Текст книги "Красное дерево"
Автор книги: Борис Пильняк
Жанр: Повести, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Я пьяна? – да, пьяна. И пусть. Завтра я опять пойду в школу учить, – а что я знаю? чему я учу? – А в шесть часов я пойду на родительское совещание, которое я созвала. Вот мой блокнот, тут все написано… Я пью – эх, была, не была! – вот я и пьяна. Кто вы такие? какие вы мне родственники? вы красное дерево покупаете? старину? – вы и нас хотите купить вином? – вы думаете, я не знаю, что такое жизнь? нет, знаю, у меня скоро будет ребенок… а кто его отец я не знаю… И пусть, и пусть!
Зубы Клавдии были оскалены и глаза неподвижны. Павел приставал с просьбою к Зине, самой младшей, – эта была коротконогой хохотушкой в кудельках белых волос, – она сидела на чурбане поодаль от всех, расставив ноги и упираясь руками в боки. Павел Федорович говорил:
– А вот ты, Зина, кофточку не снимешь, лифчик не расстегнешь, не смеешь!
Зина зажимала себе рот, чтобы громко не хохотать, хохотала и говорила:
– А вот и покажу!
– Нет, не покажешь! не смеешь!
Клавдия сказала в презрении:
– Покажет. Зинка, покажи им грудь! пусть смотрят. Хотите, я покажу? – вы думаете, я пьяница? – нет, последний раз я была пьяна, когда вы приезжали. И сегодня пошла, чтобы напиться – в дым, в дым – понимаете? – в дым!.. была-не-была!.. Зинка, покажи им грудь! ведь показываешь своему Коле… Хотите, я покажу!?
Клавдия рванула ворот своей кофточки. Девушки бросились к ней. Катерина сказала рассудительно:
– Клава, не рви одежду, а то дома узнают.
Зина с трудом держалась на ногах, она обняла Клавдию, схватив ее за руки. Клавдия поцеловала Зину.
– Не рвать? – спросила она, – Ну, хорошо, не буду… А ты покажи им… Пусть глядят, мы не стыдимся предрассудков!.. Вы красное дерево покупаете?
– Хорошо, я покажу, – покорно сказала Зина и деловито стала расстегивать кофточку.
Четвертая девушка вышла из бани, ее тошнило. – Конечно, Бездетовы чувствовали себя покупателями, они умели только покупать.
За баней шел дождь, шумели в ветре деревья. – В тот час Ольга Павловна добралась уже до своей деревни и, счастливая, благодарная деду Назару, что он продал ей стулья и кресло, засыпала на полу на соломе в Назаровой избе. Барин Каразин бился в тот час в припадке старческой истерии. Охломоны в тот час в подземельи у печи глазами и голосами сумасшедших утверждали девятьсот девятнадцатый год, когда все было общее, и хлеб, и труд, когда ничего не было позади и впереди были идеи, и не было денег, потому-что они были ненужны. – А еще через час баня опустела. Пьяные женщины и братья Бездетовы пошли по домам, – пьяные девушки бесшумно крались в домах к своим постелям. На полу в бане остался валяться блок-нот. В блоке было записано: – «собрать на 6 час. 7-го родительское совещание». – «На собрании месткома предложить записаться на заем индустриализации в размере месячного оклада». – «Александру Алексеевичу предложить повторить Азбуку Коммунизма».
Наутро вновь ныли колокола и наутро потащились к пароходной пристани, под управлением Якова Карповича, возы красного дерева, екатерины, павлы, александры. Братья Бездетовы спали до полдня. На кухне к этому часу собралась толпа ждущих участи их старых рублей, ламп, подсвечников.
Город – русский Брюгге.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
…И в эти же дни, двумя днями позднее братьев Бездетовых, приехал в город инженер Аким Скудрин, младший сын Якова Карловича. Сын не пошел к отцу, остановившись у теток Капитолины и Риммы. Инженер Аким приехал без дел, у него была свободная неделя.
…Капитолина Карповна идет к окну. Провинция. Кирпичный, красный развалившийся забор упирается в охренный с бельведером дом на одном углу, а на другом в церковь, – дальше площадь, городские весы, опять церковь. Идет дождь. Свинья нюхает лужу. Из-за угла выехал водовоз. – Из калитки вышла Клавдия, в смазных сапогах, в черном до сапог пальто, в синей повязке на голове, – опустила голову, перешла улицу, пошла под развалинами забора, ушла за угол на площади. Глаза Капитолины Карповны светлы, – она долго следит за Клавдией. За стенкой Римма Карповна кормит внучку, дочь старшей своей Варвары. В комнате очень бедно и очень чисто, прибрано, устоялось десятилетиями, – как должно быть у старой девы – у девы-старухи, узкая кровать, рабочий столик, машинка, манекен, занавески. Капитолина Карповна идет в столовую.
– Риммочка, давай я покормлю внучку. Я видела, как ушла Клавдия. Варя тоже ушла?
Эти две старухи, Капитолина и Римма Карповны, были потомственными, почетными, столбовыми мещанками, белошвейками, портнихами. Жизни их были просты, как линии их жизней на ладонях левых рук. Сестры были погодками, Капитолина – старшая. И жизнь Капитолины была полна достоинства мещанской морали. Вся жизнь ея прошла на ладони все-городских глаз и все-городских правил. Она была уважаемым мещанином. И не только весь город, но и она знала, что все ее субботы прошли за всенощными, все ее дни склонились над мережками и прошивками блузок и сорочек, тысяч сорочек, – что ни разу никто чужой не поцеловал ее, – и только она знала те мысли, ту боль проквашенного вина жизни, которые кладут морщины на сердце, – а в жизни были и юность, и молодость, и бабье лето, – и ни разу в жизни она не была любима, не знала тайных грехов. Она осталась примером все-городских законов, девушка, старуха, проквасившая свою жизнь целомудрием пола, бога, традиций. – И по другому сложилась жизнь Риммы Карповны, тоже белошвейки. Это было двадцать вюсемь лет тому назад, это длилось тогда три года – тремя годами позора, чтобы позор остался на всю жизнь. Это было в дни, когда годы Риммы закатились за тридцать, потеряв молодость и посеяв безнадежность. В городе жил казначейский чиновник, актер-любитель, красавец и дрянь. Он был женат, у него были дети, он был пьяницей. Римма полюбила его, и Римма не устояла против своей любви. Все было позорно. В этой любви было все, позорящее женщину в морали уездных законов, и все было неудачно. Кругом стояли леса, где можно было-бы сохранить тайну, – она отдалась этому человеку ночью на бульварчике, – она постыдилась понести домой изорванные и грязные в крови (в святой, в сущности, крови) панталоны, – она засунула их в кусты, – и их нашли всенародно наутро мальчишки, – и ни разу за все три года ее позора она не встретилась со своим любовником под крышею дома, встречаясь в лесу и на улицах, в развалинах домов, на пустующих баржах, даже осенями и зимой. Брат Яков Карпович прогнал сестру из дома отказавшись от нее, – даже сестра Капитолина стала против сестры. На улицах в нее тыкали пальцами и не узнавали ее. Законная жена казначейского актера ходила бить Римму и наущала – тоже бить – слободских парней, – и город своими законами был на стороне законной жены. У Риммы родилась дочь Варвара, ставшая свидетельством позора и позором. У Риммы родилась вторая девочка – Клавдия, и Клавдия была вторым свидетельством позора. Казначейский любитель уехал из этого города. Римма осталась одна с двумя детьми, в жестоком нищенстве и позоре, женщина, которой тогда было уже много за тридцать лет. – И вот теперь прошло еще почти тридцать лет с тех пор. Старшая дочь Варвара замужем, в счастливом замужестве, и у нее уже двое детей. У Риммы Карповны двое внучат. Муж Варвары служит. Варвара служит. Римма Карповна ведет большое хозяйство, родоначальница. И Римма Карповна – добрая старушка – счастлива своей жизнью. Старость сделала ее низкой, счастье сделало ее полной. У низенькой полной старушки – такие добрые и полные жизни глаза. И у Капитолины Карповны теперь – только одна мысль: жизнь Риммы, Варвары, Клавдии, внучат, – ее целомудрие и все-городская честность оказались ни-к-чему. У Капитолины Карповны нет своей жизни.
Капитолина Карповна говорит:
– Риммочка, давай я покормлю внучку. Я видела, как ушла Клава. Варя тоже ушла?
За окнами провинция, осень, дождь. – И тогда в прихожей скрипит блок, мужские сапоги топают о пол, чтобы стряхнуть сырость и грязь, – и в комнату входит человек, беспомощно оглядывающийся, как все близорукие, когда они снимают очки. Это инженер Аким Яковлевич Скудрин, точь в точь такой же, как лет пятьдесят тому назад был его отец. Он приехал – неизвестно, к чему.
– Здравия желаю, дорогие тетки! – говорит Аким и первой он целует тетку Римму.
Провинция, дождь, осень, российский самовар.
…Инженер Аким приехал без дел. Тетки его встретили самоваром, скоро сделанными лепешками и тем радушием, которое бывает у русской провинции. К отцу и к начальству Аким не пошел. Над городом ныли умирающие колокола, здравствовали улицы в целебной ромашке. Аким пробыл здесь сутки и уехал отсюда, установив, что родина ему не нужна: город его не принял. День его прошел с тетками, в бродяжествах памяти по времени, в тщете памяти, в жестокой нищете теток, их дел, их мыслей, их мечтаний. Вещи в доме стояли, как двадцать, как двадцать пять лет тому назад, и манекен, который был страшен в детстве, теперь не пугал. К сумеркам вернулась из школы Клавдия. Они сели вдвоем на диван, двоюродные братья, разделенные возрастом на десять лет.
– Как жизнь? – спросил Аким.
Говорили о пустяках, и потом Клавдия заговорила о главном для нее, она говорила очень просто. Она была очень красива и очень покойна. Сумерки медлили и темнели.
– Я хочу посоветоваться с тобою, – сказала Клавдия. – У меня должен быть ребенок. Я не знаю, как мне поступить? – я не знаю, кто его отец.
– Как ты не знаешь, кто его отец?
– Мне двадцать четыре, – сказала Клавдия. – Весной я решила, что пора стать женщиной, и я стала ей.
– Но у тебя есть любимый человек?
– Нет, нету. Их было несколько. Мне было любопытно. Я сделала это от любопытства, и потом – пора, мне двадцать четыре.
Аким не нашелся, как спрашивать дальше.
– В центре моего внимания лежала не любовь к другому, а сама я и мои переживания. Я выбирала себе мужчин, разных, чтобы все познать. Я не хотела беременеть, пол – это радость, я не думала о ребенке. Но я забеременела и я решила не делать аборта.
– И ты не знаешь, кто муж?
– Я не могу решить, кто. Но мне это не важно. Я – мать. Я справлюсь, и государство мне поможет, а мораль… Я не знаю, что такое мораль, меня разучили это понимать. Или у меня есть своя мораль. Я отвечаю только за себя и собою. Почему отдаваться – не морально? – я делаю, что я хочу, и я ни перед кем не обязываюсь. Муж? – я его ничем не хочу обязывать, мужья хороши только тогда, когда они нужны мне и когда они ничем не обременены. Мне он не нужен в ночных туфлях и чтобы родить. Люди мне помогут, – я верю в людей. Люди любят гордых и тех, кто не отягощает их. И государство поможет. Я сходилась с теми, кто мне нравился, потому что мне нравилось. У меня будет сын или дочь. Теперь я никому не отдаюсь, мне не нужно. Вчера я напилась пьяной, последний раз. Я говорю с тобою, как думаю. Мне противно, что я вчера была пьяна. Но – вот ребенку, быть-может, нужен будет отец. Ты ушел от отца, – и я без отца родилась и никогда о нем не слышала ничего, кроме гадости, в детстве мне это было обидно и я сердилась на мать. И все-же я решила не делать аборта, вся моя утроба полна ребенком. Это даже большая радость, чем… Я сильная и молодая.
Аким не мог собрать мыслей. Перед глазами на полу лежали дорожки из лоскутьев, путины бедности и мещанства. Клавдия была покойна, красива, сильна, очень здоровая и очень красивая. За окнами моросил дождь. Аким-коммунист – хотел знать, что идет новый быт, – быт был древен. Но мораль Клавдии для него была – и необыкновенна, и нова, – и не правильна-ли она, если так воспринимает Клавдия?
Аким сказал:
– Роди.
Клавдия прислонилась к нему, положила голову к нему на плечо, подобрала ноги, стала уютной и слабой.
– Я очень физиологична, – сказала она. – Я люблю есть, люблю мыться, люблю заниматься гимнастикой, люблю, когда Шарик, наша собака, лижет мне руки и ноги. Мне приятно царапать до крови мои колени… А жизнь – она большая, она кругом, я не разбираюсь в ней, я не разбираюсь в революции, – но я верю им, и жизни, и солнышку, и революции, и я спокойна. Я понимаю только то, что касается меня. Остальное мне даже неинтересно.
По половику к дивану прошел кот и привычно прыгнул на колени Клавдии. За окнами стемнело. За стеной загорелась лампа и зашила машинка. В темноту пришел мир.
Вечером Аким ходил к дяде Ивану, переименовавшему себя из Скудрина в Ожогова. Охломон Ожогов вышел к племяннику из печи. Потому-что вокруг кирпичных заводов разворачивают землю, а крыши кирпичных сараев низки и длинны, – кирпичные заводы всегда похожи на места разрушения и таинственности. Охломон был пьян. С ним нельзя было разговаривать, – но он был очень рад, очень счастлив, что к нему пришел племянник. Охломон с трудом держался на ногах и дрожал собачьей дрожью.
Охломон повел племянника под навес кирпичного сарая.
– Пришел, пришел, – шептал он, прижимая дрожащие руки к дрожащей груди.
Он посадил племянника на тачку, опрокинув ее вверх дном.
– Выгнали? – спросил он радостно.
– Откуда? – переспросил Аким.
– Из партии, – сказал Иван Карпович.
– Нет.
– Нет? не выгнали? – переспросил Иван и в голосе его возникла печаль, – но кончил он бодро: – ну, не сейчас, так потом выгонят, всех ленинцев и троцкистов выгонят!
Дальше Иван Карпович бредил – в бреду рассказывал о своей коммуне, о том, как был первым председателем исполкома, какие были те годы и как они погибли, грозные годы, как потом прогнали его из революции и ходит он теперь по людям, чтобы заставлять их плакать, помнить, любить, – он опять рассказывал о своей коммуне, о ее равенстве и братстве, – он утверждал, что коммунизм, есть первым делом любовь, напряженное внимание человека к человеку, дружество, содружество, соработа, – коммунизм есть отказ от вещей и для коммунизма истинного первым делом должны быть любовь, уважение к человеку и – люди. Аккуратненький старичишка дрожал на ветру, перебирая худыми, тоже дрожащими руками, ворот пиджака. Двор кирпичного завода утверждал разрушение. Инженер Аким Скудрин был плотью от плоти Ивана Ожогова. – …Нищие, побироши, провидоши, волочебники, лазари, странники, убогие, калики, пророки, юродивые – это все крендели быта святой Руси, канувшей в вечность, нищие на святой Руси, юродивые святой Руси христа ради. Эти крендели были красою быта, христовою братией, молъцами за мир. – Перед инженером Акимом был – нищий побироша, юродивый лазарь – юродивый советской Руси справедливости ради, молец за мир и коммунизм. Дядя Иван был, должно быть шизофрени-ком, у него был свой пунктик: он ходил по городу, он приходил к знакомым и незнакомым и он просил их плакать, – он говорил пламенные и сумасшедшие речи о коммунизме, и на базарах многие плакали от его речей, он ходил по учреждениям, и сплетничали в городе, будто некоторые вожди мазали тогда луком глаза, чтобы через охломонов снискать себе в городе необходимую им городскую популярность. Иван боялся церквей, и он клял попов, не боясь их. Лозунги Ивана были самыми левыми в городе. В городе чтили Ивана, как приучились на Руси столетьями чтить юроди-вых, тех, устами которых глаголует правда и которые ради правды готовы итти умирать. Иван пил, разрушаясь алкоголем. Он собрал вокруг себя таких-же, как он, выкинутых революцией, но революцией созданных. Они нашли себе место в подземелии, у них был подлинный коммунизм, братство, равенство, дружба – и у них у каждого была своя сумасшедшесть: один имел пунктиком переписку с пролетариями Марса, – другой предлагал выловить всю взрослую рыбу в Волге и строить на Волге железные мосты, чтобы рыбою расплачиваться за эти мосты, – третий мечтал провести в городе трамвай.
– Плачь! – сказал Иван.
Аким не сразу понял Ивана, отрываясь от своих мыслей.
– Что ты говоришь? – спросил он.
– Плачь, Аким, плачь, сию-же минуту за утерянный коммунизм! – крикнул Иван и прижал свои руки к груди, опустив на грудь голову, как делают молящиеся.
– Да, да, я плачу, дядя Иван, – ответил Аким Аким был силен, высок, громоздок. Он встал около Ивана. Аким поцеловал дядю.
Хлестал дождь. Мрак кирпичного завода утверждал разрушение.
Аким возвращался от охломона городом, через базарную площадь. В одиноком окне горел свет. Это был дом городского чудака музееведа. Аким подошел к окну, – когда-то он вместе с музееведом рылся в кремлевских подземельях. Он собирался постучать, но он увидел странное и не постучал. Комната была завалена стихарями, орарями, ризами, рясами. Посреди комнаты сидели двое: музеевед налил из четверти водки и поднес рюмку к губам голого человека, тот не двинул ни одним мускулом. На голове голого человека был венец. И Аким тогда разглядел, что музеевед пьет водку в одиночестве, с деревянной статуей сидящего Христа. Христос был вырублен из дерева в рост человека. Аким вспомнил, – мальчиком он видел этого Христа в Дивном монастыре, этот Христос был работы семнадцатого века. Музеевед пил со Христом водку, поднося рюмки к губам деревянного Христа. Музеевед расстегнул свой пушкинский сюртук, баки его были всклокочены. Голый Христос в терновом венце показался Акиму живым человеком.
Поздно ночью к Акиму пришла его мать, Мария Климовна. Тетки вышли из комнаты. Мать пришла в домашнем затрапезном платье, прибежала накинув на плечи платок. На глазах у матери были очки, перевязанные ниткою, – чтобы лучше разглядеть сына. И мать была торжественна, как на причастии. Мать обняла сына, мать прижала свою сухенькую грудь к груди сына, мать перебирала своими костяными пальцами волосы сына, мать прижала голову свою к шее сына. Мать даже не плакала. Она была очень серьезна. Не веря глазам, она пальцами отрагивала сына. И она благословила его.
– Не придешь – к нам не придешь, сынок? – спросила мать.
Сын не ответил.
– Зачем-же тогда – я-то – прожила свою жизнь?
Сын знал, что отец побьет мать, если узнает, что она приходила к сыну. Сын знал, что мать долгими часами сидит в темноте, когда спит отец, и думает о нем, о ее сыне. Сын знал, что мать от него ничего не скроет и – ничего, ничего не расскажет нового, – старое-ж проклято, – а мать – мать! – единственнейшее, чудеснейшее, прекраснейшее, – его мать, подвижница, каторжница и родная всей своею жизнью. – И сын не ответил матери, ничего не сказал матери.
Наутро инженер Аким уехал. Пароход уходил вечером, – он поехал пятьдесят верст на лошадях, чтобы поспеть к ночному поезду. Ему подали тарантас и пару гнедых. День был голомяным, – то дождь, то солнце и синее небо. Дорога шла по московскому тракту. Грязи развезло по втулки колес и по колена лошадям. Ехали дремучими лесами, леса стояли пасмурны, мокры, безмолвны. Возница торчал на козлах, стар и молчалив. Лошади шли шагом. На полдороге, когда Аким начал уже беспокоиться, как-бы не опоздать к поезду, – останавливались покормить лошадей. В кооперативной чайной сказали, что водкой не торгуют, но водку достали напротив у шинкаря, у секретаря сельсовета. Возница подвыпил и заговорил. Он скучно рассказал свою жизнь, – о том, что тридцать лет он работал, как сказал он, по мясному делу и бросил его за ненадобностью с революцией. Когда возница был окончательно пьян, он стал удивляться власти: – «ведь, вот-жа, поди-ж ты, прости господи, – я тридцать лет по мясному делу, а комиссар пришел и в три недели все сделал, а через три недели моего брата сместил по мучному делу, а брат мой по этому делу тоже тридцать лет специализировался!» – и нельзя было понять, действительно ли изумляется возница, или издевается. – Покормили лошадей, поехали дальше, опять молчали.
Инженер Аким был троцкистом, его фракция была уничтожена. Его родина, его город ему оказался ненужным: эту неделю он отдал себе для раздумий. Ему-б следовало думать о судьбах революции и его партии, о собственной его судьбе революционера, – но эти мысли не шли. Он смотрел на леса – и думал о лесе, о трущобах, о болотах. Он смотрел на небо – и думал о небе, об облаках, о пространствах. Ребра лошадей давно уже покрылись пеной, лошади раздували животы в усталом дыхании. Грязь на дороге лежала непролазно, по дороге разлились озера – именно потому, что здесь шла дорога. Уже сумеречило. Лес безмолствовал. От мыслей о лесе, о проселках, которым тысячи верст, мысли Акима пришли к теткам Капитолине и Римме, – и в тысячный раз Аким оправдал революцию. У тетки Капитолины была – что называется – честная жизнь, ни одного преступления перед городом и против городских моралей, – и ее жизнь оказалась пустою и никому ненужною. У тетки Риммы навсегда осталось в паспорте, как было-бы написано и в паспорте богоматери Марии, если бы она жила на Руси до революции, – «девица» – «имеет двоих детей», – дети Риммы были ее позором и ее горем. Но горе ее стало ее счастьем, ее достоинством, ее жизнь была полна, заполнена, – она, тетка Римма, была счастлива, – и тетка Капитолина жила счастьем сестры, не имея своей жизни. Ничего не надо бояться, надо делать, – все делаемое, даже горькое, бывает счастьем, – а ничто – ничем и остается. – И – Клавдия, – не счастливее ли она матери? – тем, что не знает, кто отец ее ребенка, – ибо мать знала, что любила – мерзавца. Аким вспомнил отца: лучше было-б его не знать! – И Аким поймал себя на мысли о том, что думая об отце, о Клавдии, о тетках, – он думал не о них, но о революции. Ревюлюция-ж для него была и началом жизни, и жизнью – и концом ее.
Леса и дороги темнели. Выехали в поле. Запад давно уже умирал, израненный красным закатом. Ехали полем – таким же, каким оно было пятьсот лет тому назад, – въехали в деревню, потащились грязями ее семнадцатого века. За деревней дорога шла в овраг, переехали мост, за мостом была лужа, которая оказалась непроезжей. Въехали в лужу. Лошади рванули и стали. Возница ударил лошадей кнутом, – лошади дернулись и не сдвинулись с места. Кругом была непролазная грязь, тарантас увязал посреди лужи, увяз левым передним колесом выше чеки. Кучер изловчился на козлах и ударил коренника в зад сапогом, – лошадь дернулась и упала, подмяв под себя оглоблю, лошадь ушла в тину по хомут. Кучер хлестал лошадей пока не понял, что коренник встать не может, – тогда он полез в грязь, чтобы выпрячь лошадь. Он ступил, и нога ушла в грязь по колено, – он ступил второю ногой, – и он завяз, – он не мог вытащить ног, ноги вылезли из сапогов, сапоги оставались в грязи. Старик потерял равновесие и сел в лужу. И старик – заплакал, – заплакал горькими, истерическими, бессильными слезами злобы и отчаяния, этот человек, специалист по убиению коров и быков.
К поезду, как и к поезду времени, троцкист Аким опоздал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.