета.
– Должны быть, – сказал историк, обзорные книги по сельскому хозяйству дореволюционной норы.
В самом деле, в 1915 году– в разгар мировой войны! – Петроградское издательство выпустило книгу, составленную специалистом по сельскохозяйственной части В.П. Халютиным. Называлась она «Крестьянское хозяйство в России. Извлечение из описаний хозяйств, удостоенных премий в память трехсотлетия Дома Романовых».
Книжка знатная.
Оказывается, последний самодержец российский, блюдя высшие интересы престола, решил поощрить единоличные хозяйства в стране. Повод отыскался подходящий – триста лет династии. Чиновники департамента земледелия совместно с губернскими земотделами представили к премии 1382 хозяйства, но дело затянулось, вспыхнула война. Правительство изыскало средства лишь на 306 дворов, из которых 144 хозяйства получили первую премию в 300 рублей и 162 хозяйства – вторую, в 200 рублей, по тем временам деньги немалые. Кроме денег премированные получили особые дипломы, официально удостоверяющие успехи крестьян.
В число этих 306 хозяйств вошло два из Иркутской губернии: одно Хомутовское (о нем мы, возможно, расскажем в ином месте и по иному случаю), а другое – шерагульское тулунского уезда хозяйство Иннокентия Иннокентьевича Лыткина.
Иннокентию Иннокентьевичу исполнилось всего 39 лет, когда получилось известие о правительственной награде, возраст не то чтобы несолидный, а и не предельный. Я ожидал матерого хлебороба в годах этак под пятьдесят или чуть более того. Семья у знаменитого тулунчанина была большая: сам 30 лет, жена его 28 лет, сыновья 16, 13, 4 лет, брат родной 31 года, жена брата 24 лет, дочери их 6, 4 и 2 лет. Всего десять человек.
Поскольку перед нами живая история, обойдемся с нею деликатно и перескажем в деталях, что нажили собственным горбом Лыткины, что преумножили Иннокентий Иннокентиевич и младший брат его Степан. Два дома построили Лыткины, амбар великий и амбар поменьше, сарай, крытый дранкой, конюшню с сеновалом, хлев для мелкого скота, отдельный сеновал, крытый наглухо от искры, кузницу деревянную, скотный двор и, конечно, баню. Это не все постройки.
После столыпинского указа о хуторах на заимке подняли братья дом с тесовой крышей, два амбара, завозню, конюшню и, разумеется, баню; был на заимке молотильный сарай, крытый драньем, две рубленые риги.
Оценочная комиссия все постройки в Шерагуле и на заимке оценила в 3555 рублей.
А вот мертвый инвентарь: 8 телег, 15 саней, 4 кошевки...
А вот сельхозмашины и орудия: 4 плуга однолемешных, стоимостью от 11 рублей 50 копеек до 32 рублей 50 копеек, 2 сабана[25]25
Сабан – так назывался старый плуг, который переселенцы завезли из России и распространили по всей Сибири.
[Закрыть] по 5 рублей, 7 деревянных борон с железными зубьями, стоимостью по З рубля, семизарядная сеялка Эльворти – 96 рублей, жатвенная машина Мак-Кормика – 210 рублей, сноповязка – 402 рубля (куплена в 1908 году), сенокосилка «Мак-Кормик»– 145 рублей, конные грабли – 61 рубль, четырехконная молотилка – 200 рублей (приобретена отцом Иннокентия Иннокентьевича в 1893 году), сортировка – 48 рублей, простая крестьянская веялка – 32 рубля, два сепаратора «Корона»– первый стоил 78 рублей, а второй 40 рублей, две маслобойки – по 23 и 11 рублей 50 копеек.
Пахотной земли разработали Лыткины за три поколения 76 десятин, из них под паром держали 28 десятин.
Что сеяли братья? Озимую и яровую рожь, пшеницу, овес и ячмень, просо и гречиху, коноплю. Знали они толк и в культурных травах, засевали клевером и тимофеевкой шесть десятин.
Долог список денных и ночных трудов земледельцев из Шерагула. Особая забота у Иннокентия Иннокентьевича была о лошадях. Пятнадцать голов крепких рабочих лошадей в возрасте от 4 до 10 лет, да четыре головы молодняка держал хозяин.
Крупный рогатый скот у Лыткиных был симментальской породы, для этого отец нашего героя ездил под Новониколаевск, добыл там быка-производителя. Целое стадо мычало скоро на скотном дворе– 15 дойных коров, несколько десятков телок; и овцами не брезговали – 15 голов имелось, были и свиньи. Птицу держали тоже – кур и гусей.
Что брали от животных? Дойная корова каждый удой давала по 1/4 ведра; некоторых коров доили круглый год, от отела до отела. Получали по 15 пудов масла, а то и больше, продавали по 15 рублей за пуд.
Убойного скота считали до пяти голов в год, стоимость пуда мяса была 4 рубля; при среднем весе в 10 пудов выгоняли на рынке до 200 рублей. Шерсти с каждой овцы стригли до 6 фунтов. От 40 куриц брали 2400 яиц в год.
Обильное это хозяйство держалось на изнурительном труде всех членов семьи, исключая малолетних, а какие при этом сберегались духовные ценности – вопрос серьезный; вся книга задумана ради этого вопроса; торопиться не будем, однако. Сейчас черед сказать про лыткинские урожаи.
С десятины в нормальный год снимали: озимой ржи – 120 пудов яровой ржи – 120 пшеницы – 150 овса – 150 ячменя – 150 проса – 150 гречихи – 150 картофеля – 1000 клевера и тимофеевки – 200 (сено), – 15 (семена). Урожайность соломы составляла 400–500 пудов.
В переводе на центнеры и гектары получается вот что: пшеницы, овса, ячменя и др, – до 25 ц с га, ржи – около 19 ц с га и т. д.
Вспомним разговор у Царского мостика. Правдоподобен ли был рассказ Сидора Павловича Лыткина о том, что предок его взял до 30 центнеров с гектара в 1909 году? Вполне.
Следовательно, тулунская земля умела родить хлеб и в достославные времена; так не будем пренебрегать прошлым, воздадим ему должное на этих страницах.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?