Текст книги "Политология революции"
Автор книги: Борис Кагарлицкий
Жанр: Политика и политология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Реальный мир и идеология «Империи»
Выступая на Европейском Социальном Форуме, английский исследователь алан Фриман, заметил, что в буржуазной идеологии все вывернуто наизнанку. Принято считать, будто глобализация оказалась экономическим успехом, но политической и культурной неудачей. На самом деле все обстоит с точностью до наоборот. Список экономических провалов глобализации можно составлять бесконечно. Достаточно вспомнить русский дефолт 1998 года и череду катастроф в Латинской Америке, нынешнюю слабость мирового хозяйства и неспособность экономики США набрать темпы после депрессии 2000—2003 годов. Но самое существенное то, что мировая торговля, и мировое производство в целом в период глобализации росли медленнее, нежели во времена протекционизма. Будучи цикличным, капитализм проходит периоды интернационализации, сменяющиеся периодами «национально-ориентированного» развития. В этом смысле особенность нынешней эпохи не в том, что происходит что-то столь уж необычное, а в том, что благодаря информационным технологиям мы гораздо лучше видим и осознаем процессы, которые в ходе предыдущих циклов были известны в основном специалистам.
Не подтверждается опытом и тезис об ослаблении государства. Все происходит противоположным образом. Государство не слабеет, а укрепляется. Другое дело, что оно отказывается от своих социальных функций, становясь все более буржуазным, агрессивно-репрессивным и насквозь реакционным. Именно постоянное и возрастающее государственное принуждение (своего рода силовое регулирование общества в интересах рынка) позволяет глобализации продолжаться, несмотря на непрерывную череду экономических провалов и упорное сопротивление большинства людей практически во всех точках планеты.
Транснациональные корпорации, в которых Хардт и Негри видят основную силу, организующую новый социально-экономический порядок, на самом деле остро нуждаются в государстве, причем именно государстве национальном. Ведь «глобальность» транснационалов возможна лишь в условиях, пока остается неоднородным мировой рынок труда. Если бы все национальные рынки действительно слились в единый глобальный рынок, деятельность транснационалов потеряла бы всякий смысл. Зачем было бы, например, производить кроссовки для английского рынка во Вьетнаме или Мексике, если бы затраты производства были бы примерно такими же, как в Англии? Подобный глобальный рынок в силу своей однородности неминуемо распался бы на множество однотипных, но локальных рынков, где производство для местного потребителя и из местного сырья было бы несравненно выгоднее, чем перевозка товаров из дальних стран.
Корпорации заинтересованы как раз в том, чтобы продолжали существовать локальные рынки с принципиально разными условиями и правилами игры. А они, благодаря своей мобильности, могли бы эти различия эксплуатировать. Потому-то глобализация и остается принципиально незавершенной – довести дело до конца не в интересах тех, кто возглавляет процесс. Другой вопрос, что вечная незавершенность глобализации на пропагандистском уровне будет постоянно использоваться для оправдания ее провалов.
Легко понять, что в сложившихся условиях национальное государство не только не является пережитком прошлого, но как раз оказывается идеальным инструментом, с помощью которого транснациональные элиты решают свои вопросы. Сетевая Империя как политическая структура корпорациям не нужна, поскольку за последние 15—20 лет национальное государство полностью переналажено: вместо того чтобы обслуживать своих граждан, оно, выражаясь языком Путина, решает проблемы «конкурентоспособности», иными словам, ублажает транснациональный капитал. Империи Хардта и Негри не видно не потому, что она неуловима, а просто потому, что ее нет.
Разумеется, авторы прекрасно отдают себе отчет в том, что глобальное социально-экономическое пространство, которое они описывают, неоднородно и иерархично. Но они не делают из этого факта никакого вывода, кроме указания на то, что Империя и транснациональные корпорации (так, кстати, кто все-таки?) это пространство организуют. Между тем принципиальная новизна современности состоит не в том, что национальное государство ослабевает, а в том, что корпорации приватизируют его. В этом смысле оказывается повернутым вспять процесс, происходивший на протяжении большей части ХХ века, когда государство под давлением трудящихся классов постепенно превращалось из органа диктатуры буржуазии в систему институтов, функционирующих на основе компромисса между классами. В социал-демократическую эпоху капитализм предстал перед нами в виде «цивилизованного» регулируемого рынка и «государства всеобщего благоденствия», а успокоенные своими достижениями левые заявили об отказе от лозунга диктатуры пролетариата.
Однако социал-демократический порядок оказался обратим, как и любой компромисс. На фоне «одичания» современного капитализма весьма странно звучат слова Хардта и Негри о том, что новый порядок лучше старого, хотя, разумеется, они имеют в виду не моральную сторону дела и не конкретные проблемы, с которыми люди сталкиваются в повседневном опыте, а некую философскую диалектику в духе Гегеля. Эта диалектика условна, абстрактна и именно потому неприменима в жизни. Если бы дело обстояло иначе, ни Маркс, ни вебер, ни Фрейд человеческой мысли не понадобились бы.
Критический взгляд на современную ситуацию заставляет ставить совершенно иные вопросы, нежели те, которыми занимаются наши герои. Во-первых, если современный порядок вещей является на практике проявлением реакции, а социал-демократический компромисс ушел в прошлое, логично предположить, что так же обратим окажется и пришедший ему на смену неолиберальный капитализм вместе с идеологией глобализации. Иное дело, что из этого отнюдь не следует, будто нас ждет возврат к социал-демократии. В свете имеющегося исторического опыта он не является ни необходимым, ни желательным.
Другой вопрос состоит в моральной стороне происходящего. Для того чтобы изменить положение дел, риторических ссылок на необходимость «сопротивления» недостаточно Массы сопротивлялись капиталу с момента зарождения буржуазного порядка. По большей части сопротивлялись неэффективно, хотя на протяжении последних двух веков мы видели и примеры успешной классовой борьбы, причем каждый раз речь шла не о сопротивлении, а о реализации более или менее внятных революционных или реформистских проектов. Успех этих проектов (будь то левый якобинизм, большевизм, тред-юнионизм или кейнсианство) был ограниченным и, как уже было сказано, обратимым. Революционный порыв не раз оборачивался катастрофой тоталитаризма. Но, тем не менее, нельзя отрицать значение этих попыток.
В мире Хардта и Негри, напротив, нет ни необходимости, ни возможности вырабатывать какие-либо программы. Неуловимая и зыбкая реальность новой глобальной Империи делают такие попытки бессмысленными. Здесь есть только движение, которое каким-то мистическим образом (в духе Гегеля) само собой приведет к заранее заданной цели. Цель эта, как и на плакатах советского времени, – коммунизм. И он так же абстрактен и недостижим, как и идеальное будущее советской пропаганды.
Как мы уже заметили, Империя Хардта и Негри, по существу, бессубъектна. Точнее, в ней субъект есть, но он так же неуловим, подвижен и абстрактен, как и все остальные понятия этой книги. В этой зыбкости, бессубъектности Хардт и Негри видят проявление новизны современной эпохи. Однако парадоксальным образом, когда они начинают говорить о прошлом, оно тоже становится размытым и бессубъектным. Стоит им обратиться к истории, например, европейского ренессанса и Просвещения, как перед нами всплывают такие же неясные очертания самодвижущегося процесса, в котором действуют совершенно гегельянские общие идеи – революционное и контрреволюционное начало, стремление к свободе и потребность в контроле, причем совершенно неважно, чье это стремление и чья потребность. Время от времени на страницах книги появляются какие-то не менее абстрактные «массы», про которые мы знаем не больше, чем про абсолютные идеи старинной философии. Для Маркса массы представляли собой форму существования и организации совершенно конкретных социальных групп и классов, имевших определенные интересы и на этой основе формирующиеся потребности. Пролетариат становится массой в силу того, что этого требует логика фабричного производства, накопления капитала и урбанизации, собирающая людей вместе и превращающая их в «массу». Эта же логика еще раньше вовлекает в свой оборот и мелкую буржуазию. Однако все эти социальные группы сохраняют свое лицо. Социология – Маркса ли, вебера ли – интересуется именно собственным обликом класса, его специфическими особенностями, из которых и произрастает потребность в политическом действии, необходимость борьбы и стремление к освобождению. Социология Хардта и Негри, если применительно к ним вообще можно говорить о социологии, напротив, предполагает полную обезличенность.
Единственное, что мы точно узнаем про массы, прочитав «Империю», – это то, что они бедны. В этом главная особенность текущего момента. Рабочего класса больше нет. Бедность, говорят нам авторы, стала отношением производства. Мы узнаем, что теперь бедность «проявляется во всей своей открытости, поскольку в эпоху постсовременности подчиненные поглотили эксплуатируемых. Иными словами, бедняки, каждый бедный человек, массы бедных людей поглотили и переварили массы пролетариев. Самим этим фактом бедняки стали производительной силой. Даже продающие свое тело, нищие, голодающие – все виды бедняков – стали производительной силой. И поэтому бедняки обрели еще большую значимость: жизнь бедняков обогащает планету и облекает ее стремлением к творчеству и свободе. Бедняки являются условием любого производства».[155]155
Хардт М., Негри А. Империя. С. 154.
[Закрыть]
Социологическое мышление здесь поднимается до уровня сказок Шарля Перро. Ведь уже герои «Золушки» и «Кота в сапогах» прекрасно понимали противоположность между бедностью и богатством, прилагая изрядные творческие усилия (и демонстрируя в этом немалую свободу), чтобы из первой группы перебраться во вторую.
О противоречиях между бедными и богатыми много писали с древнейших времен, но внятных решений предложить не могли просто потому, что бедность сама по себе не является не то что «производственным отношением», но даже и общественным отношением. Она лишь следствие сложившихся социальных отношений и экономического порядка. Новаторство марксистской мысли состояло в том, что она отбросила морализаторство прежних идеологов, то восхищавшихся добродетелями бедняков, то негодовавших по поводу царящей вокруг нищеты. Марксизм предложил говорить конкретно – о социальной структуре, об организации экономики. Обнаружилось, что бедность по своему происхождению неоднородна. Именно поэтому движения, стремившиеся опереться на бедняков, оказывались неустойчивыми и неэффективными. Когда Маркс писал о революционном потенциале пролетариев, он меньше всего имел в виду их нищету. И закономерно, что наиболее успешные революционные попытки предпринимались далеко не самыми обездоленными группами общества.
Оригинальность теоретической мысли Хардта и Негри состоит в том, что она даже не поднимается до уровня современной банальности, оставаясь на уровне банальностей полуторасотлетней давности. Надо сказать, что разделение общества на богатых и бедных, то есть по уровню потребления, вполне закономерно. Так же, как сочинители «Империи» принимают за чистую монету газетные передовицы об успехах глобализации, переходя к социологии, они не менее последовательно следуют буржуазному подходу, который видит человека только как собственника либо потребителя. Другое дело, что революционная совесть требует как-то увязать это с привычными марксистскими лозунгами – отсюда и рассуждения о бедняках как производительной силе.
Избранный авторами «Империи» ход мысли исключает любую попытку предложить какую-либо стратегию преобразований. Ведь стратегия предполагает наличие какого-то организующего смысла в системе. Поскольку же в мире «Империи» нет главной оси, основного, системного противоречия, то невозможно (и не нужно) обсуждать вопрос о том, куда направить основной удар. Любая политическая программа адресуется к каким-то конкретным социальным и экономическим проблемам, которые можно четко сформулировать и разрешить – здесь и сейчас. Но в мире «Империи» это бессмысленно, ибо проблемы и противоречия плодятся бесконечно и бессистемно, как кролики на фермах Ходорковского.
Борьба с Империей сводится к сопротивлению, к «бытию-против». У Холлоуэя ту же функцию выполняет постоянное «стремление к самоопределению» (drive to self-determination)[156]156
HollowayJ.Op. cit. P. 222.
[Закрыть]. Это не программа, не идеология, а образ жизни. Который, кстати, может прекрасно вписываться в буржуазную реальность, не преобразуя, а дополняя ее – вместе с майками, украшенными портретами Че Гевары, радикальными бестселлерами и другими символами протеста, рыночный спрос на которые возрастает тем больше, чем меньше остается желающих покупать идеи неолиберализма.
Восторг многих радикальных читателей вызвала финальная фраза про «безудержную радость быть коммунистом»[157]157
ХардтМ.,НегриА.Империя. С. 380.
[Закрыть]. С давних пор мы знаем про «радость борьбы». Но, да простят меня поклонники Негри, слова о «безудержной радости» ассоциируются не с революцией, а скорее с глупостью. Этика «Империи» – противоположна марксистской. Ведь Маркс, в отличие от Хардта и Негри, понимал, что знание и убеждение предполагают также ответственность.
Хотя большинство западных марксистов от книги Хардта и Негри пришло в ужас, сами авторы вполне искренни в своем позитивном отношении к идеям Маркса. Дело в том, что, высказывая нечто противоположное марксизму в одной части книги, они с «безудержной радостью» повторяют общие места марксистской теории в другой. Создается впечатление, что авторы «Империи» любят общие места искренне и бескорыстно – неважно, откуда почерпнута та или иная банальность, насколько она стыкуется с другим общим местом, повторенным на следующей странице. Банальность любого тезиса для авторов «Империи» является синонимом его убедительности. Возможно, впрочем, что именно это нагромождение банальностей оказалось своего рода конкурентным преимуществом книги, предопределившим ее кассовый успех. Благодаря изобилию общих мест читатель овладевает текстом без особых интеллектуальных усилий – несмотря на большое количество философской лексики и изрядную длину текста.
Хардт и Негри предлагают нам новую версию младогегельянских идей – тех самых, с критики которых начинал формирование своей теории Карл Маркс. Отсюда, видимо, и многие длинноты книги. В духе гегелевской эволюции абсолютной идеи развивается перед нами и идея Империи (от Древнего рима, через перипетии Новой истории к эпохе империализма), чтобы достичь абсолютного и полного выражения в современной глобальной Империи. Осознав себя в трудах Хардта и Негри, Империя завершает свою эволюцию.
Странным образом в начале XXI века подобный подход воспринимается не просто как продуктивный, а как оригинальный и новаторский. Дело не в том, что новое – это хорошо забытое старое: в области теории подобная обывательская мудрость не срабатывает. Авторы «Империи» ссылаются на перемены, произошедшие в мире. Но в данном конкретном случае не общество изменилось, а общественная мысль деградировала. Такое ощущение, что интеллектуальный багаж, накопленный на протяжении полутора столетий, практически утерян, сохранились лишь обрывки идей да набор имен, кое-как встраиваемых в структуру интеллектуального повествования, на самом деле глубоко архаическую. Что-то подобное было, наверно, после гибели Александрийской библиотеки. Нам остались лишь клочки папирусов, случайные фразы, полемические формулировки, утратившие контекст. Сохранился альтюссер, но потерян Сартр и почти забыт Грамши, ветер принес несколько разрозненных страниц из Макса вебера, воспринимаемого эпигоном Мишеля Фуко. Осколки марксистской теории всплывают в идеологическом бульоне вперемешку с фрагментами структуралистского дискурса и постмодернистской критики.
Социалистический проект
Типичной реакцией левых интеллектуалов, потерявших политические ориентиры, стало стремление свести к минимуму требования социалистического проекта. Например, на страницах «Свободной мысли» один из авторов утверждал, что «социалистической может быть названа любая политика, направленная на ограничение рыночной стихии и на перераспределение доходов»[158]158
Свободная мысль. 1995. № 3. С. 75.
[Закрыть]. Между тем марксистская традиция всегда настаивала на том, что перераспределение не обязательно служит социальной справедливости, а базовые потребности (basic needs) для большинства не могут быть обеспечены без структурных преобразований.
Маркс начал с того, что попытался очистить социалистический проект от утопизма. Ему это не вполне удалось просто потому, что утопическое измерение неизменно присутствует в любом общественном проекте. Однако решающий вклад Маркса в политическую теорию состоял именно в том, что он показал необходимость и возможность ухода от утопических мечтаний в сферу практического преобразования. Отказываясь от прагматизма, марксистская традиция провозгласила необходимость соединения идеализма (как верности целям и принципам) с политическим реализмом конкретных действий. Именно опыт практического преобразования превращает, по мнению Маркса, социалистическую мысль в науку. А потому подобная теория вне политической практики просто не имеет смысла.
Западный академический марксизм, отчужденный (часто не по собственной воле) от массового движения и политического действия, несмотря на свои огромные интеллектуальные успехи, постепенно утрачивал способность различать теорию и утопию. В то же время неолиберальное контрнаступление на социализм проходило под знаменем «антиутопизма». Показательно, однако, что к 1990-м годам сами левые вполне примирились с обвинением в «утопизме». Одни, объявив себя «реалистами», под лозунгом борьбы с «утопизмом» отказались от какой-либо социалистической или даже реформистской программы, а другие, сохранив веру в идеалы, стали культивировать именно утопические традиции социализма. Об этом говорят даже названия левых журналов – «Utopie-kreativ» в Германии, «Utopias» в Испании, «Utopie-critique» во Франции и т. д. Сторонники антикапиталистической левой доказывают необходимость «конкретной утопии».
Фактически левое движение оказалось, как и сто лет назад, перед необходимостью сделать шаг от утопии к теории, от мечтания к деятельности. Это не означает осуждения или устранения утопических традиций, но они должны быть преодолены именно в диалектическом, Марксовом смысле. Не отрекаясь от утопий, мы должны решительно выйти за их пределы. В этом смысле вновь может оказаться актуальным антиутопический пафос Марксова социализма.
Слабость левых сил – реальный факт политической жизни конца XX и начала XXI века. Поэтому антикапиталистическая политика по необходимости становится оборонительной, политикой сопротивления. Но сопротивление оказывается эффективным и сильным лишь в том случае, если основано на четком и трезвом понимании ситуации, своих возможностей и целей противника. Парадокс конца века в том, что именно слабость левых объективно вынуждает их быть бескомпромиссными. Никакого «нового консенсуса» или «выгодных для трудящихся условий нового социального компромисса» при неблагоприятном соотношении сил быть не может. Возвращение от размытости и двусмысленности постмарксистского теоретизирования к жестким и простым истинам классического марксизма оказывается требованием политической практики, даже если сегодня мы великолепно осознаем ограниченность многих первоначальных марксистских посылок.
Со времен реформации неотрадиционализм был идеологией революционеров. Мартин Лютер, призывая вернуться к Библии, был типичным неотрадиционалистом. Английские пуритане под лозунгом восстановления традиционного благочестия совершили грандиозный социальный переворот, открыв новую эру в истории собственной страны и Европы. Традиционализм не имел ничего общего с консерватизмом. Во имя традиционных ценностей и принципов отвергался извративший и отвергнувший эти принципы мир. Возврат к традициям является одним из наиболее эффективных средств мобилизации. Традиция – это то, что известно, понятно, доступно массам, и в то же время противостоит бездушному прагматизму и эгоизму элит. Вне связи с традициями новые идеи не воспринимаются народным сознанием. Бунт, восстание против несправедливости всегда опирались на традиционные представления о справедливости. Другое дело, что в процессе борьбы сама традиция претерпевала радикальные изменения. Исламский фундаментализм, например, был именно современной формой реакции на капиталистическую вестернизацию. Будучи глубоко реакционной формой протеста, фундаментализм достиг небывалого успеха именно потому, что вобрал в себя опыт XX века, вернул массам веру в собственную культуру.
Западные социологи, признавая новизну фундаментализма (Гидденс отмечает, что до 1950 года в английском языке даже слова такого не было), испытывают явный дискомфорт, сталкиваясь с этим явлением. Так, Гидденс постоянно повторяет, что фундаментализм есть не что иное, как традиция, определяемая в традиционном смысле, но в новых условиях глобальных коммуникаций[159]159
См.: GiddensA. Beyond Lef and Right.
[Закрыть]. Но в том-то и дело, что в новых условиях традицию невозможно защищать традиционными методами. В эпоху Магомета не было не только пластиковых бомб, но и террористов-самоубийц. Не было не только Интернета с исламскими сайтами, но и характерных для новых массовых движений форм мобилизации.
Фундаментализм имеет мало общего с традиционным исламом, потерпевшим поражение в столкновении с Западом. Этот ислам продолжает свое существование параллельно с фундаментализмом, постепенно оттесняемый им. В обществах, которые не были радикально модернизированы, нет и фундаментализма. Лишь там, где традиция была подорвана или разрушена, фундаментализм смог как бы сконструировать ее заново применительно к реальности и возможностям конца XX и начала XXI века.
Исламский фундаментализм, вопреки представлениям Гидденса и либеральных журналистов, вовсе не похож на закрытую систему, отталкивающую все «чуждое». Как раз напротив, он постоянно осваивает новые методы, новый опыт, он открыт миру, но открыт агрессивно и наступательно.
Именно в этом его реальная опасность. Точно так же, как и опасность нового европейского национализма, который невозможно объяснить простыми ссылками на традиции популизма и фашизма, сохранившиеся в тех или иных странах с 30-х годов ХХ века. Наступательное действие резко меняет смысл традиции. Ее уже не «сохраняют», а утверждают. Она обновляется, обогащается новым опытом.
К традиции обращаются не только восстающие низы, но и элиты, стремящиеся вернуть утраченные позиции. Неолиберализм является одним из наиболее выразительных примеров неотрадиционалистской идеологии. Столкнувшись с необходимостью противопоставить социализму собственный наступательный проект, идеологи финансовой буржуазии не стали изобретать новые идеи. Напротив, они обратились к своей традиционной, классической программе, нашли вдохновение в трудах теоретиков «золотого века» либерального капитализма. При этом неолиберализм и неоклассическая школа в экономике меньше всего похожи на механическое повторение старого либерализма. Даже «невидимая рука» Адама Смита, на которую постоянно ссылаются, вовсе не была центральной идеей английского экономиста.
В то время как реакционные силы активно используют традиции, левые оказались неспособны к этому, ибо утратили свою главную традицию – активной борьбы против капитализма. Однако будущее развитие левого движения неизбежно потребует возвращения к фундаментальным принципам социалистической идеологии. Это постепенно начинает осознаваться теоретиками, хотя все еще отвергается политиками. Оскар Негт, вероятно, последний теоретик Франкфуртской школы, пишет, что на пороге нового века левым необходим «возврат к традиции»[160]160
NegtO.In: P. Ingrao, R.Rossanda u.a. Verabredungen zun Jahrhundertende. Eine Debatte uber die Entwicklung des Kapitalismus und die Aufgaben der Linken. Hrsg. von H. Heine. Hamburg, 1996. S. 259.
[Закрыть]. Так же считает и Андре Бри, идеолог Партии демократического социализма в Германии. Призывая к радикальному обновлению левых взглядов, он подчеркивает: «Современная социалистическая мысль для меня есть также – критическое – возвращение к Марксу (и одновременно поворот к новым вопросам современного капиталистического общества и глобальным вызовам».[161]161
BrieA.Оp. cit. S. 124.
[Закрыть]
Речь не идет о культивировании ностальгии по «золотому веку» рабочего движения, хотя использование ностальгии для политической пропаганды – прием вполне допустимый и эффективный. Просто там, где левые решаются быть верными самим себе, им удается вернуть себе политическую инициативу. Общество испытывает в равной степени потребность в новых идеях и в прочных традициях.
Возвращение к марксизму означает, прежде всего, восстановление «классового подхода» в качестве центрального элемента в политическом мышлении левых. Классический марксизм никогда не утверждал, будто противоречие между трудом и капиталом является единственным или обязательно самым острым. Не утверждали Маркс и Энгельс и того, что общество полностью и без остатка делится на классы (достаточно вспомнить их рассуждение о том, что в Германии начала XIX века классов не было). Они лишь утверждали (и совершенно справедливо), что противоречие между трудом и капиталом является ключевым, что без него не могут быть разрешены другие противоречия и проблемы. Классовый «редукционизм» был действительно свойствен марксистской мысли начала ХХ века. Поняв «центральное» противоречие эпохи, многие левые аналитики как бы освободили себя от необходимости думать о «второстепенном». Между тем «второстепенное» не менее реально, нежели «главное», и понять одно без другого невозможно. Отсюда нарастающая бедность и бессодержательность, схематизм, примитивизм марксистского анализа, в конечном счете, приведшая к дискредитации всей левой традиции. И все же, осознав богатство и неоднозначность социальной жизни, мы не должны забывать, что она определенным образом структурирована. Многие социологи на Западе отмечают, что класс уже не играет в обществе и жизни людей той огромной роли, которую он играл прежде, тем более что свой социальный статус люди в большей степени осознают через потребление, а не через производство. В Восточной Европе и Латинской Америке мы видим массовое деклассирование трудящихся, их атомизацию. И все же потребление невозможно без производства, а деклассирование – без классовых структур. Противоречие между трудом и капиталом остается центральным и фундаментальным, несмотря на появление множества новых и обострение старых проблем.
Противостояние труда и капитала – не только борьба интересов, но и противоположность ценностей, принципов, морали. Лишь опираясь на подобную твердую основу, этический социализм может иметь какой-то позитивный смысл. Общественная потребность в «возвращении» исторического марксизма дает о себе знать уже с середины 1990-х годов. Показательно увеличение спроса на марксистскую литературу и курсы «классического» марксизма, отмечаемое с 1998 года в западных академических структурах. Не менее существенным показателем является и усиление радикальных политических групп, открыто провозглашающих связь с марксистской традицией. Вопрос о том, в каких формах произойдет подобное «возвращение», остается открытым, но к началу 2000-х годов оно уже становится фактом интеллектуальной и политической жизни.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?