Электронная библиотека » Борис Васильев » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 16:13


Автор книги: Борис Васильев


Жанр: Советская литература, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глава десятая

Коля был слишком известной фигурой, чтобы можно было долго прятать его в больнице. Через неделю после шумных похорон Малгожаты в Градскую явился наряд полиции с предписанием об аресте. Однако главный врач и самый знаменитый хирург города Оглоблин решительно воспротивился:

– Для меня, господа, нет государственных преступников, для меня есть больные. А тот, чьей выдачи вы требуете, балансирует на грани жизни и смерти.

– Тюремная больница, Никита Антонович…

– Я немедля обращусь не только к властям, но и к прессе, господа. Не думаю, чтобы скандал…

Полиция тоже не думала, а посему, получив вместо государственного преступника расписку и оставив некую личность, отбыла, донеся по команде. Напуганный событиями полицмейстер доложил еще выше, но и сам временный вершитель судеб города генерал-адъютант Опричникс счел за благо не обострять ситуации. Уж очень непривычные дни переживал Прославль, и сколь ни странным покажется это, виною тому оказалась высокая жертва Малгожатки. Это опять – житейская диалектика: живем, не замечая, что погреба наполняются порохом и что достаточно искорки, чтобы нежданный гром грянул в доселе безоблачном небе, и, несмотря на то что суть – в порохе, в людской памяти всегда остается искра. Так было, так есть, так будет: так уж устроено человечество, что без героев ему не прожить, хотя чаще всего герои и не подозревают, что они герои, что творимое в какой-то момент и есть героическое, есть Искра, поджигающая тяжко давящий порох обыденности. И тогда рабочие бросают работу, машинисты останавливают поезда, либералы начинают говорить громче обычного, а молодежь выходит на улицы, поет песни и хохочет в лицо жандармам. Их забирают в участки и тюрьмы, их бьют и объявляют сумасшедшими, а молодежь знай себе смеется над порядком, и тогда у наиболее прозорливых лизоблюдов по спине пробегает холодок. И они вдруг умнеют, эти лизоблюды, даже Опричникс приказал оставить Третьяка в больнице, но приставить двоих: одного – в явном, другого – в штатском. Так, на всякий случай.

Оля Олексина вовремя договорилась с Оглоблиным, Роза вовремя за ним отправилась, и Малгожата Замора вовремя пожертвовала собой ради его здоровья. Три прекрасные молодые женщины сражались за Колину жизнь, и Никите Антоновичу оставалось только лечить, ибо жизнь уже была спасена. И он лечил, выведя Колю из лихорадки, приостановив начавшееся заражение и с каждым днем все активнее наступая на болезнь. Коля был спасен, но хирург по-прежнему озабоченно вздыхал, качал головой и назначал новые процедуры. И сопровождавшие его во время утренних обходов врачи тоже вздыхали и качали головами, что и позволяло как явному, так и тайному стражам ежевечерне сообщать куда положено, что-де раненый преступник все еще обретается где-то рядом со смертью. Там, где положено, подшивали донесения в «Дело» и тоже вздыхали, но не озабоченно, а с облегчением.

Навещать раненого было категорически запрещено, и Роза, не желая подвергать Оглоблина риску, ни разу более не беспокоила его. Она все время помнила об особом интересе бабки Палашки, а потому вообще избегала появляться возле больницы, довольствуясь слухами. А слухи были одни: плохо. Рана не затягивается, воспаление продолжается, и лихорадка не проходит. Роза принимала все за чистую монету и терзалась. И, истерзавшись, изыскала способ повидаться с Олей Олексиной.

– Хорошо, что нашли меня, мадемуазель Олексина, – сказал Оглоблин, когда Оля явилась к нему. – Ваш протеже здоровее нас с вами, и теперь задача, как его вытащить из больницы. И не просто вытащить, а чтоб исчез он, как дым, как утренний туман. Вы поняли меня, мадемуазель? Поломайте вашу головку, учитывая, что через три дня я буду вынужден выписать молодого человека прямехонько в жандармские объятия.

– Он совершенно здоров, и Никита Антонович через три дня выпишет его, – скорее испуганно, чем радостно, рассказывала Оля, зайдя в успенскую лавочку за тесьмой. – Необходимо устроить побег, но не это самое сложное. Главное, он должен исчезнуть из города, но как и куда исчезнуть? Дороги перекрыты, поезда досматриваются, а Коля такой заметный.

– Цыгане! – выпалила Роза. – Цыганский табор стоит в Чертовой Пустоши, и своему они не откажут. Я берусь с ними условиться, а ты, сестричка, организуешь побег.

– Я? – растерялась Оля, куда более привыкшая говорить, нежели действовать.

– Ты! – Голос Розы звучал жестко, а глаза налились малахитом. – Через студентов, либералов, Петра Петровича, литературный салон, черта с дьяволом – через кого хочешь. Сутки на размышление, сутки на подготовку, и мы вытащим Колю из петли. Зря, что ли, моя малпочка бросилась с моста?

Расставшись с озадаченной Олей, Роза тут же отправилась в табор. Однако повидать вожака оказалось совсем не просто: цыганки в широченных цветастых юбках не желали ни о чем слушать, предлагая погадать, купить сережки, полечиться от сглазу, приобрести приворотное зелье и опять – погадать. И так продолжалось до той поры, пока Роза не заорала, перекрывая женский галдеж. Тогда цыганки вдруг разом умолкли, а из драного шатра вылез молодой цыган в красной косоворотке и шевровых щегольских сапожках.

– Зачем кричишь, женщина?

– Мне надо видеть старшего.

– Зачем тебе Ром-баро?

– У меня к нему серьезное дело.

– Женские дела решают женщины.

Он собирался снова нырнуть в шатер, и Роза вынуждена была рискнуть. Сказала, понизив голос:

– Речь идет о жизни человека.

– Цыганам нет дела до людей.

– Но он цыган! – крикнула Роза. – Самый настоящий, из табора.

Молодой в косоворотке долго испытующе смотрел на нее. Потом сказал:

– Подожди здесь, женщина.

Ушел. Цыганки больше не интересовались ею: теперь мужчины отвечали за все дальнейшее. Но ждать пришлось недолго: молодой цыган откинул полог и жестом пригласил ее в шатер.

Ром-баро был сед, коренаст и медлителен. Молча пригласил Розу сесть напротив, долго разглядывая ее.

– Чья ты, красавица?

– В городе меня зовут Розой Треф. Я… Я танцую и тем зарабатываю себе на хлеб.

– У тебя есть возлюбленный?

– Да.

Цыгане были очень недоверчивы, и Роза старалась отвечать как можно проще и короче, чтобы пробиться сквозь это недоверие.

– Он кого-нибудь убил?

– Он защищал мою честь, и его ранили жандармы.

– С властями надо жить в мире.

– Но он цыган! – уже с отчаянием воскликнула Роза. – Если вы не укроете его, они повесят…

– Откуда цыган в городе? Ты что-то путаешь, красавица?

Роза, уже злясь и не скрывая этой злости, рассказала, как когда-то табор оставил на паперти Варваринской церкви умирающего мальчонку, как Монеиха выходила его, как он стал кузнецом…

– Его зовут Колей? – неожиданно спросил женский голос.

Роза живо обернулась: в глубине шатра сидела старая цыганка, посасывая давно погасшую трубку.

– Да. Коля Третьяк: он сам назвал себя.

Ром-баро и старуха заговорили по-цыгански, а Роза уже несмело улыбалась, расценив вопрос как воспоминание: она была уверена, что именно этот табор и оставил когда-то маленького Колю. «Может, он внук этой старухи?» – подумала она.

– Твои зеленые глаза сказали больше, чем твой язык, красавица, – усмехнулся вожак. – Мы знаем об этом случае, потому что знаем табор Третьяка, где с детьми приключилась хворь. Мы поверим тебе, но, если твой возлюбленный не заговорит на нашем языке, я сам отведу его в участок.

– Заговорит, – улыбнулась Роза, и слезы вдруг сами собой хлынули из глаз. Она не любила плакать и никогда на людях не плакала, но, видно, стали сдавать даже ее нервы. – И заговорит, и споет, и спляшет, только ради бога увезите его подальше!

Как ни сложно было Розе пробиться сквозь цыганскую многовековую недоверчивость, Оле было и сложнее, и труднее. И потому, что, по сути, она оставалась чужой в городе, и потому, что была куда наивнее и неопытнее, и потому, что ей надлежало организовать сам побег. Причем организовать так, чтобы разобиженная охранка не стала бы никого хватать в больнице. И единственным человеком, кому она могла довериться, оказался доктор Оглоблин.

– Цыгане – это весьма остроумный ход, – одобрил он, когда Оля откровенно рассказала как о том, что уже придумано, так и о том, чего никак не могла придумать. – А вашу задачу разделим пополам. Итак, вас страшит физическое исполнение и моральная ответственность за возможные последствия. Теперь считайте, что одной половины нет: моральную сторону я беру на себя.

– А циркуляр? А ваша расписка за Колю? И потом, кто-то ведь будет дежурить ночью? И их обвинят как сообщников.

– И прекрасно сделают! – улыбнулся Оглоблин. – В каждом учреждении непременно имеются господа, от которых следует избавляться, как от дурной болезни. Есть они и в Градской больнице, но случится так, что как раз они-то и будут дежурить в указанную вами ночь.

– Ура, Никита Антонович!

– Погодите радоваться, сначала попытаемся решить вторую половину. Наш бунтарь лежит в отдельной палате с зарешеченным окном. Под этим окном снаружи установлен круглосуточный жандармский пост. На ночь палату лично запирает переодетый охранник, который коротает время за столиком ночной сестры милосердия. Страдает изжогой и… И допустим, что в назначенный час он уснет, а сестру позовут к больному в дальнюю палату. Остается в эти десять-пятнадцать минут проникнуть в мужской корпус, выкрасть ключ, открыть дверь палаты, выпустить цыгана, вновь запереть палату, положить ключ на место и удрать, как Гаврош… Гаврош, я сказал? Гаврош!.. – Знаменитый хирург вскочил с легкостью корнета. – Едем, мадемуазель Олексина!

Через полчаса удивленная мадемуазель Олексина была представлена капитану Куропасову Ивану Андреевичу, находящемуся в долгосрочном отпуску по болезни, его супруге Вере Дмитриевне, а также детям Ане и Андрею. Встретили Олю как свою, поскольку влюбленная в ее пламенные филиппики Аня много и восторженно рассказывала о ней. Синеглазую крамольницу повели в гостиную, а доктор уединился с капитаном в тесном кабинетике.

– Как сын? – спросил Оглоблин. – Не разлюбил еще фокусы?

– Какое там! – вздохнул капитан. – С картами орудует, шельмец, почище столичного шулера. А уж в пальцах ловкость такую развил, что хоть в цирке его показывай. Поверите ли – за обедом на глазах у всего семейства часы у меня вынул!

– Замечательно! – сказал хирург. – Очень талантливый мальчуган. Очень!

Но вот, скажете, не удержался: приключения начались, «Пещера Лейхтвейса», а ведь все, поди, выглядело совсем не так. Все наверняка было очень просто, но, когда дело касается собственных дедов, мы почему-то теряем чувство меры и начинаются такие залихватские перестрелки, побеги, драки да погони, что диву даешься, когда же деды успевали ухаживать за нашими бабушками, справлять свадьбы да еще и детей заводить? Все это верно, когда речь идет о кино или беллетристике, и неверно, когда касается действительности, по той простой причине, что нет, не было и не может быть лучшего романиста, чем сама Жизнь. Я, к сожалению, не застал в живых деда, но бабушка, отец и даже какой-то древний его приятель много раз рассказывали мне об одной темной ночке…

По мужскому корпусу в ту ночь дежурила пожилая занудная сестра, которую дружно не любила вся больница, и даже охранник заскучал, увидев ее унылую физиономию. Он обычно проводил покойное свое дежурство в удобном кресле-каталке за чаем и болтовней, часто прерываемой короткой дремотой для бодрости. Но с этой постной особой говорить было решительно не о чем: филер выпил чаю, проглотил рекомендованный самим Оглоблиным порошок от изжоги и решил бодрствовать молча. А через полчаса уже спал коротким, но глубоким сном, привычно прерывая всхрапывания неясным бормотанием. Сестра копошилась в ящике с лекарствами, которые получила вперед на неделю, сверяя записи в книге больных с сигнатурами, когда позвали к астматику в дальнюю палату.

– Меня вызывают. – Сестра брезгливо тронула агента за плечо. – Слышите?

– Брю! – ясно сказал филер, что сестра сочла производным от глагола «бдеть» и спокойно направилась к больному.

А в сводчатом, скверно освещенном коридоре появилась худенькая мальчишеская фигурка в длинном больничном халате. В этом не было ничего неожиданного, так как в корпусе лежало несколько сорванцов с Успенки, да и входная дверь надежно закрывалась на ключ, каковой имелся только у персонала. Впрочем, мальчишкой никто не интересовался, а он весьма заинтересованно задержался подле столика сестры и спящего в штатском. Передвинул коробочки, легко коснулся пальцами одежды охранника, вытащил ключ, метнулся к соседней двери, бесшумно открыл заранее смазанный замок.

– Быстро в парадное! Дверь открыта!

Коля ждал этого шепота, был готов; как он пролетел эти десять сажен до поворота на лестницу, он и сам толком не помнил. Мальчик же довольно хладнокровно (возможно, не ведая еще, что творит) закрыл дверь его палаты, шмыгнул к филеру, сунул ключ в тот карман, из которого вытаскивал, и исчез следом за Колей. Чуть слышно хлопнула входная дверь; вернувшаяся вскоре сестра ничего не заметила и до конца дней своих не могла понять, когда, куда и каким образом подевался столь интересующий господ жандармов раненый бунтовщик.

– И что любопытно, ваше высокопревосходительство, сестра милосердия – совершеннейшим образом наш человек! – удивленно докладывал временщику Опричниксу жандармский полковник. – Всю жизнь, можно сказать, самоотверженно рапортовала о всех врачах, и вдруг именно у нее в аптечке мы находим снотворный порошок.

– Выслать, выслать! – распорядился генерал-адъютант. – В Нижний, в Арзамас. Никому нельзя верить. Никому!

А табор был уже далеко, и Коля впервые за много лет пел на родном языке, хотя ему было совсем не так уж весело и от цыганской песни, и от цыганской воли. Он оставлял за спиной свою первую любовь и необъяснимо знал, что никогда более не встретится с нею.

– Лучше качаться в седле, чем в петле, парень!

Эту мысль – правда, в несколько упрощенной форме – Сеня Живоглот полагал своим кредо, хотя и не подозревал, что на свете существует такое мудреное слово. Полусерьезно сказав Розе, что лучший способ рассчитаться с бабкой Палашкой – это лишить ее нажитого капитала, Сеня стал об этом думать и постепенно пришел к выводу, что дело вполне стоящее. Деньги у дурочки водились, о чем знало все Пристенье, хранила она их отнюдь не в банковских сейфах, и взять их без шума представлялось Сене деянием не просто выгодным, но и справедливым. Исходил он, естественно, из чисто личных побуждений, хотя относился к бунтарям с уважением, а Прибыткову был обязан жизнью.

– Хошь, бабка, Колю Цыгана тебе заложу? – спросил Палашку вертлявый парень из мелкого пристенковского ворья.

– Зачем он мне? Зачем? – перепугалась бабка.

– Ша! Ты мне – «катеньку» на ручку, я тебе – адресок цыгана, и мы квиты.

– Да-а. Сто возьмешь, сам не скажешь.

– Делаем дело, поняла, убогая? Ты отдаешь сотнягу Афоне Пуганову, я тебе – адресок. Ты проверяешь и, раз адресок точный, велишь Афоне вручить «катеньку».

Расчет был как в аптеке: таких денег бабка Палашка при себе иметь не могла и мщения ради должна была кинуться туда, где хранила. Вертлявый завел волчка и отстал: за Палашкой в шесть глаз следили теперь особо доверенные наводчицы. Ослепленная жаждой мести, последняя дура города и впрямь ринулась в свои закрома… к Афанасию Пуганову. Круг замкнулся, брать Афоню за глотку было несвоевременно, и Сене Живоглоту пришлось отложить наказание. Но зато теперь он точно знал, где хранится золотой запас, и ждал лишь случая, чтобы завладеть им, а заодно и выполнить слово, данное Розе под горячую руку.

Впрочем, всем вдруг стало не до налетчика, не до пристенковской дурочки и даже не до невесть куда и как сгинувшего цыгана: в городе начался судебный процесс над главными государственными преступниками. По процессу проходили трое, и прокурор так сформулировал обвинение:

– Степан Дровосеков, он же Теппо Раасеккола, как сам себя именует, лютеранин, мещанин города Прославля. Обвиняется в зверском убиении находящегося при исполнении должностных обязанностей полицейского офицера, а также в подстрекательстве к мятежу и сопротивлении властям.

Евсей Амосов Сидоров, он же Амосыч, Наборщик, Старик; мещанин города Прославля, православного вероисповедания. Один из основных зачинщиков бунта, руководитель баррикад на Нижних улицах, член Российской социал-демократической рабочей партии.

– Большевиков! – крикнул Амосыч, но прокурор продолжал далее:

– Обвиняемый по кличке Гусарий Уланович, настоящие имя и фамилию сообщить отказался. Вероисповедания православного, из служилых дворян, поручик в отставке без мундира и пенсиона. Основной военный организатор вооруженного заговора против спокойствия и власти, руководитель боев на баррикадах Верхней улицы…

Вот так и нашли замену Сергею Петровичу Белобрыкову. Свято место не должно быть пусто.

Странный это был процесс, на котором один из обвиняемых не сказал ни единого слова в ответ на вопросы прокурора, защитника, членов суда, присяжных и даже приглашенного врача; второй вместо точных ответов по существу ссылался на покойного генерала Лашкарева, обвиняя его в кознях и сведении счетов; а третий… Третий отвечал столь пространно, что суду приходилось то и дело прерывать его речи.

– Обвиняемый Евсей Сидоров, где вы достали оружие?

– В любом современном государстве суд защищает честь и достоинство своего гражданина, и только у нас суд прежде всего защищает интересы правящей верхушки…

– Обвиняемый, прекратите агитацию! Отвечайте на прямо поставленный вопрос.

– Отвечаю: в стране неправого суда и неправой власти защита личного достоинства не преступление, а необходимость…

– Суд лишает вас слова, подсудимый Сидоров!

– Значит, ваш суд боится правды!

И так – на каждый вопрос. Амосыч использовал любую возможность, чтобы высказаться, открыть глаза людям, объяснить, в какой стране они живут. И неважно, что в зал суда по специальным билетам пропускали избранных, проверенных и благонамеренных: непонятным образом слова старого наборщика прорывались сквозь стены, закрытые двери и часовых, за ночь приводились в систему, комментировались и разъяснялись, распечатывались на гектографе и с эпидемической силой заполоняли город. Ответы Амосыча наизусть знали студенчество и либеральная интеллигенция, ремесленники Успенки и рабочие окраин, Крепость и Пристенье и вообще весь город. Бывший судья крещенских драк, выпивоха и весельчак Евсей Амосыч стал самым знаменитым гражданином Прославля: его знали, его поминали, его цитировали и им восхищались все. Двадцатый век рождал новых героев, и старый наборщик оказался первым представителем этой когорты, ибо город вызывающе ждал и демонстративно требовал именно такого героя. Власти никак не могли предусмотреть подобного варианта: хотели добиться всеобщего осуждения и презрения, а добились всеобщего признания и восторга. Но суд шел своим чередом, закрывать его или менять процедуру было уже поздно; обвинение поменялось местами с обвиняемыми, и это был еще один парадокс новой эпохи. И прокурор стал избегать вопросов, процесс съеживался, как шагреневая кожа, чах и хирел, а в городе по-прежнему печатались листовки, и уже не только студенты с либералами да рабочие с социалистами – все, решительно все насмешливо улыбались властям. Суд начали торопить, комкать, пробалтывать – только бы поскорее! И наконец-таки догнали его до заключительной части: остались последние слова подсудимых да приговор, который давно уже был известен и согласован на самом верху. Власти и судейские чины вздохнули с облегчением, но, как потом выяснилось, с облегчением вздыхать как раз и не следовало.

– Подсудимый Дровосеков, ваше последнее слово!

Теппо промолчал весь процесс, не общаясь ни с адвокатами, ни с товарищами по скамье подсудимых. Суду он всегда отвечал бессловесно, просто мотая головой в отрицательном или положительном смысле. И все – не только суд – считали, что угрюмый молчун откажется от последнего слова, а он встал.

– Я – маленький народ, но я – отдельный народ, – не очень понятно начал Теппо. – Я всю жизнь прожил на Успенке, где все жили, как одна семья, и когда у меня все померли от холеры, меня взял Кузьма Иванович Солдатов, и я ему низко кланяюсь. Успенка называла меня Степой, но она знала, что я – финн Теппо Раасеккола, и уважала этого финна. Почему же вы, власти, не уважаете маленькие народы? Почему же вы не судите самих себя, а судите меня за то, что я убил убийцу моей любимой? Я тихо жил свою жизнь. Я носил рояли на плечах, следил, чтобы люди честно мерились своей силой, и мечтал, что у меня будут белые мальчики и черные девочки. Я защищал свое право на такую мечту, а вы обвиняете меня за то, что я не хотел мечтать, как вы. Можно силой заставить повиноваться, силой заставить кричать «Ура!», может быть, даже любить можно заставить силой, но мечтать заставить нельзя. Это же невозможно, просто никак невозможно заставить других мечтать о том, о чем мечтаете вы…

Вы, конечно, поняли, что это не буквальная речь Теппо Раасекколы: это листовка с его речью, выпущенная на следующее утро. Теппо говорил медленно и скверно, но он высказал именно эти мысли, и их всего лишь складно изложили. В то время не было магнитофонов, стенографисты не потрудились записать последние слова подсудимых, в протоколе суда обозначена лишь сама суть, и поэтому сохранились они только в листовках, выпущенных по горячим следам. Я не знал, кто выпускал эти листовки, но мне точно известно, кто редактировал их, облекая в логическую форму взволнованную и чаще всего рваную речь подсудимых. Ольга Федоровна Олексина. И я с глубокой благодарностью склоняю голову и пред ее светлой памятью, и пред ее трагической судьбой.

Теппо Раасеккола скорее удивил, чем устыдил, а тем паче заставил призадуматься: Высокий Суд еще не понимал, что судить следует человека, а не должность, что, кроме русских, французов, немцев да англичан, есть еще люди – такие же, не лучше и не хуже, – которые живут и даже, представьте себе, желают, чтобы к ним обращались по-человечески. Нет, еще угар Великой Державы кружил головы, и горькая речь финна не была воспринята теми, кто вершит судьбу, но те, кто от нее страдает, прекрасно поняли чужие страдания: листовка слегка отредактированного последнего слова Степы с Успенки ходила по рукам. И суд, ничего не поняв, очень тем не менее обиделся: смотрите, какая черная неблагодарность! Вот и предоставляй им после этого последнее слово.

Однако, как говорится, дура лекс сед лекс, а потому на следующем заседании это же Слово (которое, по словам Мудрости, должно быть вначале, а его дозволили в конце) получил отставной поручик, отказавшийся сообщить свое имя. «Ну уж это вам не финн, этот скажет! – перешептывались и пересмеивались. – Этот отчудит!..» И в зале возник легкомысленный шумок вроде июньского ветерка.

– Господа, – ясно, громко и твердо начал подсудимый и обвел и суд и зал таким строгим, таким седым взглядом, что сразу наступила гробовая тишина. – Шесть дней бог творил мир, в седьмой – отдыхал от трудов: шесть дней вы разрушали мир, в седьмой – развлекаетесь фарсом.

«О темпора, о морес!» – как говаривали у нас в полку, отпуская подпоручиков в тыловые бордели. Шесть дней божественный эфир содрогался от грохота снарядов, свиста пуль, крика умирающих и стона раненых. Шесть дней трудилась Смерть, востребованная властями, дабы женщины и дети поняли их могущество. Ваша победа столь страшна и ужасна, что младенцы возопят во чреве, коли мать увидит ее во сне. Вы подвергли разгрому не разбойников, не бунтарей, не вольнодумцев и даже не безвинных обывателей. Вы раскололи монолит, на котором стояло Отечество наше. Вы расстреляли собственную веру, господа, вы взорвали свою честь, растоптали достоинство, забили прикладами благородство. Вы спустили с цепи бешеного пса ненависти, и он, разбрызгивая пену с клыков, уже вцепился в горло Добру. Нет, он не загрызет его – он заразит его бешенством, превратив Добро для всех в Добро для себя, в Добро исключительности, Добро избранности, в Добро, на право обладания которым станут вскорости требовать квиток о благонадежности. Бешеное Добро – да может ли быть что-либо омерзительнее и лживее тебя! Я военный человек, я привык к грому орудий, но гром ваших орудий возвещает не победу, не торжество – он возвещает начало конца тысячелетней Отчизны нашей, и моя старая душа рыдает сегодня над могилой, которую столь яростно начали копать ваши заступы для земли своей. И не завидую я ни детям, ни внукам, которые наследуют кладбище на том месте, где некогда процветала одна из самых духовно могучих держав мира сего. Я плачу над их судьбой, украденной сегодня вами. Ни один камень, брошенный в мою Родину, да не останется без проклятия моего!

Так сказал человек без имени – безымянный дворянин города Прославля, которого все, кроме Белобрыковых, звали Гусарием Улановичем, и речь его очень обидела как суд, так и зал. Его множество раз прерывали возгласами, топотом, криками, но он досказал до конца свое Слово. В листовке, которая, естественно, вышла уже на следующее утро, все эти крики с мест были опущены, равным образом как и весьма длинное отступление отставного поручика, посвященное коварству генерала Лашкарева, которое впервые признавалось ничтожно малым по сравнению с коварством временщиков многострадального города нашего.

Подряд два последних слова прозвучали с такой незапланированной убедительностью, наделали столь много шума, породили столько ненужных разговоров, что власти решили объявить трехдневный перерыв в судебном разбирательстве, дабы утихомирить страсти. Донельзя разгневанный речью Гусария Улановича (дворянин называется!), временщик Опричникс вообще потребовал запрещения всяких последних слов: к чему, в самом деле, этот гнилой либерализм? Но губернатор, а также влиятельные и даже консервативно настроенные граждане уговорили его высокопревосходительство повременить со столь радикальной реформой, сумев втолковать опасение пред еще более громким хохотом всего народа. Власти вообще, а временщики в особенности почему-то побаиваются смеха, замечали? Это железная закономерность, и я, например, давно уже определяю реальную прочность государства количеством и качеством комедий, ибо только сильные способны от души хохотать над собой (слабые хихикают над другими, но это – к слову). Только боязнь смеха и смогла приостановить ретивость генерал-адъютанта Опричникса, а в конечном счете и позволила через три дня выступить с последним словом Евсею Амосовичу Сидорову.

Говорят, что звучало оно в полнейшей тишине: члены суда изо всех сил играли в невозмутимость, а публика не решалась шуметь и что-либо выкрикивать, поскольку не без оснований боялась как смеха слева, так и гнева справа. Это вообще свойственно любой публике: она обречена ощущать себя между Сциллой и Харибдой, а коли кому-то наплевать и на гнев, и на хохот, если он сам способен смеяться от души и негодовать во весь голос, то он уже и не публика. Ведь, как известно, человек рождается дважды: один раз как публика, второй – как личность, как субъект, как «я», и то, что события пятого года помогли второму рождению многим из моих земляков, было еще одним парадоксом нового времени.

– Не обольщайтесь, я выступаю не с последним словом. Я выступаю перед вами с первым словом, потому что говорю от имени тех, кто завтра задаст вам простейший вопрос: что вы наделали? Как могли вы совершенно добровольно отрезать себя от своего народа, запереться в особняках за глухими заборами, окружить каждый свой шаг цепями явных и тайных охранников и упрямо верить при этом, что тем самым вы сохраните власть над народом своим? Потеряв опору в земле и народе, вы опираетесь на штыки и тюрьмы: удобно ли вам сидеть в председательских креслах, чужеземцы собственной страны? Вы хорошо усвоили древнейший способ властвования: террор и угрозы, беззастенчивая ложь лакеев и немота всех остальных, подкармливание избранных и беспощадная эксплуатация большинства и еще раз – террор и обман, обман и террор. Да, кнутом и каторгой можно добиться повиновения, но это повиновение действует до тех пор, пока нас меньше, чем плетей и тюрем. Но наши ряды растут, а батоги и застенки изнашиваются, и рано или поздно наступит час, когда нас станет больше, чем могут вместить все ваши ссылки и камеры. Как назовете вы этот час? Последним? Не обманывайтесь: для вас он будет смертным, ибо народ есть наивернейший банк обид, проценты с которых порождают гнев. А гнев народа во столько же раз страшнее вашего гнева, во сколько нас больше, чем вас, правители и охранники. Посчитайте и ужаснитесь.

Вероятно, в этом месте Амосыч сделал паузу, потому что в листовке обозначен абзац. Точно знаю, что в то время, когда он замолчал, в зале сохранялась напряженнейшая тишина: мы учили его речь по учебнику, и там особо подчеркивалось это. Не знаю, учат ли сейчас: мне давно не случалось заглядывать в новые учебники новой истории.

– Не думайте, что я призываю кары будущего на ваши головы. Я призываю ваши головы задуматься над будущим. От него никому не уйти и никому не спрятаться, и надо мужественно глядеть в его даль. Пропасть, которую вы вырыли между собой и народом, не спасет вас от завтрашнего дня, вы смертны и без наших баррикад. Да, вы думаете о своей смене, воспитывая детей в привилегированных заведениях, заранее готовя из них распорядителей и командиров, дипломатов и иезуитов. Вы расчищаете перед ними поприще, обеспечивая карьеру не по способностям, а по протекции, и все же будущее не за вашими детьми. Будущее всегда за разумом, и вы это знаете. Не за расчетом, не за хитростью или ловкостью, а за ростом народного самосознания. Рост этот неотвратим, хотя процесс подчас и незаметен, и однажды до подавляющего большинства дойдет простая истина: мы живем как рабы. Наступит прозрение, пробежит искра, и вся эта кошмарная тюрьма народов взлетит на воздух. Вы завоеватели собственной родины, ваше иго куда темнее, мрачнее и свирепее монгольского. Вам не миновать новой Куликовской битвы, но подумайте о ваших внуках и правнуках. Найдется ли им место в освобожденной стране? Не падут ли они под обломками завтрашних Бастилий? Не пресекаете ли вы род свой, бездумно повторяя «после нас – хоть потоп»? Скоро, очень скоро поднимется мозолистая рука рабочего класса, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!

После речи Евсея Амосыча суд важно удалился на совещание и делал вид, что совещается, еще сутки. На следующее утро был объявлен приговор: смертная казнь через повешение. Власти и лично генерал-адъютант Опричникс были весьма довольны, что конец близко, но внезапное осложнение едва не испортило этого долгожданного конца.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации