Текст книги "Под высоким крестом"
Автор книги: Борис Екимов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
«Слухай сюда!..», или Щи рыбные
Наше семейство хоть и прожило век в Калаче-на-Дону, но казачьим не стало: короткие корни. Может, поэтому каких-то особенных рыбных блюд в старом доме не помню. Просто отварная рыба да жареная – и все. Наши соседи Сурковы – казаки коренные, рыбаки были у них в роду. И сейчас вспоминают они порой, какие балыки – осетровые да стерляжьи – висели в чулане.
Осетры – дело давнее, о них лишь память. А вот «леща по-сурковски» мне приходилось едать. И не раз.
Просторная сковорода, когда вынут ее из духовки, глядится не сковородой, а клумбой цветочной: алый пламень томатного густого разлива, россыпь лука, золотистой да коричневой поджаристой корочкой манят взгляд крутые боковины леща. От одного запаха – голова кругом.
Хотя все, казалось бы, очень просто. Берется крупный лещ, режется на куски, панируется мукой, легко обжаривается на подсолнечном масле. Потом обжаренная рыба щедро засыпается мелко резанным репчатым луком, заливается протертыми свежими помидорами и ставится в духовку. Никакой будто хитрости и особых секретов. Но настоящего «леща по-сурковски» можно отведать только у Александры Павловны Сурковой, пока у нее силы есть. А у других… Как говорят, та же мучка, да другие ручки, и получается вроде и Федот, да совсем не тот. «Лещ по-сурковски» уйдет от нас вместе с Александрой Павловной.
Такая же история с другим рыбным блюдом, которое называю я «рыбой по-адининцевски», потому что отведать ее можно лишь на хуторе Большой Набатов, у Адининцевых. Хозяйка, Катерина, на похвалы своему искусству лишь рукой махнет: «Да по-простому это, у нас сроду так делали». Конечно же по-простому. Берется рыба – линь, судак. Разделывается на небольшие куски, обжаривается, а затем заливается болтушкой из сметаны, яиц и зеленого лука. Запекается не в духовке, а на открытом огне. И по летнему времени объявляется на дворовом дощатом столе, под развесистой ивушкой «простое», как говорит хозяйка, но все же чудо: чугунной сковороды черное окружье, в нем – нежная бель сметанной и яичной густой приправы, зеленая пестрядь лука, а в этом разливе и пестряди – там и здесь – золотистые островки поджаристой, в мягкой корочке рыбы. Дразнящий запах – на всю округу. Даже ко всему привычный дворовый пес Тузик, почуяв сладкое, нетерпеливо повизгивает, надеясь хотя бы на объедки.
Такая вот еще быль. И еще об одном, вовсе простом нашем блюде, которое зовется – щи рыбные.
– Петрович… Ни боже мой! Дуркуют они! Глузды тебе забивают! – Старинный знакомец, Набатовского хутора рожак Николай Герасимович Соколов, донельзя огорченный, машет руками, отгоняя мои слова, словно черное наважденье. – Слухай сюда, Петрович. Сроду щи рыбные из свежака не варили. Они же будут отдавать сыростью! Их добрый кобель есть не станет, отвернется…
К Николаю Герасимовичу я пришел за советом. Донские рыбные щи – дело серьезное, но порой нынешней их варят нечасто. Во-первых, из обихода вышли; другая причина – рыбы в Дону не стало, выловили ее да погубили. Добираем остатнее.
Донские рыбные щи доводилось мне и варить, и хлебать. На моей памяти готовились они в наваре из крупных сазаньих да лещовых голов. Другой опыт: Будановы с Малой Голубой, семья рыбацкая. Хозяйка для рыбных щей обжаривает на сильном огне большие куски сазана, леща, но лишь обжаривает, оставляя их впросырь. На этой рыбе и варятся щи. Александр Адининцев, приятель мой с Набатовского хутора, вспоминает, что его мать да бабка варили щи просто с наваром хорошей крупной рыбы. По бедности можно отваривать невеликую сухую рыбу-вялку, юшку процеживать, щи с ней варить. Даже из обычной свежей щуки варили щи. Лишь луку побольше в них да помидор ли, томату, чтобы отбить щучий запах.
Весь этот ворох рассказов да опыта своего вывалил я Николаю, словно из мешка: «…Корытин говорит» да «…Адининцев помнит». Вывалил, словно водой плеснул на горячие угли.
– Петрович, все это – брехни!! Ногами их потопчи!! Кого ты слухаешь?! Ты слухай сюда!!
Вначале мой собеседник лишь кипит, сипит, пенится, машет руками. Родимец бы не хватил…
Но подостыв, он льет и льет словами, куда и одышка пропала:
– Петрович, у нас весь хутор щи рыбные хлебал. А я рыбальскому делу, сам знаешь, наскрозь, не выводился с Дона. Слухай меня, Петрович! Твой Шурка – куга зеленая, и память у него овечья. Он деда родного не знает, как величать. А я про старые времена все дочиста раздиктую. Слухай сюда, у моего деда шесть сынов и четыре дочери. Микита, Николай, Герасим, Василий, Иван, Алексей. Этот был бездетный, лавку имел на хуторе, борода до колен, лошадей любил, держал жеребца на проезд… Всех дедов и прадедов перечту… А уж по рыбному делу… Года были, сам знаешь, люди от голода пухли. Вот и стремишься на раздобудки. Тем более молодые. Сусликов по степи выливать, каржиные да сорочиные яйца сбираешь, всякую зелень жрешь: скорода, китушки, калачики, чакан, козелик, купырь…
– Слухай сюда, Петрович! Август месяц, жара стоит. В займище, на той стороне, озера пересыхают, мелочко в них, по колено. Самое время рыбу ловить накидками. Не мне говорить, не тебе слухать, сам про накидку знаешь: сапетка, из хвороста плетенная, без дна. Весь хутор взгалчится! За Дон плывут. И взрослые мужики артелем, ребятишки, и бабы, и старые старухи, бывало, бредут. Как же… Рыбкой раздобыться!
– Слухай сюда, Петрович! Ты наши озера – наперечет: Талы, Клешни… Не хуже меня знаешь. А я в этих озерах и вовсе вывелся, как головастик. Надо умом кидать. В Малом, в Большом Круглом с сапетками делать нечего. Тама – глыб. Песчаненькое… Это – опосля, с бреднем, сазановкабарожников брать. Они по пуду. Я тебе потом обскажу. С сапеткой надо в Шемаристое озеро править, в Поплутное, в Треугольное, в Куги. Сподручнее – артелем. Обязательно старший есть. «Становись!» – он командует. От берега стали в ряд и пошли. А с другой стороны – навстречу. По илу бредешь, шаганул, а накидку – вперед, шаганул – и накрыл. Молчит – значит, пусто. Стукнет по стенке – значит, есть рыбка. Под зёбры ее и в сумку. Шагай дальше. Когда артелем, ловчее: взбаламутят воду, рыба ничего не видит. Лини, караси, щурята, сазаники малые, красноперка, серушка… Набрали, тянем домой оклунки, мешки. А время – июль да август, самая жара стоит. Тогда ведь холодильников – ни боже мой, не слыхали про них. Подпол, погребица, выход, какой льдом набивали. Но это – для молока. А рыба враз завоняется. Такому добру пропасть… Нет, надо все по-хозяйски. Рыбу чистят, потрошат, крупную пластуют. Солят, но не круто, как по весне, на вялку. День полежала в соли, сразу – на волю подвесили, чтобы обвенулась, на ветерке подсохла. И сразу ее – на противнях, в русскую печь, на легкий жар постановят. Чтобы она запеклась до хруста. Вот эта самая рыба для щей. Из печи ее вынули, в сапетку сложили и прямым ходом на подловку. Подвесили, от мышей. Все дела. Весь хутор хлебал. А Шурка, он все на свете перезабыл и умом не догонит. За то ему инвалидность присвоили.
Икается нынче на хуторе Большой Набатов седоклокому Шурке – Александру Андреевичу, не раз его помянули.
Здесь, в сегодняшнем нашем приюте, от хутора и от годов давних далеком, вспоминаем последнее, самое сладкое. Собеседник мой откипел и уже остыл, жмурится, глаза прикрывает. Но память, но острый нюх… Будто рядом все.
– Достал с подловки рыбу, в жаровню поклал, водички туда плеснул, чтобы отволгла. А потом – томату, морковочки да лучку, как положено. Пошкварчит, на малом жару хорошо потомится. Щи сварятся, как обычные, постные: капуста, картошка. Сварились, закладываешь из жаровни рыбу. Пусть закипит. И не спеши, нехай постоит в сторонке, на легком жару. Рыбка размягчеет, свой сок даст, там косточки и те станут едовыми. Настоится, такой из печи запах пойдет. Да господи боже мой… Такой сладкий дух…
Мясистые ноздри рассказчика раздуваются, он этот сладкий дух чует. Губами чмокает, словно хлебает.
– За уши не оттянешь… Настоящие наши рыбные щи, какие от веку. Ешь – не уешься. Надо Шурке переказать, нехай привезет рыбки… – мурлычет и мурлычет мой собеседник, но потом, вдруг очнувшись да иное скумекав, делает иной поворот: – Слухай сюда! Ты – на колесах. В августе едем на хутор. У Шурки лодку берем – и на озера. Крестовка, Поплутное, Шемаристое… Без рыбы не будем. И все как положено делаю. А ты гляди, и Шурка нехай глядит. У тети Кати русская печь сохраняется, я знаю. Протопим печь. Высушим как положено. И вот тогда наварим настоящих донских щей с рыбой, как в старые времена. Ты лишь слухай меня…
Человек в шляпе
Для зачина – почти анекдот. Станица Голубинская. Год тысяча девятьсот сорок четвертый ли, сорок пятый, словом, Отечественная война кончается. Семья учителей Рукосуевых. Летнее утро. Хозяин – Василий Андреевич, как всегда, до работы успел на Дон сходить, проверил снасти и несет полный зембель стерляди семье на прокорм. Встречает его во дворе жена, Евгения Павловна, сокрушенно вздыхает:
– Господи, когда уж мы настоящей еды дождемся, все стерлядка да стерлядка…
Это – чистая правда. Так было. Время голодное. Спасались чем могли: ловили сусликов, собирали ракушки да желуди… Василий Андреевич на Дону промышлял.
Потом Рукосуевы переехали в Калач и первое время жили от нас недалеко, в школьном здании. Трое детей у них. Возраста моего и моложе. Но мне ближе отец их – Василий Андреевич. Преподавал он физику и химию. Я у него не учился, но помню с детства: высокий, худой, в шляпе. В ту пору у нас все учителя-мужчины носили шляпы. Математики: Василий Иванович, Георгий Федотович, Иван Иванович; физик – Андрей Анфимович, географ – Порфирий Захарович. Даже физкультурники. Николай Михайлович – при шляпе; Арефий Самойлович тоже носил какую-то смешноватую шляпку с куцыми полями.
Такое было время. Иной народ обходился кепками да фуражками. А если кто вздумает шляпу напялить, то засмеют: «Тоже мне интелигузия… Еще очки нацепи». Над учителями никто не смеялся. Их уважали. Им шляпы положены, потому что они – учителя.
Не знаю, сохранился ли в семье Рукосуевых старый, довоенных лет, фотоснимок, портрет Василия Андреевича.
Я помню этот портрет: узкое лицо, спокойный взгляд, высокий лоб. Красивый, интеллигентный молодой человек в шляпе.
Не скажешь, что хуторянин. Учитель угадывается.
Узнал я его поближе в свою уже взрослую пору, а в его – стариковскую. Глухой переулок, невеликая усадьба с домом, летней кухней, высоким тенистым грушевым деревом да развесистой тютиной со сладкими ягодами.
Дети выросли, разъехались. Супруга Евгения Павловна, тоже бывшая учительница, не в пример мужу ростом невеликая, полная, круглолицая, топ да топ по двору: от кухни к дому да к огородным грядкам; топ да топ, словно ежик. Пирожки хорошо пекла, мужа величала ласково Васей, а он ее по имени-отчеству. Милая пара.
Но нынче – про Василия Андреевича. Часто вспоминаю одну из истин его: «Хлеб нынче есть. Это замечательно! Можно посолить ломоть хлеба и водой запивать. Очень вкусно! Можно сахарком посыпать. Тоже хорошо… Или горбушку чесноком натереть. Похрустывай… А уж если постное маслице найдется, это вообще праздник. Помакивай да посаливай. До чего вкусно!»
От наших мест далеко, в стороне сибирской, жил да был мужичок с ноготок Иван Егорович Селиванов, по профессии – печник. В старости он рисовал, стал известен стране и миру. Строки из его записок, опубликованных после смерти: «Считаю за счастье… скушать ржаного хлеба с картошкою в очистках-мундирах и чуточку с солью, впримочку с водой».
Похожие люди. Такие, как наша тетя Нюра, которая говорила: «Я все с хлебом ем. С хлебом сытно».
Василий Андреевич в свою пору первым торил дорогу к образованию из глухой задонской округи. Станичную школу закончил и пошел в город. Ему справили новую обувку – ботинки. Он их до самого города в котомке берег и лишь там нарядился. Но опасался: увидят, что в новых ботинках, и не возьмут, скажут – и так богатый. Взяли. Он окончил педагогический техникум имени Песталоцци. Стал учителем.
Преподавал физику и химию. После войны переехал из станицы в Калач, построил дом. У него были руки плотника: плоские, разбитые работой пальцы.
Дом, летняя кухня, сараи – все своими руками построил. Простая мебель: столы, табуретки, детские стульчики, полки для книг – все делал сам. Пчел водил до самой старости. «Любую хворь пчела вылечит, – говорил он. – Царапину, ранку медом помажь – и пройдет. Простуда, горло, суставы порой болят. Только медом…»
Рыбачил он почти до последних дней. Уже трудно ходил, но в доме не мог усидеть. «Вы меня лишь в одну сторону довезите, к Дону. На воде я враз оздоровею». Так и было. К вечеру домой возвращался с рыбой, своим ходом и без одышки.
Рыбой он свою семью прокормил в годы тяжелые, в голодуху. «Все стерлядь да стерлядь… – вспоминала его жена. – Не верилось, что когда-нибудь хлебного наедимся».
А стерлядь потому, что стерляжьи переметы легче ладить. Крючки на них – самодельные, а не заводские, каких не сыщешь в ту пору.
Старея, он телом усыхал, сутулился, лысел, а вот седые кустистые брови будто в рост пошли, и светлые глаза из-под них весело посверкивали.
«Четырнадцать сантиметров прироста в сутки! – ликовал он. – Надо ее разводить повсеместно. И ликвидируем голод. Во всем мире!» Это он восхищался лагенарией – кабачком ли, огурцом, новым поселенцем на его огороде. Откуда-то семечко добыл, вырастил. И радовался.
Возле дома у него рос стройный высокий дуб, посаженный в день рождения сына. Ореховое дерево объявилось. Прививал помидоры на картошку и утверждал: «Обязаны и клубни, и плоды давать. Двойной эффект! Будем бороться с голодом. Сколько в мире голодных!» А еще он хотел получить из одного клубня мешок картофеля. Специальным методом. «Глубокая посадка, – убеждал он меня. – Развитие мощной корневой системы. Отсюда – результат! И всех накормим».
Была у него такая идея: всех голодных людей накормить. За свою долгую жизнь он не раз голодал. Рассказывал, как молодым учителем начинал работать на хуторе Вертячий. Месячная зарплата – пара пачек махорки или катушка ниток. Еда – щи из крапивы. Когда становилось невмоготу, уходил в свою станицу, к родителям. Там была кукуруза, тыква, свекла. Неделю отъедался, набирался сил и возвращался в школу: «Ведь там ученики… Ждут».
Так было в тридцатые годы, а потом в войну и после войны, когда работал в Голубинской станице, уже – глава семейства: жена, дети. «Кукуруза, свекла, тыква… Поместье было большое. Все засадим. Этим живем. А летом, конечно, Дон, рыба. Слава богу, ни желудей, ни козелка не ели».
Потом переехал в районный центр, в Калач. Поначалу жил в школе, строил дом. Возил стояны из займища, для каркаса; из сухого рогоза ли, чакана, который на озерах растет, вязал толстые маты, прокладывал ими стены для тепла. А уж потом – глина. Дом получился очень теплый. Через много лет, когда ни придешь к нему, – тепло в доме. «Лишь вечером протоплю – и все, – хвалился он. – Что значит чакан. Держит тепло».
Дети разъехались, жену схоронил, и дом стал просторней.
В одной комнате – письменный стол да кровать; одна стена – книжные полки, битком набитые, другая стена – журналы: «Наука и жизнь», «Знание – сила», «Юный натуралист». От пола до потолка. Все читалось и ничего не выбрасывалось. Горенка да детская – пустые. На кухне – жизнь. Там пахнет воском и медом. Там сушеные травы, шиповник, боярка. Чайник кипит. За чаем – беседы. Например, про земляную грушу: «Такая урожайность! Вкусно и очень полезно».
Хозяин из года в год будто усыхает, кустистые брови да редкие пряди волос. Но в светлых глазах жизнь сияет, и на лице – радость:
– Такой нынче хлеб купил: пышный, подъемистый, прямо как наш голубинский. Хлеб – это замечательно! Можно солью посыпать. Очень вкусно…
Дочка Лариса приходит, варит и готовую приносит еду, порою ворчит:
– В холодильнике все стоит, пропадает. А он хлеб… Да еще какую-то чечевицу придумал. Загубит желудок…
– Чечевица – это замечательно! Тридцать два процента белка! Легкоусвояемого! – внушает Василий Андреевич. – Суп из нее до чего сытный… Это спасение: чечевица, бараний горох, соя. Всех людей можно накормить. И ликвидировать голод!
Чаевничаем в теплой кухне. Вспоминаем лето нынешнее, а потом давние годы.
– Был у меня ученик, Коля Арьков. Он правильно говорил: картошка, тыква и свекла очень полезные для учебы. Наешься – и все уроки учатся. А когда все кончится, в животе пусто, учишь-учишь, а ничего не запоминается.
Про Колю Арькова слыхал я не раз. У старых людей память иная. Давнее всегда рядом. Хочется рассказать про Колю Арькова. Про девочек-близнят – Нюсю и Валю, у которых отец на фронте погиб, а мать в тюрьму посадили за сумку ржаных колосьев. Вот и объясняй им Бойля – Мариотта закон.
– Меня назначили директором, я сразу сказал: надо выживать. Весной начали копать землю. Я ставил сетки, рыбу ловил, варили уху, после уроков кормили ребят и копали. Собирали семена, по горсточке. Все засадили. Тыквы, свекла, но главное – кукуруза. И она так хорошо уродилась, такой небывалый урожай. Раздали нуждающимся, ученикам, учителям, оставили семенной запас. А еще прямо в школе всю зиму варили кукурузную кашу и на большой перемене кормили всех.
Василий Андреевич умер, когда я был в отъезде. Схоронили его. Осталась память.
Но вот что странно: словно размываются нашего знакомства годы последние, прояснивается иное: вспоминаю большой фотоснимок, портрет, на котором Василий Андреевич молодой, красивый, в шляпе. Сразу видно – учитель. А еще словно давний урок повторяю порой: «Хлеб – это замечательно… Можно солью присыпать. А можно…»
Попробуйте… Просто – горбушка хлеба и просто – соль. В самом деле ведь вкусно.
Собеседники
В час вечерний, обходя напоследок усадьбу свою, в дальнем углу, где золотятся на деревьях пахучие сладкие абрикосы да манит спелостью черная смородина, в том же углу обычно встречаю соседа. Он в своем огороде копается, заканчивая последние дела.
– Какие новости? – спрашивает он.
– Не знаю. Со двора нынче не выходил.
– А чего же делал?
– Беседовал… – уклончиво признаюсь. – С Петром Яковлевичем.
– Какой на мельнице работал? Да он же вроде уехал к дочери, в город?
– Нет, не с ним.
– А-а-а… – догадывается он. – Какой в паспортном отделе сидел? – догадывается сосед. – Давно его не видал… Ну и как он?
Пришлось набрехать, потому что сосед моего собеседника сегодняшнего не знает. Петр Яковлевич Чаадаев, весьма неглупый человек, живший в XIX веке, известный «Философическими письмами» да «Апологией сумасшедшего». Но его известность до нашего поселка не добралась. На мельнице он не работал, в милиции не служил.
Нынешним летом, после смерти мамы, в старом доме разбираю я бумаги да фотографии, которые после нас уже никому не будут нужны.
Вот и нашел «Апологию сумасшедшего». Не в книге, а фотокопию журнальной статьи. В советское время Чаадаева не издавали, – и приходилось читать чуть не подпольно.
«Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами».
Как часто мы повторяли в молодости эти красивые слова, не сомневаясь в правоте их.
Да и только ли в молодости? «Россия, ты одурела!» – повторил не больно давно знакомец мой, Юрий Карякин, человек седовласый.
Для красного словца не пожалею ни отца, ни родной матушки.
Нынче перечитывал «Апологию сумасшедшего» и думал о маме, о нашем старом доме.
П. Я. Чаадаев: «Есть разные способы любить свое отечество; например, самоед, любящий свои родные снега, которые сделали его близоруким, закоптелую юрту, где он, скорчившись, проводит половину своей жизни, и прогорклый олений жир, заражающий вокруг него воздух зловонием, любит свою страну, конечно, иначе, нежели английский гражданин, гордый учреждениями и высокой цивилизацией своего славного острова; и, без сомнения, было бы прискорбно для нас, если бы нам все еще приходилось любить места, где мы родились, на манер самоедов. Прекрасная вещь – любовь к отечеству, но есть еще нечто более прекрасное – это любовь к истине».
Читаю, думаю, и нет во мне того молодого восторга. Слова все те же, красивые, но для меня чужие.
Наверное, это возраст. Да еще и вечный вопрос: «Что есть истина?»
Мой старый дом, моя старая мать, которая умерла недавно, но долго была живой… Если следовать Чаадаеву («любовь к истине!»), то у них – у дома, у матери – найти можно много, и много «закоптелого» и «прогорклого». Мать моя, в конце ее жизни, стала беззубой, морщинистой, горбатой, с иссохшими руками и ногами, полуслепая и выживающая из ума – все это, конечно, «истина» (по Чаадаеву). Но почему я жалел ее и все же любил и почему так горька ее смерть?
И старый дом мой, ветхий и ветхий, тоже подслеповатый, врастающий в землю, почему он так дорог?
Нет. Всякая искренняя любовь выше даже очевидной истины. Потому что поиски истины и обретение ее – это мудрость. А любовь – выше мудрости; она в человеческом сердце, в душе.
По поводу «прогорклого оленьего жира, заражающего… воздух зловонием».
На родине моего отца, в Иркутске, теперь не знаю, но прежде любили и специально готовили соленого омуля «с душком», то есть с тухниной, если напрямую сказать. В конце пятидесятых годов прошлого уже века, в первый и последний раз гостя у бабушки своей Александры Алексеевны в Иркутске, поражен я был ее пристрастием к омулю «с душком». Вместе ходили на рынок, но к тому торговому ряду, откуда этот самый «душок» доносился, я не приближался, зажимая нос. Для меня омуль покупали нормального посола, для бабушки и тети Ани – «с душком». В доме в этот день, мягко говоря, припахивало. Удивлению моему не было предела: вот он, малосольный, тающий во рту, свежайший омуль. А они едят, с причмоком, какую-то «тухлину» (на мой взгляд, конечно). И ведь многие иркутяне предпочитали омуля «с душком». Специальный посол. Такой же, например, как «печорский» посол трески на русском Севере, в Архангельской области.
Покойная Дуся Огдо, долганка, родом из поселка Рыбачий, что на берегу Ледовитого океана, учась вместе со мною в Москве, на литературных курсах, привозила гостинец – рыбу, тоже посола пахучего, хваля ее: «Мягкая, как масло…»
По Чаадаеву, Дуся Огдо – самоедка, дикарка, как и все иркутские родичи; они ведь едят рыбу, «заражающую воздух зловонием».
Но чаадаевский образец – «английский гражданин, гордый учреждениями и высокой цивилизацией своего острова», вместе с иными «образцами», как-то: французами да немцами, если их поскрести, они ведь не меньшие «самоеды».
Всем ли по душе английский «roast-beef окровавленный», то есть полусырое мясо? Моя иркутская бабушка такое блюдо точно посчитала бы дикарством. А «сыр лимбургский» или рокфор, с хорошим «душком» да «плесенью»? Нам он не в привычку. И потому, даже на погляд, стошнить может.
В Москве, в пору расцвета знаменитого писательского ресторана, однажды почуял я еще на входе отвратительный запах. Оказывается, устрицы объявились.
«О радость!.. Глотать из раковин морских затворниц жирных и живых…» (А. Пушкин).
А для меня это был запах лепешек-«тошнотиков» из голодного детства. Их пекли из таких же, как устрицы, ракушек, но речных. Даже в голод не всякий мог их есть, тошнило.
А уж в хлебные времена ими даже уток кормить опасались. Утиное мясо будет вонючим.
Так что «прогорклый олений жир», про который лишь слыхал Чаадаев, – это просто местное блюдо. Но не признак дикарства, как и сыр «с плесенью».
Сосед мой, Александр Кузьмич, был родом из Калмыцкой Логани, что на Каспии. Когда приходилось нам баловаться раками, он всегда, смеясь, вспоминал, как морщились калмыки и фыркали: «Русские, как свиньи, даже раков едят».
А уж если вспомнить пристрастие иных народов к конине, собачатине ли, кошатине, блюдам из змей и черепах, саранчи, пауков, лягушек… Кто из них «самоед»: китаец ли, кореец или француз с англичанином, казах, африканец?.. У каждого свой обычай, своя страна, которую, порою наперекор уму, мы любим, и нет в том греха. Потому что эта страна: старый дом и старая мать – родной кров и родная душа, которым замены нет и не будет.
Особенно ясно это понимаешь в час вечерний, когда наступают сумерки.
«Чаадаевские» страницы были написаны и отложены. А на следующий день пришло письмо от читателя – редкая нынче весть. Читатель – грамотный, учитель русского языка и литературы, во втором уже поколении. Это было второе его письмо ко мне. В первом, пришедшем месяц назад, обычные слова благодарности за мною написанное, а им прочитанное. Я ответил, как отвечаю обычно, и даже последнюю книгу послал.
И вот еще одно письмо, удивительным образом подгадавшее к беседам с Чаадаевым, в поддержку последнего и уже из XXI века.
Строки из письма: «Ваш талант оказался зорче, мужественнее, чем Вы сами, – Вы написали „Пиночета. Но написав, не хотите ясно осознать, что Вы написали, – а ведь эта вещь… о русском рабстве, которое в современной России благополучно процветает – в душах людей прежде всего… Я ненавижу… русское рабство…»
А к письму, в приложение, – невеликое сочинение на двух страницах, в котором такие строки:
«…празднование для русского состоит… в узаконенном лентяйничестве – в этом вся радость…Праздновать для англичанина – значит прожить день радуясь, веселясь, в кругу семьи и друзей или посвятить его Богу… по-английски праздник… буквально святой день…»
«Русское слово «„работа» этимологически однокоренное со словом „«раб»… понятие о „чести и „достоинстве мы не знаем. Совершенно некрофильный народ!»
Две страницы «изысканий» в укор русскому языку и народу. И вывод:
«Нет, людям, которые так говорят, никто и ничто не поможет. Мераб Мамардашвили был прав: тут может помочь только атомная бомба».
Университетское образование, пусть и провинциальное. Учитель русского языка и литературы во втором поколении. Не пылкий юноша, а зрелый муж, «очень люблю Россию, никогда не хотел уехать отсюда, хочу жить здесь и умереть».
Но позвольте… Русский народ – по автору – «рабский», «ленивый» и даже «некрофильный». Ему лишь атомная бомба на голову может помочь. И в то же время: «очень люблю Россию», «хочу жить здесь и умереть».
Как это понять? «Территория» красивая: леса, поля и реки? А люди – сплошная мерзость. Бомбу на них!
«Я еврей, – сообщает читатель, – человек другой культуры, человек из иного мира».
Но откуда взялась «иная культура, иной мир», если человек на этой земле, среди этих людей родился, вырос, живет?
Если «Россия» и «русский народ» – понятие лишь географическое, то вольно все это корить, хулить и даже ненавидеть. Но если на этой земле осталась или ушла в мир иной (но была ведь!) хоть единая близкая, дорогая тебе душа, то твой камень – в нее, все твои камни – в нее!
Это они «ленивы», «грязны», «корыстны», «вечно пьяны», «с рабской душой». Потому что Россия – это наши люди, родные, близкие, друзья и товарищи, соседи: мама, отец, бабушка Евдокия Сидоровна и дед Алексей Васильевич, и добрая душа – тетя Нюра – Анна Алексеевна Харитоненко, и еще одна бабушка, Александра Алексеевна Екимова, урожденная Садовникова, из села Хомутова… Это и Прасковья Ивановна Иванькова, и тетя Шура Саломатина, и Марианна Григорьевна Блохина, Василий Андреевич Рукосуев…
Их много и много, ушедших, живых. Но дорогих мне людей. А все мы вместе – наш старый дом, которому имя – Россия.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?