Электронная библиотека » Борис Лейбов » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Мелкий принц"


  • Текст добавлен: 5 декабря 2023, 16:22


Автор книги: Борис Лейбов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
V
Остров Святой Маргариты

Вторник из раза в раз лучше не становится. Тот же ничтожный день, что и на предыдущей неделе, и на той, что будет. Вторник подростка похож на вечер воскресенья ребенка. Никакой послеобеденный «Дисней» радости не добавит. Не заговорите беду, нет! Скрудж Макдак еще купается в золоте, а розовое солнце уже ползет на запад по соседской блочке. Бетонная стена заслоняет последние лучи, и дальше только ночь, вьюга и черное утро понедельника. Если отмотать биоленту еще, то вторник прозвучит мелодией из «Спокойной ночи, малыши». Да, впереди еще несчастный мультик, можно было бы порадоваться, но радость отягощена знанием конечности всего. Сейчас еще немного поиграется диктор рукой в заднице поросенка, и меня поведут спать. А спать я иду, как на плаху. Под окном метель раскачивает тополя, в чьих ветвях ночуют мерзкие старухи, что днем сидят на предподъездных лавочках. И я неумело молюсь высокомерному Богу, чтоб он отменил ночь с ее жильцами. Я не знаю, как и когда умру, только соседка из третьей квартиры знала. Она все мое детство рассказывала, что умрет в семьдесят от разрыва аорты. И так бы и случилось, скорее всего, не умри она в шестьдесят восемь от алкогольного отравления. В отличие от нее, я не знаю. Но уверен, горестное событие это случится во вторник, будь он проклят. Ничего памятного в тот вторник в Грассе не произошло. Другое дело – среда…

Я потянулся, присел и подивился тому, что опередил будильник. Эд во сне скулил и скреб ногой по матрацу. «Тур-де-Франс» вчера смотрел, подумал я. Ручьи еще бежали по дороге, ведущей к школе, но то были остатки, последние высыхающие слезы предрассветной грозы. Заиграла мелодия электронных часов. Эдвард проматерился и свесил шерстяные ноги.

– Вы сегодня едете в поход, – напомнил он.

– Помню. Может, и ты, а? Все-таки не в класс. Проветримся?

– Остров Святой Маргариты. Площадь около двух квадратных километров. Расположен в девятистах метрах от Канн. Заповедник. Покрыт эвкалиптовым лесом. Население – меньше десяти человек, персонал музея.

– Ладно, я понял.

Иногда он был просто невыносим. Я рылся в комоде, стараясь найти что-нибудь надежней тряпичных кед. Все же в открытое море выйдем. Пускай и на двадцать минут.

– Остров знаменит фортом Рояль, построенным крестоносцами и превращенным впоследствии в самую охраняемую тюрьму Франции. Среди селебрити-узников: человек в железной маске…

– Эд, да заткнись уже.

Я захлопнул дверь, а из-под нее в щель выползал бесстрастный дикторский голос и следовал за мной по коридору:

– Мифологизированный романистом Дюма…

Аурелия зашла в первый автобус, и Наташа тоже, и Натан, и Бен, а опоздавшие – я, Валера и прочий сброд – отправились на втором. Я сел в хвосте одним из первых, и только завидев блуждающий Валерин взгляд, жадный до собеседника, закрыл глаза и вдавил плей-кнопку «Сони вокмэна». До порта, весь час пути, я слушал Life on Mars на повторе, раз двадцать или больше, как это делают все подростки, когда полюбившаяся музыка рождает в их не обрюзгшей еще фантазии случайные, им самим не до конца понятные образы.

В одну лодку с Аурелией я тоже не попал. С пирса я увидел ее голову, похожую на вишню, ведь шея у нее была тоненькая, а волосы, покрашенные в розовый, она взбила кверху, как песочное тесто. Она явно не пропала бы в тусовке девчат Марии Антуанетты. Я не успел примерить мысленную мушку к ее щеке, справа от верхней губы, как широкоплечие поклонники скрыли ее голову от моих глаз. Ну и пусть… Зато она не видела, как я блевал за борт съеденным только что сэндвичем с сыром бри и как Валера держал меня за бока с пониманием дела и с сочувствием. Море не оказалось моей стихией. Волны хороши только с берега, запомнил я раз и не навсегда. Хотя что запоминать, если через три часа плыть обратно. Поблевал и поблевал, не так страшно, не вторник все-таки. На пароме нашелся единственный туалет со значком инвалида, куда я незаметно улизнул и где отсиживался до причала. Вдруг на острове туалетов не будет. Аурелия будет, а туалетов нет. И я решил не пересиживать качку зря. Мушкетеры срать за пинии не бегали, не припомню такого. Вот и мне нечего.

На земле я спешно потерял Валеру, и пока класс, свесив головы, петлял по ступеням воинов Христовых, ведшим к форту на возвышенности, я задержался за затяжной борьбой со шнурком и ретировался к пристани, в низину. Два их шага вперед против моего острожного назад. Скоро шум воды поглотил речь мадам Вижье. Она говорила приблизительно то же, что и Эдвард, но без издевки в голосе. Несчастный в маске ее увлекал. Сразу видно, одинокая. Я был уверен, что Аурелия, как и я, сбежала, причем не сама, а наученная неким N или М (потому, что он априори мудак). Нет, нет, неудачливый соперник, тебе не стащить мою девочку, не ухватить ее за бочок, не уволочь под ракитовый кусток. Здесь такие не растут.

Я шел и думал, что лучшее положение души случается тогда, когда ты еще не голоден, но уже опорожнился. По всему моему тельцу бродило ленивое спокойствие. Ничто не отвлекало от липкой мысли. Два-три оврага, невысокий утес – так, утесик, который все же пришлось обойти верхом и поцарапаться о сосновую кору, – и малая безлюдная бухта открылась мне. Открылся мне и Рафаэль, мой одноклассник, сын перуанского военачальника и поэта. Рафаэль был тоже поэт. Ремесло у них семейное, видать, как у Дюма. Вообще, Рафаэль был неплохим парнем. Чуть меня выше и шире, старше на год, с нестыдной щетиной и большой копной черных волос, похожих на хасидскую бобровую шапку. Про таких думают – хороший парень. Но он нежный очень и добренький (именно что добренький, а не добрый), а таких женщины не любят, и ничего ему не остается, как оставаться «хорошим человеком». А хищник оказался травоядным, ухмыльнулся я и, кивая машущей мне Аурелии, спустился, к его несчастью.

– Тоже прогулял, – она похлопала по бревну ладошкой, указывая мне место подле себя.

О, сколько грусти, сколько тоски, презрения, зависти, негодования отразились в глубоких перуанских глазах.

– Салю, Рафаэль, – и я добродушно, как лучший друг, протянул ему руку. Победоносно протянул, как барин пастушку. Не в Перу же, папе не пожалуется, маме не поплачет, не изольет сердечных обид, не расстреляет меня проезжающий мимо мотоциклист в зеркальном шлеме.

– Это ты, – говорит он мне и сразу проигрывает. Продемонстрируй он радушие, гостеприимство, покажи, что не испугался проигрыша, я бы и сам насторожился, но нет, он разве что щеки не надул от обиды и губу свою перуанскую не выкатил.

– А мне Рафаэль стихи читал. Классные.

Бог ты мой, какая она милая дура. По-моему, там и тогда, в карликовой бухте острова Святой Маргариты я понял, что бесповоротно влюбляюсь. Влюбляюсь залпом, влюбляюсь взасос, влюбляюсь насмерть.

– Почитай, Рафаэль, давай!

Вы не уличите меня в язвительности, нет. Я открыт, как дверь приюта. Вы не услышите издевки. Ее нет у меня. Я искренне хочу, чтобы он прилюдно обосрался.

Рафаэль закурил скрученный заблаговременно косяк, встряхнул головой, убирая тем самым челку с высокого лба, забросил ногу на ногу и передал мне джойнт. Видимо, собирался декламировать, но замолчал. Я вежливо отверг чужие наркотики и вытащил на свет божий китайскую костяную трубку, резную, в драконах, с лысой головой монаха вместо чаши. Усики буддиста были, как у Дали, только длиннее. Сняв с белой головы темя, я покрошил щепотку табака, перемешанного с гашишем, поднес спичку, защищенную внутренней стороной ладони от ветра и брызг, и сразу передал Аурелии. Купленная летом на вернисаже безделица сразила потомка инков, как ядро конкистадора.

– Жоли, – разулыбалась Аурелия.

Бриз качнул розовую надстройку волос, а я посмотрел на поэта и попросил прощения:

– Продолжай, пожалуйста, я перебил.

Рафаэль нам почитал – запинаясь, опуская глаза, чавкая паузами. Его перебивали чайки. Аурелии казалось это забавным, а поэт злился и тушевался. Она поглядывала на меня замутненными глазами и показывала язык, когда Рафаэль читал о чем-то ему одному важном и поворачивал голову к морю, к Каннам, откуда мы недавно прибыли.

Стихи были скверными. Моего французского хватило, чтобы узнать: сердце, любовь, кровь и боль; и банальная солянка из третьесортных чужих чувств показывала себя к концу четвертой строчки. За три стиха я выдул три трубки (что ни вирши, то затяжка) и понял, что надо бы притормозить. Сделать перекур, только не куря. Перекур, каламбур, да, пора собрать мысли в кулачок, как солдат собирает волю. Перед девочкой лицо терять нельзя.

– Рафаэль, а скажи Борису свое полное имя! Вот у тебя какое полное имя Борис?

– Борис, и все.

– И я Аурелия, и все. А ты скажи!

Рафаэль состроил гримасу.

– Ну скажи, ну пожалуйста!

Еще немного, и она топнет или надует щечки. Из капризных, значит. И пусть. Мне уже все равно. Рафаэль был податливой тряпкой и подчинился.

– Рафаэль Буэндия Бенавидес Хорхе…

Он еще продолжал какое-то время, а когда закончил, я открыл глаза и сказал, что представил целую мексиканскую деревню и что недосчитался я только Марии.

– Мальчики Мария – это только у немцев, – Аурелия смеялась и, кажется, не могла остановиться.

– Почему мексиканцы? – Рафаэль забагрянился. – Я перуанец.

Он еще распылялся, а я смотрел на бойкие волны сквозь навалившиеся веки и понимал, что на берегу осталась только моя оболочка. Я думал о кленовых листьях, о том, как они румянятся в конце лета. Да и зайцы, те тоже линяют. Ни обиженный поэт, ни веселая девочка – никто не мог бы сейчас выдернуть меня из бурлящего сплава по ассоциациям. Меня и так-то уносит, но марсельский гашиш (тот, что продается с клеймом якоря на 25-граммовом кирпичике) сработал как ускоритель. От меня отваливались пустые ступени – Рафаэль, Буэндия, Бенавидес, Остров, Школа, Шлюхи, Грасс… Мои зрачки неслись над детством, над первой школой из рыжего кирпича, над Воронцовским заболоченным прудом. Тот леденел. Скользят полозья. Малыш под гору санки вез… Родная речь – она взяла меня отеческой рукой за европейские космы, выудила из кайфовой проруби и бросила на трезвый берег.

– Она тебе все равно не даст!

Со спины донесся Валерин пьяный голос. Он обгонял Валеру, его самого еще не было видно. Слова пронеслись ветром в поле и разорвались в ушах грозой в спальном районе.

– Она тебе все равно не даст! – И уже материализовавшийся Валерий в своих вполне взаправдашних шортах и сандалиях (родина лезла из Валеры, как грудь из мокрой майки) добавил: – Она не даст, Борян, ты для нее как мексиканец для американца.

Рафаэль Валеру побаивался и, если бы не разобрал слово «мексиканец», сидел бы смирно. Аурелия слегка вжалась в меня и, проглотившая собственный смех, вращала головой. Перед ней вырос совсем уже раскрасневшийся Рафаэль и кричал:

– Почему мексиканец? Я перуанец!

А за нашими спинами стоял шаткий Валерка-встанька и намного менее эмоционально, по-северному, спрашивал меня:

– А чего это он верещит? Чего выебывается? Хочет че?

Я справился с собой, погладил Аурелино плечо и всех примирил. Дети коррупционеров успокоились, и через четверть часа горел костер. Валера не может не разжечь костер, как не может не кричать чайка. Аурелия шептала мне в ухо: «Твой друг смешной, он похож на птицу. Он сидит как птица и постоянно ест семена». Птица Валерий сидел на корточках, как обыкновенных братеевский гопник, сплевывал шелуху, поил перуанского поэта и даже прослезился, когда тот снова прочел нам стихи.

– Душевно, скажи? – обратился ко мне мой сердечный друг, ни хуя по-французски не поняв.

– Моя мать тоже поэтесса, – заговорил пьяненький Рафаэль. Он как-то ссутулился, осел и стал тихим. Он все еще обращался к Аурелии, но понимал, что битву при Ла-Рошели он проиграл.

– Вот только имена ее не перечисляй, – ласково сказал я, а она залилась зловещим смехом и уткнулась холодным носом в мою шею.

И как – при отсутствии денег, спортивного тела, выдающегося ума, музыкального слуха, поэтического дара – я вот так просто взял и забрал ее? И почему, думал я, а мы уже держались за ручки, и она водила большим пальцем по моим костяшкам. Наверное, потому что я неплохо шучу.

Валера поковырял веткой догорающий костер, взглянул на меня, ну то есть мимо меня, но я понял, что метил он в меня.

– Ты только не ссы… Она твоему мексиканцу тоже не даст.

Повезло, что поэт дремал, и «мексиканец» Валеры его не потревожил. Хорошо, что Валера напоил меня коньяком, и после двух вдумчивых глотков из его фляги я наполнился теплом и бравадой. И замечательно, что пока он будил Рафаэля, я повернулся к не моей еще Парижанке, дождался ее взгляда и поцеловал. А она не отвела головы и на миг, равный сгорающему в атмосфере осколку кометы, я попробовал ее верхнюю, пухлую посередине губу.

– А кто твои родители? – спросил меня уже на палубе Рафаэль.

Аурелия болтала с подругами и в нашу сторону не смотрела. Валера хмуро глазел на приближающиеся Канны. А я больше люблю разглядывать то, что осталось позади. Еще виднелся низкий папоротник в ногах сосен, этих лесных дворян. И даже вязы кланялись им вихрастыми головами. А ивы, как придворные, пятились к воде, обступая бухту, где еще недавно (уверен, ветер не успел заровнять наши следы на песке) я целовал девочку, чьи ямочки на щеках вытеснят всех шлюх Франции из моего скупого воображения. Теперь, стоя на палубе, я точно знал, что буду представлять в туалете с надписью «рэдиохэд», как только мы разойдемся по корпусам.

– Так кто твои родители? Дома, в Москве? – повторил Рафаэль.

– Май мазер из э тичер, энд май фазер из эн инженир.

– А его родители точно коррупционеры, – сказал Валера мне на ухо. – Откуда еще у мексиканцев деньги на Францию. А что, правда, твой отец инженер?

VI
Евреи

Острое ощущение еврейства проявилось с возрастом, как зубная боль. В какой момент русский мальчик вызревает в еврейского дяденьку, сложно определить, но я хорошо помню первые признаки принадлежности к чему-то таинственному, как древнее братство, и обнаружились они в кабинете литературы. На уроках русского в детстве еще только проклевывались первые побеги.

– А, Лейбов, опять опоздал, а нос твой вовремя пришел.

– Простите, Ирина Игоревна.

После очередной шуточки, так сказать с разрешения свыше, Артем Бобырь прошипел мне с задней парты: «Пархатая жидяра». Я не понял, что это, а Федор понял, и на первой же перемене мы били Бобыря в четыре ноги, потому что все люди братаны. Так сказал ему Федя. Дома я спросил родителей про «жидов» – ну кто это? А те отмолчались, но в выходной созвали большой семейный совет. Начал, да и закончил, дед. Было долго, про многонациональную страну, про бурят, про киргизов, и в самом конце про евреев, и что мои бабушка с дедушкой, собственно, они и есть. Я так и не понял, кто такие жиды, при чем здесь киргизы и почему я еврей, хотя еще утром был русским, как и мой друг Федор. Но то были звоночки, по-настоящему национальность распустилась, как акации куст, на литературных занятиях мадам Вижье. К осени 97-го я все еще был с демократией на вы, хоть и представлял уже шесть лет как демократическую страну, в школах которой было бы немыслимо то, что вытворяла наша «англичанка», она же француженка Вижье. Кроме Эдварда, прибывшего накануне первого учебного дня, я не был знаком ни с кем. В классе я забился в дальний угол, к окну. Думал сесть с соседом по комнате, но тот, как выяснилось утром, был гениален и уроки посещать не собирался. На каждой парте лежало по две книги – «Кровавая свадьба» Гарсиа Лорки и «Люблинский штукарь» Зингера.

– У вас есть этот час, – сказала Вижье, – почитать с какого хотите места и решить для себя, по какой из двух книг вы будете писать сочинение.

Сама Вижье – сухая, неулыбчивая, но участливая и беспрерывно в перемены курящая, села на парту, а не на стул, прильнула к раме и стала читать «Кровавую свадьбу». Пример был считан. Красивая, утонченная, как княгиня, и несколько скованная, как английская невеста, сорокапятилетняя и, следовательно, спелая ягода вольных взглядов, понравившаяся мне с первого звонка – она, естественно, выбрала Лорку. Кровь, любовь, страсть и лесорубы. Я скользнул глазами по классу. Многие взвешивали книги на выставленных ладонях и отодвигали Зингера от себя подальше.

Я прежде о герое Зингера, Яшке, ничего не слышал, но к концу часа он мне стал несколько родным – запутался в женщинах, устал, отгородился от мира стеной… Выбор пал на прозу втрое большую, чем пьеса. Вижье удивилась и, забрав с моей парты лишнего Лорку, спросила:

– Точно?

Я кивнул.

– Кто-нибудь еще выбрал Зингера?

Над головами, лысыми и лохматыми, правильными и кривыми, вытянулись две руки: Натана Эрнста и Бена Фалька, моих будущих друзей. Класс разбили на кружки по три. Так я обрел своих.

Натан прибыл в школу из Майами и разместился через комнату от меня. Его родители оплатили оба спальных места, потому что Натан не уживался с соседями, любил свой двор уединенный, плохо спал, страдал от синдрома тревожного кишечника, не наступал на стыковые линии между напольных плит, играл на фаготе, молился перед входом в комнату, хотя в бога не верил, и проверял запертую дверь семь раз, перед тем как оставить ее в покое. Странности были у всех. Нормальные, ну или не выражающие безумие, работали нашими надзирателями. Мало кто был здоров и прост, но не у всех отец служил мэром Петербурга – не того, где я побывал летом с дедушкой, а того, что во Флориде.

Натан, высокий и сутулый, с длинными рыжими ресницами, которые путались, когда он опускал веки, и казались решеткой зеленых подвижных глаз. Он выглядел как самый болезненный и слабый человек, когда-либо ходивший по земле. Хотя это вялое перебирание ногами сложно было назвать ходьбой. Он вздыхал, когда шел, вздыхал, когда вставал или садился, а если не вздыхал, то ворчал. Он уставал на первой минуте пробуждения. Все и всё ему было в тягость. Больше всего он бормотал и даже заговаривался, когда шел в общую душевую. Коммунальная жизнь забирала последние его силы и волю к жизни. На очередь в душевую он смотрел, как смотрят на рентгеновский снимок, запечатлевший приговор. Бен и я сразу сообразили, что в нашей троице Натан самый умный.

– Во-первых, я ее дважды читал, – начал он знакомство, – я напишу три варианта, для всех нас. Бен, я тебя на этаже не видел, ты где живешь?

Бен был из тех редких счастливцев, чьи родители жили неподалеку в собственном доме в приморских Альпах, и по вечерам возвращался не в общежитие. Натан это понял быстрее меня и теперь старательно заводил дружбу.

– Ты ведь из России? – спросил меня Бен.

Я кивнул.

– Знаешь такую художницу – Тамара Лемпицка?

– Нет, – честно ответил я.

– Я живу в ее доме. Ну то есть в доме, в котором она жила сто лет назад.

– Не сто, а семьдесят, – Натан заерзал. Он понимал, что, возможно, произведет плохое впечатление, но не мог отказать себе в удовольствии побыть умником. – И при чем тут Россия? Она полячка.

Бен осмотрел рыжего, ухмыльнулся и сказал:

– При том, что тогда это была Российская империя. Да и какая разница, из какой именно страны родом еврей.

– А она разве еврейка? – Натан спросил неуверенно.

– А какая разница? – Бен ответил насмешливо, но не зло.

– Обсуждайте Зингера вполголоса, пожалуйста, – обратилась Вижье.

Мы закивали и понизились до шепота.

«Куда я попал? – думал я. – Я вообще не понимаю, о чем они говорят, и дело не в английском».

Родители Бена, Фальки, Лоуренс и Габриэла, были лондонскими парикмахерами. Изобретя однажды некий волшебный шампунь, они удачно продали патент и обещания о его чудотворных свойствах. Что было гладким – заколосится, что непролазным – поредеет, в общем, счастливыми станут все. Они закрыли салон на Тотенхем роад, продали в Фулхэме студию с задним двориком и переехали во Францию, в деревню Биот, разводить цветы и рожать детей. Деньги были, но ненастоящие. Была теннисная школа, членство в винном баре в Каннах на Круазет, двухместная «Альфа-Ромео» для уикенда и большая «Вольво» для поездок с детьми, и все. Недоставало лодки, и из-за лодки Лоуренс и Габриэла ссорились. На прогулочный катер средств хватало, но на стоянку и обслуживание нет. И Лоуренс уговорил себя на лодочку, которая смогла бы жить и в гараже. Гараж, вспомнил Лоуренс, – в доме, купленном десять лет назад, был гараж. Маленький Бен запомнил на всю жизнь день, изменивший положение Фальков. Отец с утра убирался в гараже, чертыхался, чихал, выносил старую мебель, зеленые бутылки, тряпье. В обед он неожиданно бросил дело и заходил кругами по саду. Габриэла беспокоилась. Беспокоились дети – Бен и его старшая сестра Даниэла, будущая мисс Мексика.

– Что? Не влезет? – спрашивала жена.

– Влезет, – односложно отвечал отец, и было видно, что он думает о другом.

Вечером в сумерках он вернулся в гараж с большим дорожным саквояжем, переоделся в городскую одежду (сбросил вечные белые шорты и синие замшевые туфли с золотой застежкой) и умчался на ночном поезде в Париж. Из столицы он звонил и был взволнован и нетерпелив. Он задавал странные вопросы – просил жену поднять в разных палатах историю их дома. Габриэле удалось отследить смену семи владельцев от середины 50-х годов XIX века. «Ха!» – крикнул Бенов отец в трубку, записав еврейскую фамилию хозяина дома, проживавшего в нем в двадцатые и тридцатые и исчезнувшего бесследно в оккупацию.

Из Парижа Лоуренс уехал в Амстердам, оттуда в Брюссель, чтобы через два дня вернуться в Париж, и, видимо, крикнул там «Ха!» еще раз. Эхо его «Ха!» еще долго носилось по европейским столицам, покуда он возвращался домой. В Антибах, что южнее Биот и ближе к морю, он купил особняк Тамары Лемпицки, известный как «желтый дом».

– Пили в нем и буянили с размахом, – рассказывал мне как-то за ужином Лоуренс, за что французы прозвали дом желтым. – Так во Франции называли психиатрические клиники, по солнечным бокам, отличавшим их от домов белых, нормальных.

В гараже Фальков, завернутые в занавески и ковер, прождали света пять полотен Шагала. Пять картин, написанных за одно лето и подаренных древнему другу с благодарностью за предоставленную комнату (дарственная надпись с подробностями была на двух из пяти холстов). Больше страх бедности Фалькам был неведом, только обыкновенный страх смерти, от которого, увы, ничем не откупиться. Родители перебрались в Антибы, отреставрировали особняк, рояль, на котором играл Стравинский, возродили фонтан – не Самсон, конечно, но каменная девочка, тянущаяся руками к винограду, была вполне. И вода монотонно бежала по мрамору листьев, и все выходящие с бокалами на балюстраду обманывались шумом дождя. Старый дом в Биоте отошел детям еще в расцвете родительской жизни, чем дети и воспользовались – они в нем зажили. Бенова сестра еще только начинала роман с послом Мексики во Франции, но уже почти не появлялась в каменном деревенском доме, чей фасад из старинных, обточенных осадками булыжников перетекал в мостовую и сливался с ней.

Перед нами, Натаном и мной, сидел шестнадцатилетний владелец собственного дома, и то, что Натан понял сразу, догнало меня только на перемене – этот мальчик находка.

Новость о том, что среди нас одноклассник с недвижимостью, расползлась по интернату, как мечта о свободе среди рабов. Но, к моему счастью, Бен был необщительным, нелюдимым мальчиком, который, раз выбрав двух друзей, новыми обзаводиться не хотел. В тот вечер, после урока литературы, Натан пригласил меня к себе после ужина в столовой. Комната поразила порядком. Это мог бы быть кабинет моего деда или библиотека отца, но никак не спальня подростка. Его шесть метров казались демонстрационным залом Икеи. Я, кстати, увидел это восьмое чудо света на прошлых выходных – складной скандинавский рай, куда нас отвезли на школьном автобусе для приобретения парт и книжных полок. Над письменным столом, на белой полке, в белых рамках стояли рядом мама Натана, папа Натана, бабушка и дедушка Натана, какие-то еще люди Натана и кокер-спаниель. Под собачкой, смотрящей мимо фотографа, наклейка в форме косточки, а в ней годы жизни несчастного. Кровать заправлена. Подушка взбита и лежит ромбом поверх покрывала. Спиной к окну, на трех ногах – пюпитр. Нотная тетрадь, распахнутая на первом листе. Футляр, фагот, два вида тапочек, резиновый коврик для упражнений, три пары одинаковых белых кроссовок «Найк».

Натан протянул мне лист:

– Перепиши.

Сочинения сдавали по каждой главе.

– Твое на четыре, – он помолчал, – мое тоже.

Затем он бережно вогнал третий лист в прозрачную папку. Настолько осторожно, как будто засовывал ошкуренный член в презерватив с солью. Он даже дунул в конверт, чтобы тот расклеился и впустил в себя бумагу, ее не касаясь.

– Это Бена, оно на пять.

Я кивнул.

– Я знаю, как отсюда выбираться, – сказал Натан. – Будет весело, Лейбов.

Лейбовым меня звала разве что Ирина Игоревна. Впрочем, в интонации Натана не было обидных нот, и я был не против. Наоборот, мне кажется, он подчеркивал нашу принадлежность к единому целому и выговаривал мою фамилию по слогам, с чувством – как будто наслаждаясь извлеченным звуком. Бена он звал Фальком.

Я поблагодарил его за сочинение, и со следующего дня мы стали соседями по столовой, да и вне столовой держались рядом. В один обыкновенный ноябрьский вечер (возможно, был вечер вторника) в коридоре дортуара я прошел мимо Софии Скаримбас. Она была раскрасневшаяся, дышала глубоко, а грудь ее вольно качалась от тяжелого шага. Она победоносно промолчала в ответ на мое «салю», и я сразу догадался, что она вышла от Натана. Коридор заканчивался нашими комнатами. Эдвард был не в счет. Следующая комната пустовала – мальчик-француз заболел воспалением легких, и его перевели в лазарет. Оставался Натан. Она наверняка отомстила мне, моей холодности – подумал я ее голосом и представил, как измяла она своей жаркой гладкососковой грудью тельце Натана, бело-синее, с проступающими ребрами, посыпанными веснушками, как ясный небосвод звездами. Как горячо дышала она в его вечно больные, простуженные уши, которые розовели, чуть только воздух приближался к десяти градусам. Я вошел к нему без стука. Он резко полуобернулся и уставился в окно, приняв положение, скрывающее эрекцию, – спиной ко мне.

– Джинсы она не снимала?

– Что, прости?

– Говорю, джинсы Софья так и не сняла?

– Нет, – и он немного поник.

– Сходи подрочи, у тебя синие яйца.

Было приятно хотя бы раз побыть на месте опытного человека, раздающего советы.

У Натана опыт был. Не вымышленный, нет. Я всегда улавливал фальшь. Всякая бравада без доказательств – вымысел. Всем этим героям рассказов у костра в пансионе почему-то давали только в их прошлых жизнях. Натан же поверил нам с Беном свою страшную еврейскую тайну. Говорил он тихо, и разговорило его вино, кажется шабли, из подвала Лоуренса Фалька. Незадолго до переезда во Францию Натан ездил на бар-мицву троюродного-претроюродного родственника в соседний Форт Лодердейл. Слух о его отъезде уже разнесся среди лучших жителей Флориды. Натан? Средний из Эрнстов? В Европу? Женщина по имени Эстер, знавшая маму Натана по колледжу и приходившаяся настолько дальней, «что можно», родственницей его отцу, долго обхаживала мальчика, смеялась, гладила по щеке и предлагала вина. Особняк был поместительным, и когда она стала увлекать Натана под предлогом «покажу одну картину», средний из сыновей Эрнста догадался, что очень скоро станет мужчиной.

– Ну! – она задрала юбку, поводила его рукой по чулкам и приложила к лобку. – Ну! Ничего же страшного! – она смеялась. – Вообще ничего, – и потянула болезненную тонкую руку ниже.

В гостиную Натан вернулся дважды мужчиной. Он выпил еще вина и говорил необыкновенно много и громко, за что на следующий день ему было стыдно. А незадолго до вылета тетя Эстер прикатила в Санкт-Петербург с невесткой Эммой, и Натан стал мужчиной в третий раз. В сравнении с нами он был опытным. Он уже знал, что такое минет и целлюлит, а мы только кивали, так как про минет, естественно, знали, но еще не имели это счастье, а про целлюлит не слышали вовсе.

Иногда, когда приступы боли запирали Натана в комнате, мы слонялись по школе с Беном вдвоем. Натан часами лежал на коврике и гладил живот исключительно вращательными движениями и строго по часовой.

– Представляешь кишечную революцию, если он крутанет против часовой? – смеялся Бен.

Мы знали о Натановой привязанности к туалету, к его страху находиться вдали от отхожего места и необычной метеозависимости – в дождливую погоду он мучился от несварения пуще обычного. Мы не издевались, нет. Но мы никогда не сдерживали шуток. Мы не оглядывались, обидим кого-нибудь или нет, и, если обижали, совестью не мучались, потому что злого намеренья не было.

Бен как-то сознался, что у него всего одно яйцо. В детстве он болел раком, и пораженное яйцо пришлось удалить. Натан тотчас поименовал Бена моноклем, и мы хором ржали. Я заметил, что Бен смеялся свозь обиду, давился смехом, и глаза его были влажными, но перестать не мог. Мне сознаваться было особо не в чем. Никаких тайн я за пятнадцать лет не насобирал. И яиц была пара, и со времен кипрского кладбища я не боялся пространств без туалета. Я был из простых евреев, видимо. Просто лежал на траве, просто чаще других прикладывался к термосу, и был рад, что рядом друзья, и искренне грустил, что Эд не может валяться под деревьями с нами, потому что как раз Эд простым не был и из комнаты не выходил. По-моему тогда, или в другой, похожий винный полдень, но точно не зимний, так как мы лежали на еще теплой земле, полной сухих иголок и жуков, Натан спросил прямо:

– И что, Монокль, ты действительно живешь один?

– Живу.

– А кто тебе готовит? – спросил я интонацией моей бабушки.

– Мама привозит раз в два дня. Бывает, заходит Даниэла, сестра, или Малка, ее подруга.

– Бен, а почему мы у тебя все еще не были? И почему вместо того, чтобы есть еду твоей мамы и пить вино без оглядки на охрану, мы торчим здесь? – Натан присел и дал понять, что говорит он серьезно: чушь мы несли лежа, теперь дело другое – разговор!

– Вообще-то, у вас хорошо, вы просто не понимаете. А во-вторых, вас все равно не выпустят. Придумаете, как свалить, – да хоть живите.

Натан лег, заложил за голову руки, как прежде, и дальше мы болтали обо всем и ни о чем. О Софии Скаримбас, в чьи непролазные штаны Бен уже тоже успел упереться, об Аурелии и ее розовых волосах, о моем соседе Эдварде и о слухе, что он вступил в обреченную переписку с Сократом и что его комментарии к «Пиру» Платона выйдут в газете «Утро Ниццы», и о Зингере… Бен был прав – школа наша охранялась как режимный объект, и никто без родителей из нее не выходил. Мы были тюрьмой наоборот. Преступников стерегли, нас берегли: и сад наш с красными глазастыми попугаями, с голубыми пиниями, с дорожками из белого щебня; и корпуса, украшенные мозаичными панно в стиле «Детская дружба народов» с обязательным китайцем в конической шляпе – все это пряталось не за косым плетнем, нет, а за высокой монолитной оградой и стереглось охранниками и породистыми собаками. Мы стоили дорого, это понимали все оказавшиеся с внутренней стороны забора, и шансов оказаться по ту сторону, казалось, не было. Но Натан так не считал.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации