Электронная библиотека » Борис Пильняк » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Волки"


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 15:24


Автор книги: Борис Пильняк


Жанр: Советская литература, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава вторая

Завод возник лет тридцать назад, когда строили железную дорогу: понадобились кузница и механическая мастерская – для сборки мостов, – эта кузница и выросла в стале-литейный, машиностроительный. Вокруг завода, по большаку, разметался заводской поселок, домики, как скворешники, за палисадами, в черной копоти, в буром от копоти снеге, у театра в тополях – в овраг катались на ледяшках мальчишки, у поворота выстроились в ряд – в домах со скворешнями мезонинов – трактир, парикмахерская, клуб союза металлистов, кинематограф, сельский совет, – все было из дерева: так деревянная Россия подперла к железу и стали, к чугунному литью и к каменному заводскому забору. Красным кирпичем у переезда стала заводская контора, заводоуправление, завком, здесь стали коммунисты. На красном кирпиче конторы – в витрине:

 
«Берегись, товарищ, вора».
«Бей разруху – получишь хлеб».
«Дезертир труда – брат Врангеля».
«Смотри, товарищ, за вором».
 

И карандашем сбоку:

«Ванька Петушков сегодня запел песни».

А там, за заводской стеной, за завкомом, – дым, копоть, огонь, – шум, лязг, визг и скрип железа, – полумрак, электричество вместо солнца, – машина, допуски, колибры, вагранка, мартэны, кузницы, гидравлические прессы и прессы тяжестью в тонны, – горячие цеха, – и токарные станки, фрезеры, аяксы, где стружки из стали, как от фуганка – из дерева, – черное домино, – при машине, под машиной, за машиной рабочий, – машина в масле, машина неумолима – здесь знаемо – в дыме, копоти и лязге, – ты оторван от солнца, от полей, от цветов, от ржаных утех и песен ржаных, ты не пойдешь вправо или влево, потому что весь завод, как аякс и как гидравлический пресс, одна машина, где человек – лишь допуск, – машина в масле, как потен человек, – завод очень сорен, в кучах угля, железа, железного лома, стальных опилок, формовочной земли, – там, за заводской стеной, за завкомом, в турбинной, в рассвете, в безмолвии, в тишине, когда завод стоит, и сторожа лишь стучат сороками колотушек – человек, инженер – его никто не видит – поворачивает рычаг и: – (из каждого десятка новых рабочих – один – одного тянет, манит, заманивает в себя маховик, в смерть, в небытие – маховик в жутком своем вращении, вращении – в допусках – в смерть), – его никто не видит, он поворачивает рычаг и: завод дрожит и живет, дымят трубы, визжит железо, по двору меж цехов мчат вагонетки, ползут сотне-тонные краны, пляшут аяксы. Его никто не видит, человека, повернувшего рычаг в турбинной, но завод – живет, дрожит и дышит копотью труб. Идет рассвет, гудит гудок, и сотни черных людей идут к станкам, к печам, к горнам. – В сталелитейном, у мартэнов: все совершенно ясно; в сталелитейном полумрак; в сталелитейном пыль; в сталелитейном горы стальных шкварков, уголь, камень, сталь; в сталелитейном пол – земля, и рабочие роются в земле, чтоб врыть в нее формы, куда польют жидкую сталь; сквозь крышу идет сюда кометой пыли луч солнца – и он случаен и ненужен здесь; у мартэнов все совершенно ясно: в мартэнах расплавленная сталь, туда нельзя смотреть незащищенными глазами – когда подняты заслоны, оттуда бьет жарящий жар, туда смотрят сквозь синие очки, как на солнце в дни солнечных затмений, – и совершенно ясно, что там в печах, – в печи – в палящем жаре, в свете, на который нельзя смотреть, – там зажат кусочек солнца, и это солнце льют в бадьи. – А в кузнечном цехе чужому, пришедшему впервые, страшно, – тоже в полумраке – в горнах раскаляют сталь до-бела и потом куют ее в прессах, как тесто, и молотами бьют, чтоб сыпать гейзеры искр; в кузнечном цехе полумрак и вой, и гром, и визг железа, которое куют, – в горнах – в горны, где сталь и уголь, рвется воздух, чтоб раздувать и глотки горн харкают огнем, пылают, палят, жгут, горны стоят в ряд, к ним склонились грузоподъемные краны, чтоб вырывать от огня для прессов белую – огненно-белую – сталь, – и горны похожи на самых главных подземных чертей, они дышат, задыхаются, палят огнем и воют, ревут, барабанят, – кранами, прессами, молотами: здесь страшно непосвященному, – н-но у каждого горна висит объявление завкома:

«Строго воспрещается запекать картошку в горновых печах».

Рабочие – черны. Машина – в масле. Здесь – огонь, сталь, машина. Где-то в турбинной – повернут рычаг.

Домино – это черные, с числами, кости, это числа, где число кладут к числу, чтобы получать новые числа. В домино играют в тавернах, где полумрак керосиновой лампы под потолком. В домино играют, чтоб выиграть или проиграть. – Машина. Когда сложат в сборном цехе все костяшки стального домино, костяшки, созданные по нормалям и допускам фрезерами и аяксами, – тогда возникает машина; но сама она – опять лишь костяшка нового стального, цементного и каменного домино, имя которому завод, которых так мало разбросано по России.

– Пусть мало, но на этом пути конца нет. Домино машин бесконечно, чтоб заменить машину мира.

«Строго воспрещается запекать картошку в горновых печах», – хоть и не видно того, кто повернул рычаг в турбинной, чтобы завод дрожал и жил. Это так же, как прежде, когда – прежнее человечество – тысячами лет – жило богом, которого звали по разному от Ра и Астарты; еще от Ассирии и Египта остались храмы, где в святом святых хранился бог, уходя в вещь в себе, и при боге, на божьих дворах жили служки: эти служки стирали с божьих лиц пыль и плесень.

Но Андрей Волкович не пошел на завод ни завтра, ни послезавтра, ни через пять дней. Просыпаясь утрами, он возился у печки, помогал Анне, читал книги. Кругом была тишина, лишь иногда звенели сосны вершинами, как морской прибой в отдалении. Монастырь белыми стенами сросся со снегом. Изредка проходили прохожие, два раза приходили к монастырю божьи странники – по дороге от Каспия к Белому морю посмотреть, как погиб монастырь, разматывали портянки на сбитых ногах, говорили о великой порухе, прошедшей по Руси, слизнувшей с лица ее бога, монастыри и погосты. Один раз была метель: лес и земля выли, как ведьмы, должно быть, – тогда ветер звонил – звякал – колоколами на монастырской колокольне, и всюду мчал снег. Изредка – в морозе желтым светом, как сухие баранки, – светило солнце, – тогда свистели снегири.

Рождество пришло незаметно, незначуще, все той же картошкой. Красноармейцы ходили в село пить самогон и веселиться в трактире.

На четвертый день Рождества комиссар Косарев собрался съездить в город, сходить в кинематограф, побывать в зверинце, – Косарев пригласил с собой Анну. Андрей в этот день пошел на завод, наниматься.

В городе на базарной площади были карусели, играли гармонисты, толпились люди, мужики в тулупах, бабы в красных овчинах и зеленых юбках. Тут же на двух столбах была единственная – и вечная – афиша о зверинце:

«Проездом в городе остановился

– ЗВЕРИНЕЦ.

Разные дикие звери под управлением Васильямса».

А также:

ВСЕМИРНЫЙ ОБТИЧЕСКИЙ

обман «ЖЕНЬЩИНА-ПАУК».

На афише были нарисованы – голова тигра, женщина-паук, медведь, стреляющий из пистолета, акробат. Афишу мочили многие дожди. У карусели выли гармошки и бил барабан, овчины толпились, лужжа семечки и наслаждаясь, на конях, на каруселях ездили, задрав ноги, парни, девки плавали в лодках; в одном ларьке продавали оладьи, в другом – зеркала и свистульки. Площадь была велика, и шум от каруселей казался маленьким. Косарев поставил лошадь в трактире, направился в исполком, Анна его ждала, он пришел сумрачным, – в зверинец попали к сумеркам.

Зверинец поместился в доме гражданина Слезина, где когда-то был общественный клуб, выступали заезжие фокусники, бродячие актеры и местные любители. – На лестнице горело электричество, были развешаны картины зверей, толпились мальчишки, – в дверях сидел хозяин зверинца Васильямс, в матросской рубашке, никому не доверял получать деньги, мальчишек бил по загривкам, но иногда и прозевывал счастливца: лицо у него было доброе, с ним можно было торговаться о плате за вход. – Там, где раньше сидела публика, наблюдавшая за фокусниками, хлестнул по носам скипидарный запах зверей, звериного пота. Здесь было целое сооружение, учиненное заново: по стенам стояли клетки, с попугаями, орущими неистово, – с безмолвными филинами, немигающими и такими, как чучелы, – с пингвинусом; серия ящиков занималась кроликами, очень похожими на тех, каких продают на базаре; в двух клетках сидели мартышки, в ящике, в сено прятались морские свинки; в клетке, разделенной на десяток отделений, чирикали – щеглята, синицы, зяблики, чаечки, трясогузки, чижи; в круглой клетке сидел орел, совсем полинявший. Электричество светило неярко; там, где была сцена, был устроен тир: на стойке, обтянутой красным коленкором, расставлены были – чайный сервиз, самовар, гармошка, галстух, пенснэ, – каждый мог испробовать счастье, стреляя булавочкой в вертящийся диск. – Женщины-паука не было, – ее показывали через каждые полтора часа на пять минут. Народу в зверинце было немного. – В той комнате, где бывало фойэ, – были большие клетки; в одной лежал кривой медведь, кривой, усталый, облезший, в войлоке; в другой – метались два шакала; тигра, нарисованного на афише, не было; но в углу, в медной клетке, плохо освещенной – был волк; волк был невелик, но стар и убог; клетка была маленькая; волк бегал по клетке; волк изучил клетку, – он кружился в ней, след в след, шаг в шаг, движение в движение, не как живое существо, но как машина, – исчезая в тень клетки и возвращаясь в свет; потом он остановился, опустил голову, взглянул на людей понуро, устало, исподлобья – и тихо завыл, зевнул; – волк был беспомощен, страшный русский зверь. В зверинце было немного народу, и больше всего толпилось у клетки волка. Больше ничего не было в зверинце Васильямса.

И вот – о волке. Анна знала, – когда тает снег, после зимних вьюг и метелей (никто не докажет, что весны прекрасней метелей), из-под снега, в ручьях, в весне – возникают новые цветы, но вместе с ними – много на земле прошлогодних листьев. Если годы революции русской сравнить со снегами вьюг и метелей, – из-под них по Руси, по русским весям и селам небывалые размножились волки, побежали одиночками и стаями, драли и скот, и зверье, и людей, лазили по закутам, выли на поезда, разгоняли стада и ночные, страшили одиноких русских путников, возродили охоты облавами, сворами борзых, с поросенком, – что же новые цветы иль прошлогодние листья – ? Волк страшен в полях, свиреп, хозяин лесов: Анне – волк – прекрасная романтика, русская, вьюжная, страшная, как бунт Стеньки Разина. Но – что же – прошлогодняя листва или новые цветы – этот Васильямс и его зверинец? Где и как он прожил метельные годы российские, как голодал, кем был национализован, – кто денационализовал его, отпустив, как шарманщиков, таскаться по селам и весям российским – прошлогодней листвой иль цветами – ? И вот здесь, в клетке, ободранный, обобранный – волк, покоренная стихия: его братья бродят по лесам воют, живут, чтоб убивать, родить, умирать, его братья свободны, и они – русские, ибо правят они над русскими полями, лесами, ночами, – а он, облезший, ободранный – маятником мается, след в след, движенье в движенье, здесь в клетке, – как он попал сюда, к Васильямсу, в компанию женщины-паука? – У волка здесь толпится народ, здесь и у обезьян, должно быть, отыскивая созвучие.

Рядом с Анной, у волчьей клетки стоял комиссар Косарев, и он сказал:

– У, гадость. Смотрю на волка – и вся дикость наша, русская, т.-е. прет из него. Всех их мерзавцев в зверинцы надо.

Анна ответила:

– А я – я смотрю на него, и мне его жалко, мне сиротливо, товарищ. В волке вся романтика наша, вся революция, весь Разин. Мне жалко, что он заперт! Его надо выпустить, – на волю, – как осьнадцатый год.

– Ну, революцию я понимаю иначе. В осьнадцатом году как раз и понял, товарищ. К чертям всех Васильямсов с волками и т. д.

Волк снова забегал по клетке. Прошли со звонком, прокричали, что сейчас покажут за особую плату женщину-паука. Красноармейцы, стрелявшие в тир, вынули из-под шинельных пол кошельки. Ни Анна, ни Косарев не пошли смотреть женщину-паука, – Косарев не желал, чтобы его надували. Вышли на мороз, на улицу. Уж совсем стемнело, – пошли в трактир выпить чаю, запрячь и ехать. На улицах было темно. Волк остался в помещении гражданина Слезина, в тусклом электрическом свете, в скипидарящем запахе звериного пота. – Карусели на площади перестали вертеться. – В трактире, на эстраде отплясывали ряженые – хохол с хохлушкой, пели цыганские романсы. Косарев грустил, сердился на волка и на жизнь, выпил самогону.

За городом чуть-чуть мела поземка. Небо чернело. Вправо, вдалеке у железной дороги белым заревом светил завод. Лес принял шорохами и шумом вершин, – древний лес, сосны в два обхвата. Анна думала и ждала, что сейчас завоют волки, выйдут на дорогу. – И правда далеко в лесу – на санях его не слышали – в это время провыл волк, лизнул снег и побежал по взгорку, чтоб бегать так всю ночь, избегать верст сорок, ибо волка кормят ноги. – Монастырь был безмолвен. Косарев с санями въехал в монастырские ворота. – Семен Иванович, в валенках и шарфе, трудился у печки, растапливал, хотел сварить картошки. Печка дымила. В комнате было холодно, и не было света, кроме полуночного.

– Андрей не вернулся с вами? – спросил Семен Иванович.

– Нет, не вернулся. – Слушайте, Семен Иванович, я была в зверинце. Там есть волк. Осьнадцатый год не вернется, он прошел, навсегда. Какая была романтика, все рушилось, гремели грозы, люди шли, шли, шли. – Где теперь мой муж, инженер? Мужичья Россия загорелась лучиной, запелись старые песни, замелась метелица, заскрипели обозы с солью, умирали города, заводы, железные дороги. Осьнадцатый год не вернется, он ушел навсегда. Наши коммуны погибли, мы всех растеряли, мы живем на монастырском кладбище, и мы, анархисты, как волк в зверинце. Когда мы ехали, поднималась поземка. Будет метель.

Вошел, не постучавшись, комиссар Косарев. Он был уже в той степени опьянения, когда ему стало весело. Сел к столу. Сказал:

– Азияты. – Я сегодня у товарища был, в городе, у военного комиссара Липина. Мы с ним вместе на Сормовском заводе работали. – «Ты, – говорит, – азият, на монастырском кладбище живешь, – сифилистик ты», – говорит. Я спрашиваю его, – почему я сифилистик? – «А помнишь, – говорит, – у твоего дяди на Сормовском, у токаря по металлу, нос гайкой оторвало». – А-а, – я ему отвечаю, – в таком случае помнишь на Сормовском был директор – сифилистик, – так всем трубам пришлось 606 впрыскивать, чтобы не провалились от сифилиса. «Врешь!» – говорит. – Не вру, отвечаю. Смотрит обалдело. «Врешь, – говорит, – я в прошлом году был, видел, как рабочие сидят около труб, греются, – трубы стоят!» – Потому, говорю, и стоят, что им впрыснули 600 и 6 – обалдел парень!

Комиссар Косарев рассмеялся весело, помотал головой, встал и ушел.

На заводе – в сталелитейном, в мартэне – сталь и уголь, и они в мартэне, как кусок солнца – стихия, на нее, как на солнце, нельзя смотреть простыми глазами, она бурлит и жжет.

В зверинце – в клетке за решеткой – волк, стихия лесов, и он в клетке, как машина, след в след, мышца в мышцу, движенье в движенье, на волка сиротливо смотреть.

Что такое – машина? И кто такой пролетарий? – У машины, как у бога, нет крови, – и машина, конечно, больше бога побеждает трудом мир. В Ассирии, в Вавилоне, в Египте – были божьи дворы, у них были служки, бог – в святом святых уходил в вещь в себе, от них затерялись в веках звездочеты, волхвы, алхимики, астрологи, маги, масоны, – они запутали столетья, они запутались в столетьях, они умирают – они вели мир. Конечно – божий двор – не машина, и служки при боге не рабочие. – Завод черен, завод в саже, завод дымит небу. Ты отрезан от мира забором, ты оторван от цветов, от полей, от песен, от пахаря. Ночью завод горит сотнями электрических светов. Но вот инженер повернул рычаг у турбины, и завод дрожит, дышит и живет: одно, одна машина, одна воля: конечно, машина без крови, и кто такой пролетарий? – Не тот ли, кто, претворив в себе маховик, почуяв оторванность от цветов и полей, и от пахаря, – покорил машину, им же пущенную, – не тот ли, кто, уверовав в метафизику машины, в домино машины, «где нет конца», – принял мир, как машину и на заводе хочет строить хлеб? Но тогда на заводском дворе – пролетарий служка машины, как инженер – поп. Они перестроят мир. От божьих дворов – в семнадцатом веке – шла культура российская, а от заводов (в двадцатом).


В лесу, над монастырем, замела метель. Холодно в гостином доме.

Андрей думает:

– Если бы теперь шел осьнадцатый год, я пошел бы в пролетарскую революцию.

И Андрей говорит Анне:

– Россия шла веками, перелесками, болотами, бежала от государственности, страшная страна, в песнях, в поверьях, в приметах, – Россия заложилась в бегстве от Киевской государственности, от удельщины и половченщины. Потом на Оку и Помосковье сели русские цари, монастырями, заставами, надолбами собрали Русь. Припомни, Россия Московская была вся – как церковный притвор, как церковь, от кокошника женского, как купол церковный, до культуры российской из-за иконоспасского монастыря, – потом по России гуляли – Разин, Пугачев. В семнадцатом году вновь загулял по России – Степан Разин, враждебный городам, государственности, поездам, загромил Россию, запел старинные песни, встряхнул старинными поверьями, зажег лучину, поезда повалил под откосы, перехворал сыпным тифом, убежал с фронтов, кинул все – это большевик, мужик. Веселая над Россией и страшная прошлась метель, провыла, прометелила, прогоготала, все хотела разбить. Но – послушай, – и Андрей молчит минуту. – Послушай. В вихревую эту метель безгосударственную, кровяную, удалую – вмешалась, вплелась черная чья-то рука, жесткая, бескровная, стальная, государственная – пять судорожно сжатых пальцев, черных, в копоти, сжимающих все до судороги, – она взяла под микитки и Россию, и русскую метелицу и стала строить государственность русскую, новую, – она нормализовала, механизировала, ровняла, учитывала, она сменила солнце на электричество, она внесла в каждый дом быт заводской мастерской и рабочей казармы. Эта рука – рука пролетария, рабочего. Это пролетарий над Россией из метели поставил бескровную, черную, всесильную машину, рычаг которой в московском Кремле, – он построил Россию, как карту, как план машины, где люди были номерами – в карточках, в картах, плакатах, словах, мандатах, всяческих заградотрядах, в карточках на табак, желтых, как человечьи лица, хоть вся Россия правилась метелью и кровью. Пришли новые монахи, принесли новую веру – веру машины – пролетарии. Никто не понял в России романтики пролетария, служки машины, мастера машинного домино, – никто не понял, что он, пролетарий, первым делом должен был быть враждебным – врагом на смерть – церквам, монастырям, обителям, погостам и пустыням, – не только русским, но всего мира.

– Ну, да. Но где же русский пейзаж, и Ока, и весны, и перелески, – и волки, – где же – мы, люди, русские? – Где лучинушка наша?

Задубасили в оконную раму, кто-то крикнул наруже, дрогнула лампа, посыпалась известь. Семен Иванович спал. Семен Иванович, страшный старик, с бородой, как у Маркса, многое видел на белом свете, ко многому приучился, Семен Иванович вскочил с постели, крикнул спросонья:

– Где маузер?

Без главы, заключение

В тот год по России страшное было конокрадство. Мужики на ночь оставляли лошадей, стреножа им ноги замком и цепями. Метели не было. В поле должно быть мела поземка, – лес шумел сиротливо, нехорошо, – шипел. Комиссар Косарев раза два выходил слушать лесной шум, – это ведь он когда-то – на околице – слушал о разгильдяевских волках – тогда он понял одиночество, тоску, проклятье хлеба, проклятье дикой мужичьей жизни вперемежку с волками. – Метели не было, лес шумел.

Монахиня Ольга в полночь была в бане, молилась неистово. Из бани она вышла уже далеко за полночь, к петухам. Калитка к скотине была открыта, на снегу четко отпечатались грязные коровьи следы, – монахиня Ольга пошла к коровнику, замок был сломан, – и на монахиню Ольгу напало неистовство; остервенела, закричала, завизжала, разбудила всех, задубасила в окна, побежала к Косареву, схватила у него винтовку и горсть кассет. Косарев был пьян, он взял на себя командование, крикнул на Ольгу, чтоб молчала. Совещались на дворе. Семен Иванович в подштанниках и валенках, был без маузера, – маузера давно уже не было у него. Косарев и Ольга с винтовками пошли по следам коровы, чтоб проследить, на арт-кладбище закладывали лошадь. И корову скоро нашли – она была привязана неподалеку от дороги к дереву, в овражке, где была дамба, плотинящая озеро. Решили засесть здесь, чтоб выследить, когда придут за коровой. Засели за дерево, на взгорке, и очень скоро к лесному шуму примешался скрип саней. По пути к монастырю выехали санки с двоими, проехали дамбу. Ольга не выждала, – прицелившись с колена, выстрелила по саням и охнула. Лошадь остановилась. Тогда Ольга выстрелила еще. Косарев обругал по матерному Ольгу и выстрелил сам. Тогда сани, круто взметнув лошадь на дыбы, повернулись обратно, помчались карьером назад, с саней бестолково выстрелили из револьвера. Но на дамбе был поворот и раскат, сани занесло, сани, люди и лошадь, сорвало под отвес, лошадь побила ногами и упала на сани. Косарев и Ольга выстрелили и побежали, – от дамбы, бросив лошадь, тоже побежали, убегая, стрельнули два раза из револьвера. Началось преследование. Так бежали шагах в трехстах друг от друга – до опушки. Случилось так, что в это время в лес собрался мужичок из соседней деревни, поворовать дров: бегущие впереди встретили мужика у опушки, мужика из саней выкинули, лошадь повернули, помчали на ней – по полю. К Косареву и Ольге пристал мужик с топором, потерявший лошадь, – побежали втроем, стали отставать. В монастыре услыхали стрельбу, арт-складская лошадь приехала на выстрелы. Косарев, Ольга и мужик погнали на лошади: по свежим следам на поземке узнавали путь убегающих. – Из Климовской волости ехал в уездный исполком – на легких санках, на полукровке – предволисполком Штукин: убегающие выкинули его из саней, кинули мужикову лошадь, помчали; предволисполком закурил, поразмышлял, сел на мужикову лошадь и поехал своей дорогой; сейчас же встретили его преследующие: озверевший мужик, узнавший свою лошадь, бросился на него с топором, тот едва спасся. От монастыря примчали двое верхами – один на той лошади, которая свалилась с дамбы. Перепрягли всех лошадей, погнали верхом – Ольга, Косарев, мужик и предволисполком. Гнали версты четыре до нового леса, и тут нашли брошенную полукровку: убегающие, должно быть, минуты три назад, бросили лошадь запаленную и ушли в лес, без дороги. Погонщики побежали по следам. Лес был всего шагов в триста, там под обрывом протекала Клязьма, за Клязьмой было село. Двое – убегавших были внизу, на льду. Они что-то кричали неистово. Ольга присела, выстрелила с колена, раз, два, три, – и один из бегущих упал, крик на льду смолк, – тогда завизжала, завопила – ура-а-а! – монахиня Ольга.

На льду, лицом к небу, лежал продовольственный инспектор Герц. Около него возились – его товарищ Громов, Косарев, мужик с топором. Выяснилось, что Герц и Громов ехали в монастырь к матери Ольге – провести весело ночь. – И как тогда ночью в гостином доме, Ольга – черной кошкой – здесь на льду склонилась над Герцем.

– Помнила ли она Герца тогда в первую метель, в 1917 году, в октябре, в Москве? Тогда там встречались несколько раз лицом к лицу, смерть в смерть – Ольга, рабочий Косарев и офицер Герц. – Здесь, в невеселый рассвет на Клязьме, они встретились, связанные звериным инстинктом преследовать и убивать, – там, в Москве в октябре люди шли умирать во имя человеческого – в человеке – инстинкта, инстинкта к правде и справедливости.

* * *

Утром, когда погоня за Герцем вернулась к монастырю, и хватились коровы, – коровы не нашли: в лесу, на березке моталась веревка, кругом валялись кости, лежал череп рогами вниз. Корову задрали волки.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации