Электронная библиотека » Борис Лейбов » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Мелкий принц"


  • Текст добавлен: 5 декабря 2023, 16:22


Автор книги: Борис Лейбов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
IV
Арабы

Еще вчера билась за жизнь осень. Вы же помните? Голубые платаны там, горящие окна, магнолия и что-то еще… К ночи ноябрь отошел.

– На кого ты нас оставил, ноябрь?

– На декабрь, мудачье, – и без оглядки и без сожаления бросил.

Лило с вечера, не переставая. Тощие стены отсырели. Сточная труба сбоку от окна захлебывалась и тряслась. Наружу вырвался первый кашель – мой, не Эдварда. Настал день резиновых тапочек и вязаных носков, привезенных из дома. Сосед возился с масляным обогревателем. Он нагревался и, не успев отопить нашу девятиметровую комнату, выбивал пробки. Закапал кран, как будто выжидал зиму, сдался и заболел. По дорожке, ведущей к школе, разбежались ручьи. Наперегонки неслись листья.

– Ставлю на желтый, до поворота.

Эдвард смотрел в окно через мое плечо.

– Я на шишку! По франку?

– Шишки из другой лиги. Так не честно, – и Эд (так его звал только я) по рукам со мной не ударил.

Я посмотрел еще немного, как дождь неравномерно поливает дорогу. Облачной лейкой водили то вперед, то назад. Водяные шторы мигрировали на глазах. Мне уже бывало тоскливо, однажды в Черемушках и дважды в Чертанове, но тогда я был маленьким и грусть проходила вместе с осадками. Француженка! Ее зовут Аурелия, и я думаю о ней вот уже который месяц. Но она, как та шишечка в ручье, она не из моей лиги. За ней таскаются и старшеклассники, и спортсмены в джемперах с логотипом школы, и Валера в их числе, и какой-то еще херов Энтони – сын члена палаты лордов и прямой потомок Мэри Шелли, и прочие ублюдки. Куда мне до нее, она росла в Париже, и сам Наполеон Москву однажды сжег…

Эдвард разлил чай по кружкам и бросил в мою кубик сахара. Тот поднял волну. Подбросил каплю и успокоился. Эдвард поморщился. Сахар в чае казался ему чем-то плебейским, чем-то гадким, но он не докучал и не объяснял, как правильно. Во всей школе он был самым близким моим другом. Так близко подбирался только Федор. Но оставим его. Он в Москве, все в той же нашей 47-й школе, в которой я его бросил.

Эдвард гений. Гений в самом что ни на есть прямом смысле. Араб, ливанец, асексуал, шахматист, математик, музыкант, языковед, поэт, подросток. Этому всему пятнадцать лет, как мне. У него недосягаемый IQ, о нем писали в газетах, он учится, не покидая комнаты, просто потому что не хочет ходить до класса какие-то триста шагов. Домашнее задание приношу в обед я, а он до моего возвращения лежит и играет на электрогитаре. Я не слышу, настолько ли он хорош, как хвалится. От его черного «Ибанеза» тянется шнур к колонке, а из колонки поднимается другой, ведущий к его огромным шлемоподобным наушникам… Я, когда после уроков лежу и глазею на шпалы досок, поддерживающие его матрац, слышу только редкий глухой бой медиатора по струне – пилит соляк, наверное.

Эдвард асексуален. Он не бегает как собака с высунувшимся языком в поиске поспешной любви. Он как будто от природы сыт. Даже нет, он не был от природы голоден. Я ему завидовал по-доброму. Он объявил всякой пизде бойкот и не страдал от уныния. Слезы ревности не душили его. Пожар сердца не беспокоил сон. Он не вступал в рукопашный бой с одиночеством. Родительские двести франков он тратил по-умному – он их не тратил. Складывал. Ему нравилось само знание, что налички у него больше, чем у многих. Валера не в счет.

Эдвард – коренастый, низкорослый мальчик. Широкий в плечах. Нос его, пожалуй, даже больше моего, но он другой. Его нос библейский. Назвать его крючковатым равнялось бы богохульству. Это ближневосточный крюк, с опорными ноздрями – пойди у него носом кровь, понадобились бы пни, а не вата. Но он при мне не кровил. Перед выходом он дергает меня за рюкзак и останавливает.

– Забыл тебе сказать. Мою партию… защиту. Вчера опубликовали во «Французском ревью». Даже денег дадут.

– Чувак, – и мы встречаемся кулачками.

Я захлопываю дверь, и с той стороны доносится глухой звук струн. Родителям моим он нравится. Они знают его с моих слов. И не надо им знать, что мои «отлично» по математике и физике добываются Эдвардом в сортире. Он демонстративно решает мою домашку, пока гадит, потому что такое простое и бесполезное дело, как урок, не должно отвлекать нас от важного. Важное – это треп дождливого дня и лежание по разным полкам.

Свое «важное» я еще не нашел, а Эдвард нашел. Когда я возвращался с занятий, он запахивал свой ливанский халат, слезал с кровати и садился за наш сдвоенный стол. Щелкал включатель лампочки, и он, как гадалка с картами, принимался возить бумажки по столу, пытаясь восстановить хронологию им написанного. Были там и клочки туалетной бумаги, и салфетки, и выдранные из учебников страницы, и даже исписанная сигаретная пачка. Он писал затяжной белый стих на арабском – сатиру, как он мне объяснял. Называлась она «На фисташке в ад и обратно» и повествовала о горе-пророке, который обращал вино в воду, за что его били на свадьбах. Он читал сперва на арабском, по четыре строфы, затем на ходу переводил себя же на английский. Эдвард говорил, что на французском в его голове получается лучше, но щадил меня и мои возможности, зная, что мой IQ болтается в нижних пределах нормы и что за три месяца жалким французским я так и не овладел.

 
Стоял туман
И мой стоял
Так мы стояли
В непогоду оба.
 

И мы ржали, а проржавшись, я совал ему свою домашку. Он понимающе кивал и лез в шкафчик за туалетной бумагой.

Гениям – гениево, а мне в класс. Небо висело тусклым, и ему помогали два неоновых плафона. Теперь зимы другие. Это не когда отец откапывает во дворе машину, это когда днем горит голубоватый свет. Я ненавидел оба варианта. Я много чего ненавидел. Не сказать, чтобы я жаловал три других времени года. Жарко – холодно, светло – темно, какая разница? Вся погода замкнута внутри настроения. И хорошо бывает только тогда, когда внутреннее совпадает с внешним. Было утро грязного понедельника (так я звал дни недели, потворствуя православной традиции). Раз есть чистый четверг, пускай понедельник будет грязным, а вторник просто хуевым. Неустойчивые выражения придумывались лучше всего на физике. Вторник – день-ублюдок. Самый подлый и ничтожный из семи гномов-дней. Уже прошел целый понедельник, и ты уже измучился жить, а до пятницы еще как до поминок по Белоснежке. Вторнику не даст никто. Уверен, что Гитлер, Нерон и мать Тереза родились во вторник. Но я отвлекся… А что, если моим «важным» будет отвлекаться? Развлекаться – будет «важным» Валеры. А отвлекаться – моим. Отвлечение… пожалуй, да!

Первая пара – компьютерный класс. Пришлый инженер из академгородка София Антиполис рассказывал, что такое электронная почта, чем она в перспективе упростит жизнь и сбережет время. Зачем мне упрощать жизнь? Проще не бывает, думал я и смотрел на полную Софию Скаримбас, гречанку с острова Парос. И зачем беречь время? Время – это все, что у меня есть. Мой друг, сосед по парте Натан Эрнст, был вдумчив и напряжен. Мозг его тужился, а глаза он сощурил так сильно, что веснушки у глаз исчезли в новообразованных морщинах. Пока я зарегистрировал свой первый ящик, простой, как сон козы, – фамилия и число, Натан пробовал сотни и регистрировал десятки – туризм. фр, секс. фр, секс-2.фр, и бубнил, что сволочи уже все нормальное разобрали. Задребезжал железный голос звонка, заскрипели ножки стульев и захлопал в ладони Натан.

– Есть, – он записывал названия в блокнот, – есть!

На перемене он стрельнул сигарету (свои он вечно забывал в общежитии) и сообщил что жопа. фр – его! Курить можно было только на улице, и в ливень мы набивались под единственный желтый навес с красной надписью «Киоск». Надо сказать, что в девяносто седьмом во Франции не курили только мертвецы.

София Скаримбас стояла бок о бок со мной и хвастала подругам мобильным телефоном. Первым в нашей школе. Ее мягкие руки пахли сливочным маслом. Хотелось припасть к ее надежному плечу и спать безмятежным сном. Меня она недолюбливала и приблизительно с октября только кивала мне, если уж жизнь загоняла нас в один школьный коридор и заставала идущими навстречу друг другу. У нее были невиданные соски. Бледно-розовые и гладкие. Похожие на срез докторской колбасы, и сколько бы я ни водил по ним языком, ничего из них не выступало. Дышала тяжело. О бедро мое терлась, а сосковая гладь не менялась. И как она собирается кормить детей? Откуда потечет? Столько всего в мире неясного… Она была однажды в нашей комнате. Эдвард уполз в наушниках с гитарой на свой бельэтаж, а нас перенесло с моей койки на пол. Разделась она только по пояс, и всякие мои попытки расстегнуть на ней джинсы пресекали ее упитанные пальцы-стражи. Они брали мои руки и перебрасывали их с фронта в тыл, на крашенные волосы с черными корнями. «Ну, – думал я, – и что мне делать с твоими волосами?» Надо, наверное, было водить по ним, или гладить, или косички вить… Она целовалась как будто с утра не ела, как будто мой язык поддастся и она заглотит его.

Битый час пустых облизываний ротовой полости, а иногда и щек меня измотал, точно осла, идущего за подвешенной морковкой. Эрекция, сдавленная джинсами, не давала ни встать, не переменить позу. Он самый вытянулся вдоль правой ляжки и впечатался в штанину. Ногой было не пошевелить. «Перочинный хуй», – подумал я и запомнил новое неустойчивое выражение. Я ворочал в ее рту языком и думал уже об одном: образуются ли тромбы в затекшей ноге? Но я не мог первым прервать страдание. Я воспитанный – девочек обижать нельзя. И я терпел и делал вид, что поцелуи без продолжения – тоже здорово. Конечно! Я же люблю лизать винную пробку и не пить… Или радоваться чужому выигрышу в лотерею… Спас комендантский час. Провыла сирена. Первая. Скоро начнется обход, и все должны быть на местах. Иначе выговор. София Скаримбас из тех, кто боится выговоров. Ее никогда не били, и я рад, что выговор числится в списке ее страхов. Когда она надевала свитер, страстно отброшенный на мой письменный стол, я заметил, что подмышки ее не бриты. Видать, очередное утверждение… Мои, наоборот, бриты, и это не утверждение, нет, и не позиция. Это не бунт и не русофобия. Это личное. Мне волосы подмышками нужны, как Софии Скаримбас ебля. Не очень. В дверях она все не могла проститься и все запрокидывала голову, не как припадочная, нет, а как будто мы расстаемся на век. Какое счастье, какое облегчение закрыть за лишним человеком дверь. Это выдох. Это праздник прерванной боли. Я допил вино, что она принесла, спрятал пустую бутылку под кровать, почистил зубы и открыл окно. Бывает, что охранник обращает внимание на запах, но редко, только когда он не в духе, ну или в доебистом духе. Но так как пьет весь коридор, ничего мне особенно не грозит.

– Пил? – спросит он по-французски.

– Нон, – отвечу я на его неродном. Он алжирец. С хуя белому французу идти охранником в школу.

– Салям, – крикнет ему Эдвард со второго этажа, и тот кивнет и пойдет к следующим комнатам.

После трех-четырех сигарет, после черного чая, когда стояк сдулся и напоминал одну только мансарду от сложившегося дома (парового отопления в комнатах не было), я ворочался, и незнакомая боль не давала спать.

– Эд, спишь?

– Не.

– Эд, у тебя ведь отец врач?

– Да. Глазной хирург.

– У меня яйца болят… Это рак?

– Как болят?

– Дотронуться не могу. И тяжелые. Как не мои.

– Покажешь?

Я замешкался, а он вдруг захохотал, да так, что нам постучали в стену. Я вылез из-под одеяла и подтянулся до его кровати. Эдвард держал фонарик в левой и Эсхила в мягкой обложке в правой, а ламповый свет, повернутый к его лицу, бросал зловещую тень носа на стену.

– Это синие яйца, – сказал он со знанием.

– Что, прости?

– Синие яйца… Бывает такое. Когда долго почти-почти, и нет. Это пройдет. Если…

– Если что?

– Если подрочить.

Я нашел впотьмах свитер и ключи.

– Эд?

– А?

– Журнал есть какой?

– У тебя с моими не выйдет. Там все больше шахматы. Правда, в ферзях что-то есть…

Я еще постоял, качаясь на мысках. Он вернулся к чтению, и его настенная тень слилась с общей темнотой комнаты.

– Эд?

– А?

– Я твои тапочки возьму? Пол холодный.

– Возьми, – он перелистнул страницу, – только не задрочи.

Владельцам телефонов со всем порно мира в кармане не понять, нет, каково это – взывать к воображению в общественном туалете с десятью кабинками на двести человек. Сначала ищешь более-менее не засранную. Находишь. Поднимаешь глаза, а стена изрисована монахинями-католичками, поедающими друг у друга жопы. Естественно, располагает, но как-то грешно, что ли. Находишь другую – подходящую, в этой только надпись «рэдиохед» и приписка «Патрик, твою Элен ебет весь этаж» – вполне безгрешно. Но все равно есть одно «но». Против кабинок с унитазами десять кабинок душевых, и в одной до сих пор какая-то сволочь моется и поет. Плохо поет. Я и под хорошее пение не горазд дрочить, а у этого все ноты мимо. Сажусь и утыкаюсь лбом в дверь. Телефонов-то не было, вот и водишь пальцем по стене, а стена не монитор. Вообще ни хуя не происходит. Водишь и ждешь, пока какой-то мудила допоет «Байсикл» группы «Квин». Он бы с таким слухом что-нибудь попроще выбрал, ей-богу.

Представлять Софию Скаримбас нету сил. Как ее в воображении ни поворачивай, волосы из подмышки колышутся, как водоросли в неспокойной воде. Наташу? Ну нет. Она такая хорошая, что даже в церкви плачет. Я бы представил недавнюю проститутку и ее струганые колени, но что фантазировать зазря – нету у меня ни документов, ни сотни франков. Мне не нравилась эта затея. Я люблю покой комнаты, Эдвард все же, бывает, покидает ее, когда уходит мыться. Но боль – она не даст выспаться, а утро наступит своим грязным сапогом уже совсем скоро. Аурелия! Да! Конечно да! Девочка, которую любят все, и возможно даже Валера. И Эдвард бы ее любил, не будь он равнодушным. Ее верхняя губа подминает нижнюю, тонкую, и припухлая она ровно под переносицей, как у винтажных кукол. Аурелия грызет карандаш и лижет графитовое острие, перед тем как записать в тетрадь. Стоило вспомнить карандаш, как доселе съежившийся, как теща под кондиционером, повел себя, как глупый пес, радостно вытянув шею в окно – а? кто? где? карандаш? какой карандаш? Эдвард был прав. Столько семени я не видел даже «В мире животных». Мне даже показалось, что я услышал, как хрустнула предстательная железа. Чего уж там карандаш… Залило и рэдиохэд, и Патрика с несчастной Элен. А я знал, что надписи в туалете не врут…

– Легче? – спросил Эд.

Фонарик не горел, и я думал, он спит.

– Легче.

Боли и правда не было. Ее рукой сняло.

– Тапочки целы?

Мы еще немного поржали, и он засопел. Провалился и я следом. А в последующие дни, когда София приходила к нашей двери, на стук отвечал Эд и убедительно врал, что меня нет. Мы переглядывались и беззвучно хихикали. Я разглядывал арабскую вязь его произведения, а он глухим басом отвечал: «Извини, Софья, я голый» – на ее вопрос: «Можно я его у вас подожду?» Третьего пришествия не было. София была неплохой. Она не была дурой. И все бы ничего, но вот просто не нравилась. Бывает же. Думал, нравится, ан нет. Да и синих яиц и той одинокой ночи в кабинке я ей не смогу простить.

Второй парой была алгебра, и на уроке присутствовала одна только моя субтильная оболочка. Я тоже считал, но не все эти fx на доске. Я считал деньги. За уроки я не переживал, – Эдвард ходил в туалет исправно, по часам. Я шел в мыслях по Ницце, спотыкаясь о денежные подножки на каждом шагу. Прогулку я начал с угла площади Массена. Вчерашнюю проститутку я представил памятником, точкой отсчета. А ведь и правда, было бы куда честней если б монументы возводили в честь шлюх. Ну сколько можно ставить всех этих генералов и изобретателей. И односложные таблички «От жителей, с благодарностью». Да дерни любого за рукав и спроси: «Что, благодарен ты Мари Кюри, братец?» – а он: «Как пить дать, благодарен. Век ее не забуду. Мари нашу Кюри. Вот и памятник какой ей поставили. Белый! Он и пахнет хорошо! Потому что разбили цветник с флоксами под ее каменными ногами!» Да ну перестаньте… Искренним был бы памятник женщине с протертыми коленями. Какой-нибудь Женевьеве от горожан. И пережившие ее горожане осторожно смахивали бы слезинку благодарности так, чтобы жены не замечали. А если заметят, то можно сделать вид, что ветерок занес соринку, и втереть женевьевскую слезинку в переносицу. Она ведь роняла ваши капли на паркет? Роняла! Вот и вы будьте людьми, поставьте ей памятник на площади Массена и роняйте в ее память слезы. Так я лениво думаю о блядях и градостроительстве и едва не влетаю в столб, которого здесь и нет, потому что я в классе, сижу у большого окна, вожу ручкой в тетради, и вместо формул получается то перевернутая бабочка Аурелииных губ, то хуй на ангельских крылышках. Обогнув столб, я замечаю, что чередующаяся черная и белая плитка площади закончилась, и нахожу себя на Английской набережной. Она заполнена великолепными людьми. Богатыми и прелестными до бесстыдства. Вы же помните, что я красив? Я признался вам, пока брел к себе от Наташиного подъезда. Так вот – я красив. И я не испытываю чрезвычайного стеснения среди этих людей. Так, некоторую неловкость, которую испытывает неимущий в богатом доме. Семьсот франков! Мне необходимы семьсот франков. Не так сильно, как восемьсот франков. Но сильно.

Номер в «Белграде» – сто.

Очки с темными стеклами (дужки тонкие, металлические) – сто пятьдесят.

Серые брюки (с узким обхватом голени) – восемьдесят-девяносто франков.

Черная рубашка поло – сто двадцать франков.

Итого: четыреста пятьдесят – четыреста шестьдесят франков.

Так зачем семьсот? Как! Я сижу, откинувшись в кресле, во всем великолепии, в серых брюках, в черной рубашке и очках, с ключом от номера в кармане, и Аурелия подходит со спины, закрывает мне глаза руками, склоняет голову и шепчет в ухо: «Ку-ку». Она шепчет, а ветер с моря треплет наши волосы – они у нас одной длины. Мои черные, ее розовые. А за углом площадь Массена с черными плитами и розовыми стенами, и мы как нельзя уместны. Так зачем семьсот? Затем, что мне не достает трехсот пятидесяти франков ее покормить. Да не может быть! Что такого большого может съесть эта тоненькая девочка? Зачем тебе триста пятьдесят франков? Отвечаю. Много мы есть не предполагаем. Но кресло, в котором я расползся, с закинутой на ногу ногой, с выпиравшим из-под узких брюк острым коленом; так вот кресло это, багровое и велюровое, стоит на террасе перед центральным входом гостиницы «Негреско». Нет. Это не гостиница. Это счастливый мир в камне. Надо мною окна – большие и овальные, крохотные и круглые, и каждое обрамлено мертвыми цветами и барочными вензелечками… И в окнах дамы. Хорошие! А передо мною пальмы; тощие, гибкие, с густой зеленой гривой в самом верху. И полукруглая башня, у подножья которой буржуазное кафе венчается куполом из блеклого, едва розового камня. И из темени купола – золотой флагшток с поникшим флагом Франции. Поникшим – потому что начался штиль. Один эспрессо обойдется мне в восемьдесят франков (это как пропить черное поло), а нас двое. Я, само собой, не буду голоден. Аурелия захочет сладкого. Я не представляю, как она может хотеть что-нибудь другое. Ее игрушечный рот не вяжется ни с сэндвичем, ни с не прожаренным кубиком тунца, выловленным из-под салатового листа. В нем, как мне грезится, пропадают разноцветные макаруны или пальчиковый бисквит с липкой пудрой. Она ломает печенье, что-то возмущенно мне рассказывает, – она же француженка, – жестикулирует, дуется, изображает обидчика – какую-нибудь грубую продавщицу из парфюмерного, откуда она только что пришла на свидание со мной. А я киваю, улыбаюсь когда нужно, а когда не нужно – не улыбаюсь, и ни хуя не слушаю. Я только смахиваю крошки с уголка ее рта накрахмаленной салфеткой и жду, когда мы встанем и пойдем в «Белград». «Белград». «Белград»… Дурак! Документов все равно нет, и картина «Преддверие» разлетается, как голова одуванчика, – на нее дует звонок, и снова мир гремит, скрипит и лает.

Дождь ушел в глубь страны, в сторону Альп, и перемена наполнилась соленым ветром с юга. Солнце лезло, расталкивая тучи, выбивалось божественными столбами света – ну так, наверное, думали легковерные. Просто глупая дыра в глупом облачном небе. Я плелся в столовую, игнорируя лужи – ноги и так были сырыми, а нос уже сопливым. С листьев еще капало, и чуть только усиливалось движение воздуха, казалось, что дождь вернулся. Но это был обман. До вечера не начнет.

Иногда жизнь задает более сложные вопросы, чем «Сколько вокзалов на площади трех вокзалов?». Перед столовой, пропустив очередь, стояла Ауре-лия и, казалось, никого не ждала. Заговорить? Или кивнуть? Или пройти мимо? Ленинградский, Ярославский или Казанский? Ленинградский!

– Салют! – я остановился и пожалел. Надо было поздороваться на ходу. А теперь я стою, как мудак, без новых очков и без нового поло, и как будто обязываю ее мне ответить.

– Салют! – и смотрит, и смотрит, и не отводит глаза. – Ну чего тебе? Чего ты все высматриваешь? Ты хотел что-то мне сказать?

Да! Вот она! Настоящая европейская женщина. Будущее следующего века. Все сама! И заговорит, и выручит, и придет на помощь неуверенному подростку. Все сделает. Только за бисквит в «Негреско» не заплатит. Предложит. Возможно, даже и захочет. Но я не дам. Нет! Не так меня воспитал дедушка. И я все еще молчу и пытаюсь соскрести с языка слова.

– Ну? – девочка из будущего теряет терпение.

– В пятницу вечеринка. У Бена. Я хотел тебя пригласить. Ну, то есть в дом Бена, но со мной…

Ее верхняя губа дернулась и потянулась в улыбку.

– Ну давай.

И обедать мы идем вместе.

За соседним столом обедают русские мальчики. В первые учебные дни я сидел с ними. Но я, видимо, раньше других оттаял и откололся. Мне страшно хотелось к другому берегу. Свой я знал на ощупь. Мне нравился звук французского, он каждый раз отдавался в памяти каким-нибудь запыленным романом, где в декорациях с лепниной ребята в страусиных перьях отдавали жизни за возлюбленных. Я за возлюбленную готов отдать семьсот франков, которых нет, но обязательно будут. Ее небольшой рот так же примечателен, как бедра или грудь, хотя, казалось бы, просто рот. Открылся, забрал спаржу, и все тут. Но нет. Эдвард рассказал, что строительный материал внутренней стороны щеки тот же, что и у стен влагалища, и с тех недавних пор я смотрю на ее губы и несколько смущаюсь. Что же будет в «Белграде»? Неужели растеряюсь?

Соседний стол гоготал. Валера раздавал лещей низкорослому мальчику с большой кудрявой шевелюрой. Я подслушивал чужой разговор. Курчавого командировали в соседнюю деревню Гарбажер, заселенную алжирцами. На общинные сбережения мальчик должен был забрать у условного араба десять граммов гашиша. Гашиш ему араб показал, но в обмен на франки вручил другой сверток из фольги, с шоколадкой «Риттер Спорт» – судя по тому, что Валера Шерстов после каждой затрещины спрашивал: «Риттер Спорт? Риттер Спорт, блядь?» – он повышал голос до той поры, пока к ним не подошел охранник. Вообще, охранник подходил только к русскому столику, и до нашего появления в этом мире не ясно, для чего они были нужны.

Аурелия прелестно проглатывала. Всей шеей. Зажмуриваясь. Бабушка бы сказала, что у нее ангина или тонзиллит, но, похоже, она просто так ела. Ей я был немного интересен. Она знала Бена, слышала про вечеринки в особняке его родителей, но никогда не была там. А здесь вдруг этот, который должен был бы обедать за русским столиком и, как оказывается, говорит на разных языках, да еще и всех знает, и даже тех, кого не знает она, маленькая принцесса, и бывает там, где она еще не была.

– Здорово, Борян, – без приглашения подсел Валера Шерстов.

Аурелия перестала жевать и уставилась отчего-то на меня, а не на него. Я тоже повернулся и вопросительно посмотрел.

– Ладно, ладно. Не буду мешать, – он по-отечески похлопал меня по плечу и встал. – А она миленькая для иностранки, – и ушел, увлекая за собой хоровод и родную речь.

– Он мне не нравится, – говорит Аурелия.

– Он неплохой, – отвечаю я, – просто немного мудак.

Валера и правда неплохой, пускай и пустой, как дырявый пакет. Простой парень, каких целые города, но судьба взвалила на его семью испытание деньгами. Он не должен был оказаться в Ницце, он ей чужд, как раковая клетка, но именно его отец освоил долю национального достояния и, начитавшись в детстве тех же хрестоматийных романов, что и я, отправил сына Валеру во Францию.

Я не каждое воскресенье говорю со шлюхами и, по правде сказать, до того, как разглядел Аурелию, про гостиницы не думал. Она была не девочкой для комнаты в общежитии. Она жила с родителями, ходила по паркету и поливала мамины цветы на полукруглом балконе. С такой – только на ее территории. Так вот, в первой половине осени, в теплой, когда я ее еще не знал, я шлялся по Ницце без денег. Просто выгуливал глаза. Разглядывал соломенные шляпы, парусиновые брюки, автомобили для двоих и золотые часы в витринах. Любил я и море, как любит его тот, кто в детстве только читал о нем. Я подолгу сидел на гальке, бросал камушки в какую-нибудь выдуманную цель, щурился на солнце и никому не мешал жить. Однажды я разлегся на камнях и думал о чем-то теплом и добром, о Наташиной жопе, что ли, или о доме, как разом мир по ту сторону век потемнел. Я приподнялся на локтях и оглядел пятерых молодых арабов, не сильно превосходивших меня по возрасту. Только один, самый длинный, был взрослый, бородатый, двадцатилетний. На всех были одинаковые спортивные костюмы, трепыхавшиеся на ветру, и без особых прелюдий, не предъявив требований, как поступили бы гвардейцы кардинала, они очень слаженно принялись меня пиздить. Мне повезло, тысяча чертей. Помощь пришла не от европейцев. Все так и продолжили внимательно изучать белые паруса вдали, как будто на заднем дворе пожара не было. Ну пиздят кого-то арабы, ну мало ли. Какой-то мужчина почти что встал, но спутница взяла его за руку и сказала то, что я не смог расслышать. Они были достаточно далеко. Наверное, она сказала: «Серж, не надо! Это не твоя проблема». И Серж послушался. Да, измельчал мушкетер. Растерял свои яйца по Бургундиям, Нормандиям… Помощь пришла со спины. Нос и губы уже были разбиты в кровь. Я чувствовал, как проворные руки тянут из карманов джинсов пустое портмоне и сигареты за десять франков (будьте вы прокляты, канальи), но знакомый голос «Борян, держись!» сократил частоту ударов. Валера перемахнул через перила, в два прыжка оказался в центре одиночного погрома и поставленным в секции ударом по известной нам с детства схеме – бей самого большого и страшного – втащил бородатому в шею, чем вынул из него жизнеобеспечивающую батарею. Мелочь бросилась врассыпную, дальше можно было не выбирать жертву по расчету. Валерка успел схватить самого никчемного, кривенького и сиплого (он молил на французском его отпустить: силь ву пле), но у Валеры по французскому два, и безголосый еще минуту просился встать и просто уйти, но бросил эту затею, смирился и только горько стонал от каждого нового прилета мыска в бок.

– Как будто кончает, – поделился наблюдением Валера.

Он помог мне встать. Вообще, странно, почему у наших насилие ходит в обнимку с эросом. Ну вот француз ни за что бы не провел параллель между сладострастным стоном и стоном болевым, а Валера провел. Да, де Сады тоже измельчали… Когда мелкий затих и примкнул к старшему товарищу (или брату, или даже дяде, у арабов не разберешь), Валера проделал то, от чего суетливое сердце жены Сержа заклокотало. Он выудил из ширинки темный неприветливый хуй и пролился на головы поверженных. Вы видели римские статуи, прославляющие военачальников, покоривших чужие народы? Широкоплечий римлянин устремил взор за горизонт, а в ногах у него непропорционально маленькая, жалкая фигура поверженного. Валера таких скульптур не видел, и Рим на карте не быстро бы нашел, и отсылок к античности в своем перформансе не уловил бы. А я подметил. И еще кое-что примечательное. Ни один француз, ни один британский турист – никто не дерзнул, не вмешался. Все как один в солнечных очках, и застекленные глаза смотрят куда угодно, кроме новых варваров, прогоняющих старых варваров с некогда их земли. «Это моя песочница», – говорило тело Валеры, стряхивая последние капли. Он потянул шею, щелкнул позвонком и застегнул ширинку.

– Надо бы тебе рожу умыть, – сказал мне товарищ.

– Нам надо бы поскорее убраться.

– Тоже верно.

В школе мы рассказали, что играли в волейбол и мне заехали локтем в лицо. Нам не поверили, но что случилось – за воротами школы никого не касалось. Это не их проблема… «Знаю я, какая ваша самая большая проблема, – думал я по дороге в общежитие. – Валеры. Вы впустили Валер».

– Дорогая, я дома!

Эдвард лежал точно так же, с гитарой в руках, как когда я его оставил утром.

– Заговорил с ней?

– Заговорил.

– Она?

– Думаю, да.

– Как понял?

– Знаешь, как «Макдональдс» выглядит по-разному, когда ты сыт и когда ты голоден? Вот она всегда будет выглядеть, как будто ты голоден.

Эд кивнул, откинулся на подушке, поправил наушники и стал быстро-быстро чиркать по струне. Валера не любит арабов. Об этом он поведал мне, когда мы возвращались в школу, а с моего носа текла кровь в сложенные в ковчег ладони. Сегодня, когда они наебали его на десять граммов, он невзлюбил их еще сильнее. Но я выбью его кадык тем же ударом, что меня спас (у нас одна и та же школа), если он при мне будет на арабов гнать. Он это знает. Еще тогда, в автобусе, я сказал ему, что все люди братья. Да и вообще, обобщать нехорошо. Эдвард вон тоже араб, а ты пойди поищи таких, как он. Я среди наших пока что не встречал.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации