Текст книги "Стихотворения"
Автор книги: Булат Окуджава
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
* * *
Опустите, пожалуйста, синие шторы.
Медсестра, всяких снадобий мне не готовь.
Вот стоят у постели моей кредиторы
молчаливые: Вера, Надежда, Любовь.
Раскошелиться б сыну недолгого века,
да пусты кошельки упадают с руки…
Не грусти, не печалуйся, о моя Вера, —
остаются еще у тебя должники!
И еще я скажу и бессильно и нежно,
две руки виновато губами ловя:
– Не грусти, не печалуйся, матерь Надежда, —
есть еще на земле у тебя сыновья!
Протяну я Любови ладони пустые,
покаянный услышу я голос ее:
– Не грусти, не печалуйся, память не стынет,
я себя раздарила во имя твое.
Но какие бы руки тебя ни ласкали,
как бы пламень тебя ни сжигал неземной,
в троекратном размере болтливость людская
за тебя расплатилась… Ты чист предо мной!
Чистый-чистый лежу я в наплывах рассветных,
перед самым рождением нового дня…
Три сестры, три жены, три судьи милосердных
открывают последний кредит для меня.
1959
* * *
О.Б.
Мы стоим – крестами руки —
безутешны и горды,
на окраине разлуки,
у околицы беды,
где, размеренный и липкий,
неподкупен ход часов,
и улыбки, как калитки,
запираем на засов.
Наступает час расплаты,
подступает к горлу срок…
Ненадежно мы распяты
на крестах своих дорог.
1959
ТЕЛЕГРАФ МОЕЙ ДУШИ
С. Ломинадзе
Стихло в улицах вранье.
Замерло движенье.
Улетело воронье
на полях сраженья.
Лишь ползут из тишины,
сердце разрывая,
как извозчики войны,
красные трамваи.
Надеваю шинель —
главную одежду,
понимаю сильней
всякую надежду.
Замирает в тиши,
чуткий, голосистый,
телеграф моей души:
нет телеграфиста.
Он несет свой синий кант
по сраженьям грозным.
Он уже прописан там.
Там с пропиской просто.
Южный фронт. Бельэтаж.
У конца дороги.
От угла – второй блиндаж…
Вытирайте ноги!
1959
* * *
О.Б.
…И когда под вечер над тобою
журавли охрипшие летят,
ситцевые женщины толпою
сходятся – затмить тебя хотят.
Молчаливы. Ко всему готовы.
Окружают, красотой соря…
Ситцевые, ситцевые, что вы!
Вы с ума сошли: она ж – своя!
Там, за поворотом Малой Бронной,
где окно распахнуто на юг,
за ее испуганные брови
десять пар непуганных дают.
Тех, которые ее любили,
навсегда связала с ней судьба.
И за голубями голубыми
больше не уходят ястреба.
Вот и мне не вырваться из плена.
Так кружиться мне, и так мне жить…
Я – алхимик.
Ты – моя проблема
вечная…
тебя не разрешить.
1959
* * *
О.Б.
Мне нужно на кого-нибудь молиться.
Подумайте, простому муравью
вдруг захотелось в ноженьки валиться,
поверить в очарованность свою!
И муравья тогда покой покинул,
все показалось будничным ему,
и муравей создал себе богиню
по образу и духу своему.
И в день седьмой, в какое-то мгновенье,
она возникла из ночных огней
без всякого небесного знаменья…
Пальтишко было легкое на ней.
Все позабыв – и радости и муки,
он двери распахнул в свое жилье
и целовал обветренные руки
и старенькие туфельки ее.
И тени их качались на пороге.
Безмолвный разговор они вели,
красивые и мудрые, как боги,
и грустные, как жители земли.
1959
* * *
О.Б.
Звезды сыплются в густую траву…
Я в деревне Лазаревке живу,
где налево от ворот любых
километры лесов голубых,
где направо от любых ворот
волчьих вотчин невпроворот.
Я в деревне Лазаревке живу,
вдоль по Лазаревке странствую…
Ты пошли мне, Лазаревка, жену,
как ты, Лазаревка, ласковую,
как ты, Лазаревка, крутую в мороз,
как ты, Лазаревка, жаркую;
чтоб звалась она Марфою,
чтобы ей без меня не жилось,
чтобы отражались в тихой заводи
армии Марфиных соловьев,
чтобы таял от тихой зависти
синий снег под пимами ее.
А когда трактора приползают с марша,
тарахтя на все голоса,
чтоб маячила у околицы Марфа,
тоненькая, как лоза.
1959
* * *
Раскрываю страницы ладоней,
молчаливых ладоней твоих,
что-то светлое и молодое,
удивленное смотрит из них.
Я листаю страницы.
Маячит
пережитое.
Я как в плену.
Вон какой-то испуганный мальчик
сам с собою играет в войну.
Вон какая-то женщина плачет —
очень падают слезы в цене,
и какой-то задумчивый мальчик
днем и ночью идет по войне.
Я листаю страницы,
листаю,
исступленно листаю листы:
пережитого громкие стаи,
как синицы,
летят на кусты.
И уже не найти человека,
кто не понял бы вдруг на заре,
что погода двадцатого века
началась на арбатском дворе.
О, ладони твои все умеют,
все, что было, читаю по ним,
и когда мои губы немеют,
припадаю к ладоням твоим,
припадаю к ладоням горячим,
в синих жилках веселых тону…
Кто там плачет?…
Никто там не плачет…
Просто дети играют в войну!
1959
БУМАЖНЫЙ СОЛДАТИК
Один солдат на свете жил,
красивый и отважный,
но он игрушкой детской был:
ведь был солдат бумажный.
Он переделать мир хотел,
чтоб был счастливым каждый,
а сам на ниточке висел:
ведь был солдат бумажный.
Он был бы рад – в огонь и в дым,
за вас погибнуть дважды,
но потешались вы над ним:
ведь был солдат бумажный.
Не доверяли вы ему
своих секретов важных,
а почему?
А потому,
что был солдат бумажный.
В огонь? Ну что ж, иди! Идешь?
И он шагнул однажды,
и там сгорел он ни за грош:
ведь был солдат бумажный.
1959
* * *
Б.А.
Рифмы, милые мои,
баловни мои,
гордячки!
Вы – как будто соловьи
из бессонниц и горячки,
вы – как музыка за мной,
умопомраченья вроде,
вы – как будто шар земной,
вскрикнувший
на повороте.
С вами я, как тот богач,
и куражусь и чудачу,
но из всяких неудач
выбираю вам удачу…
Я как всадник на коне
со склоненной головою…
Господи,
легко ли мне?…
Вам-то
хорошо ль
со мною?…
1959
О КУЗНЕЧИКАХ
Два кузнечика зеленых в траве, насупившись,
сидят.
Над ними синие туманы во все стороны летят.
Под ними красные цветочки и золотые лопухи…
Два кузнечика зеленых пишут белые стихи.
Они перышки макают в облака и молоко,
чтобы белые их строчки было видно далеко,
и в затылках дружно чешут, каждый лапкой
шевелит,
но заглядывать в работу
один другому не велит.
К ним бежит букашка божья, бедной барышней
бежит,
но у них к любви и ласкам что-то сердце не
лежит.
К ним и прочие соблазны подбираются, тихи,
но кузнечики не видят – пишут белые стихи.
Снег их бьет, жара их мучит, мелкий дождичек
кропит,
шар земной на повороте
отвратительно скрипит…
Но меж летом и зимою, между счастьем и бедой
прорастает неизменно вещий смысл работы той,
и сквозь всякие обиды
пробиваются в века
хлеб (поэма),
жизнь (поэма),
ветка тополя (строка)…
1960
* * *
Г.В.
Тьмою здесь все занавешено
и тишина, как на дне…
Ваше величество женщина,
да неужели – ко мне?
Тусклое здесь электричество,
с крыши сочится вода.
Женщина, ваше величество,
как вы решились сюда?
О, ваш приход – как пожарище.
Дымно, и трудно дышать…
Ну, заходите, пожалуйста.
Что ж на пороге стоять?
Кто вы такая? Откуда вы?!
Ах, я смешной человек…
Просто вы дверь перепутали,
улицу, город и век.
1960
СТАРЫЙ ПИДЖАК
Ж.Б.
Я много лет пиджак ношу.
Давно потерся и не нов он.
И я зову к себе портного
и перешить пиджак прошу.
Я говорю ему шутя:
«Перекроите все иначе.
Сулит мне новые удачи
искусство кройки и шитья».
Я пошутил. А он пиджак
серьезно так перешивает,
а сам-то все переживает:
вдруг что не так. Такой чудак.
Одна забота наяву
в его усердьи молчаливом,
чтобы я выглядел счастливым
в том пиджаке. Пока живу.
Он представляет это так:
едва лишь я пиджак примерю —
опять в твою любовь поверю…
Как бы не так. Такой чудак.
1960
ДЕЖУРНЫЙ ПО АПРЕЛЮ
Ж.Б.
Ах, какие удивительные ночи!
Только мама моя в грусти и тревоге:
– Что же ты гуляешь, мой сыночек,
одинокий,
одинокий? —
Из конца в конец апреля путь держу я.
Стали звезды и круглее и добрее…
– Мама, мама, это я дежурю,
я – дежурный
по апрелю!
– Мой сыночек, вспоминаю все, что было,
стали грустными глаза твои, сыночек…
Может быть, она тебя забыла,
знать не хочет?
Знать не хочет? —
Из конца в конец апреля путь держу я.
Стали звезды и круглее и добрее…
– Что ты, мама! Просто я дежурю,
я – дежурный
по апрелю…
1960
ПО СМОЛЕНСКОЙ ДОРОГЕ
Ж.Б.
По Смоленской дороге – леса, леса, леса.
По Смоленской дороге – столбы, столбы, столбы.
Над Смоленской дорогою, как твои глаза, —
две вечерних звезды – голубых моих судьбы.
По Смоленской дороге – метель в лицо, в лицо,
все нас из дому гонят дела, дела, дела.
Может, будь понадежнее рук твоих кольцо —
покороче б, наверно, дорога мне легла.
По Смоленской дороге – леса, леса, леса.
По Смоленской дороге – столбы гудят, гудят.
На дорогу Смоленскую, как твои глаза,
две холодных звезды голубых глядят, глядят.
1960
ОСЕНЬ В КАХЕТИИ
Вдруг возник осенний ветер,
и на землю он упал.
Красный ястреб в листьях красных
словно в краске утопал.
Были листья странно скроены,
похожие на лица, —
сумасшедшие закройщики кроили эти листья,
озорные, заводные посшивали их швеи…
Листья падали
на палевые
пальчики
свои.
Называлось это просто: отлетевшая листва.
С ней случалось это часто
по традиции по давней.
Было поровну и в меру в ней
улыбки и страданья,
торжества и увяданья,
колдовства и мастерства.
И у самого порога, где кончается дорога,
веселился и кружился и плясал
хмельной немного
лист осенний,
лист багряный,
лист с нелепою резьбой…
В час, когда печальный ястреб вылетает
на разбой.
1960
ЧУДЕСНЫЙ ВАЛЬС
Ю. Левитанскому
Музыкант в лесу под деревом
наигрывает вальс.
Он наигрывает вальс
то ласково, то страстно.
Что касается меня,
то я опять гляжу на вас,
а вы глядите на него,
а он глядит в пространство.
Целый век играет музыка.
Затянулся наш пикник.
Тот пикник, где пьют и плачут,
любят и бросают.
Музыкант приник губами к флейте.
Я бы к вам приник!
Но вы, наверно, тот родник,
который не спасает.
А музыкант играет вальс.
И он не видит ничего.
Он стоит, к стволу березовому прислонясь
плечами.
И березовые ветки вместо
пальцев у него,
а глаза его березовые
строги и печальны.
А перед ним стоит сосна,
вся в ожидании весны.
А музыкант врастает в землю…
Звуки вальса льются…
И его худые ноги
как будто корни той сосны —
они в земле переплетаются,
никак не расплетутся.
Целый век играет музыка.
Затянулся наш роман.
Он затянулся в узелок, горит он – не
сгорает…
Ну давайте ж успокоимся!
Разойдемся по домам!…
Но вы глядите на него…
А музыкант играет.
1961
В БАРАБАННОМ ПЕРЕУЛКЕ
В Барабанном переулке
барабанщики живут.
Поутру они как встанут,
барабаны как возьмут,
как ударят в барабаны,
двери настежь отворя…
Где же, где же, барабанщик,
барабанщица твоя?
В Барабанном переулке
барабанщиц нет, хоть плачь.
Лишь грохочут барабаны
ненасытные, хоть прячь.
То ли утренние зори,
то ль вечерняя заря…
Где же, где же, барабанщик,
барабанщица твоя?
Барабанщик пестрый бантик
к барабану привязал,
барабану бить побудку,
как по буквам, приказал
и пошел по переулку,
что-то в сердце затая…
Где же, где же, барабанщик,
барабанщица твоя?
А в соседнем переулке
барабанщицы живут
и, конечно, в переулке,
очень добрыми слывут,
и за ними ведь не надо
отправляться за моря…
Где же, где же, барабанщик,
барабанщица твоя?!
1961
* * *
Всю ночь кричали петухи
и шеями мотали,
как будто новые стихи,
закрыв глаза, читали.
Но было что-то в крике том
от едкой той кручины,
когда, согнувшись, входят в дом
постылые мужчины.
И был тот крик далек-далек
и падал так же мимо,
как гладят, глядя в потолок,
чужих и нелюбимых.
Когда ласкать уже невмочь
и отказаться трудно…
И потому всю ночь, всю ночь
не наступало
утро.
1961
ПЕСЕНКА ОБ ОТКРЫТОЙ ДВЕРИ
Когда метель кричит как зверь —
протяжно и сердито,
не запирайте вашу дверь,
пусть будет дверь открыта.
И если ляжет дальний путь,
нелегкий путь, представьте,
дверь не забудьте распахнуть,
открытой дверь оставьте.
И, уходя, в ночной тиши
без долгих слов решайте:
огонь сосны с огнем души
в печи перемешайте.
Пусть будет теплою стена
и мягкою – скамейка…
Дверям закрытым – грош цена,
замку цена – копейка.
1961
ПЕСЕНКА О ПЕХОТЕ
Простите пехоте,
что так неразумна бывает она:
всегда мы уходим,
когда над землею бушует весна.
И шагом неверным
по лестничке шаткой
спасения нет…
Лишь белые вербы,
как белые сестры, глядят тебе вслед.
Не верьте погоде,
когда затяжные дожди она льет.
Не верьте пехоте,
когда она бравые песни поет.
Не верьте, не верьте,
когда по садам закричат соловьи:
у жизни и смерти
еще не окончены счеты свои.
Нас время учило:
живи по-походному, дверь отворя…
Товарищ мужчина,
а все же заманчива доля твоя:
весь век ты в походе,
и только одно отрывает от сна:
чего ж мы уходим,
когда над землею бушует весна?
1961
* * *
Допеты все песни.
И точка.
И хватит, и хватит о том.
Ну, может, какая-то строчка
осталась еще за бортом.
Над нею кружатся колеса,
но, даже когда не свернуть,
наивна и простоволоса,
она еще жаждет сверкнуть.
Надейся, надейся, голубка,
свои паруса пораскинь,
ты хрупкая, словно скорлупка,
по этим морям городским.
Куда тебя волны ни бросят,
на помощь теперь не зови.
С тебя ничего уж не спросят:
как хочется – так и плыви,
подобна мгновенному снимку,
где полночь и двор в серебре,
и мальчик с гитарой в обнимку
на этом арбатском
дворе.
1961
КАК Я СИДЕЛ В КРЕСЛЕ ЦАРЯ
Век восемнадцатый.
Актеры
играют прямо на траве.
Я – Павел Первый,
тот, который
сидит России во главе.
И полонезу я внимаю,
и головою в такт верчу,
по-царски руку поднимаю,
но вот что крикнуть я хочу:
«Срывайте тесные наряды!
Презренье хрупким каблукам…
Я отменяю все парады…
Чешите все по кабакам…
Напейтесь все,
переженитесь
кто с кем желает,
кто нашел…
А ну, вельможи, оглянитесь!
А ну-ка денежки на стол!…»
И золотую шпагу нервно
готовлюсь выхватить, грозя…
Но нет, нельзя.
Я ж Павел Первый.
Мне бунт устраивать нельзя.
И снова полонеза звуки.
И снова крикнуть я хочу:
«Ребята,
навострите руки,
вам это дело по плечу:
смахнем царя… Такая ересь!
Жандармов всех пошлем к чертям —
мне самому они приелись…
Я поведу вас сам…
Я сам…»
И золотую шпагу нервно
готовлюсь выхватить, грозя…
Но нет, нельзя.
Я ж – Павел Первый.
Мне бунт устраивать нельзя.
И снова полонеза звуки.
Мгновение – и закричу:
«За вашу боль, за ваши муки
собой пожертвовать хочу!
Не бойтесь,
судей не жалейте,
иначе —
всем по фонарю.
Я зрю сквозь целое столетье…
Я знаю, ч т о я говорю!».
И золотую шпагу нервно
готовлюсь выхватить, грозя…
Да мне ж нельзя.
Я – Павел Первый.
Мне бунтовать никак нельзя.
1962
ЛЕНИНГРАДСКАЯ МУЗЫКА
Пока еще звезды последние не отгорели,
вы встаньте, вы встаньте с постели,
сойдите к дворам,
туда, где – дрова, где пестреют мазки
акварели…
И звонкая скрипка Растрелли
послышится вам.
Неправда, неправда,
все – враки, что будто бы старят
старанья и годы! Едва вы очутитесь тут,
как в колокола
купола золотые ударят,
колонны
горластые трубы свои задерут.
Веселую полночь люби – да на утро надейся…
Когда ни грехов и ни горестей не отмолить,
качаясь, игла опрокинется с Адмиралтейства
и в сердце ударит, чтоб старую кровь отворить.
О вовсе не ради парада, не ради награды,
а просто для нас, выходящих с зарей из ворот,
гремят барабаны гранита,
кларнеты ограды
свистят менуэты…
И улица Росси поет!
1962
* * *
Оле
Я никогда не витал, не витал
в облаках, в которых я не витал,
и никогда не видал, не видал
городов, которых я не видал.
И никогда не лепил, не лепил
кувшин, который я не лепил,
и никогда не любил, не любил
женщин, которых я не любил…
Так что же я смею?
И что я могу?
Неужто лишь то, чего не могу?
И неужели я не добегу
до дома, к которому я не бегу?
И неужели не полюблю
женщин, которых не полюблю?
И неужели не разрублю
узел, который не разрублю,
узел, который не развяжу,
в слове, которого я не скажу,
в песне, которую я не сложу,
в деле, которому не послужу…
в пуле, которую не заслужу?…
1962
ДВА ВЕЛИКИХ СЛОВА
Не пугайся слова «кровь» —
кровь, она всегда прекрасна,
кровь ярка, красна и страстна,
«кровь» рифмуется с «любовь».
Этой рифмы древний лад!
Разве ты не клялся ею,
самой малостью своею,
чем богат и не богат?
Жар ее неотвратим…
Разве ею ты не клялся
в миг, когда один остался
с вражьей пулей на один?
И когда упал в бою,
эти два великих слова,
словно красный лебедь,
снова
прокричали песнь твою.
И когда пропал в краю
вечных зим,
песчинка словно,
эти два великих слова
прокричали песнь твою.
Мир качнулся.
Но опять
в стуже, пламени и бездне
эти две великих песни
так слились, что не разнять.
И не верь ты докторам,
что для улучшенья крови
килограмм сырой моркови
нужно кушать по утрам.
1962
НОЧНОЙ РАЗГОВОР
– Мой конь притомился.
Стоптались мои башмаки.
Куда же мне ехать?
Скажите мне, будьте добры.
– Вдоль Красной реки, моя радость,
вдоль Красной реки,
до Синей горы, моя радость,
до Синей горы.
– А как мне проехать туда?
Притомился мой конь.
Скажите пожалуйста,
как мне проехать туда?
– На ясный огонь, моя радость,
на ясный огонь,
езжай на огонь, моя радость,
найдешь без труда.
– А где ж этот ясный огонь?
Почему не горит?
Сто лет подпираю я небо ночное плечом…
– Фонарщик был должен зажечь,
да, наверное, спит,
фонарщик-то спит, моя радость…
А я ни при чем.
И снова он едет один
без дороги
во тьму.
Куда же он едет,
ведь ночь подступила к глазам!…
– Ты что потерял, моя радость? —
кричу я ему.
И он отвечает:
– Ах, если б я знал это сам…
1962
КАРАВАЙ
Вы видели, щиток приоткрывая,
в задумчивой и душной глубине
прищуренные глазки каравая,
когда он сам с собой наедине?
Когда очнуться не хватает мочи,
когда румяный край – под цвет зари,
о чем он думает?
О чем бормочет,
ленивые глотая пузыри?
А в нем живут сгоревшие поленья,
старанья мастериц и мастеров.
Он, как последнее стихотворенье,
и добр, и откровенен, и суров.
И задыхается на белом блюде
от радости рожденья своего…
И кланяются караваю люди
и ломтики уносят от него.
1962
ГЛАВНАЯ ПЕСЕНКА
Наверное, самую лучшую
на этой земной стороне
хожу я и песенку слушаю —
она шевельнулась во мне.
Она еще очень неспетая.
Она зелена как трава.
Но чудится музыка светлая,
и строго ложатся слова.
Сквозь время, что мною не пройдено,
сквозь смех наш короткий и плач
я слышу: выводит мелодию
какой-то грядущий трубач.
Легко, необычно и весело
кружит над скрещеньем дорог
та самая главная песенка,
которую спеть я не смог.
1962
СТИХИ БЕЗ НАЗВАНИЯ
Оле
1
Вся земля, вся планета – сплошное «туда».
Как струна,
дорога звонка и туга.
Все, куда бы ни ехали, только – туда,
и никто не сюда. Все – туда и туда.
Остаюсь я один. Вот так. Остаюсь.
Но смеюсь (я признаться боюсь, что боюсь).
Сам себя осуждаю, корю.
И курю.
Вдруг какая-то женщина (сердце горит)…
– Вы куда?! – удивленно я ей говорю.
– Я сюда… – так влюбленно она говорит.
«Сумасшедшая! – думаю. – Вот ерунда…
Как же можно «сюда», когда нужно – «туда»?!»
2
Строгая женщина в строгих очках
мне рассказывает о сверчках,
о том, как они свои скрипки
на протянутых носят руках,
о том, как они понемногу,
едва за лесами забрезжит зима,
берут свои скрипки с собою в дорогу
и являются в наши дома.
Мы берем их пальто, приглашаем к столу
и признательные расточаем улыбки,
но они очень скромно садятся в углу,
извлекают
свои допотопные скрипки,
расправляют
помятые сюртучки,
поднимают
над головами смычки,
распрямляют
свои вдохновенные усики…
что за дом,
если в нем
не пригреты сверчки
и не слышно их музыки!…
Строгая женщина щурится из-под очков,
по столу громоздит угощенье…
Вот и я приглашаю заезжих сверчков
за приличное вознагражденье.
Я помятые им вручаю рубли,
их рассаживаю
по чину и званию,
и играют они вечный вальс
по названию:
«Может быть, наконец,
повезет мне в любви…»
3
Я люблю эту женщину.
Очень люблю.
Керамический конь увезет нас постранствовать,
будет нас на ухабах трясти и подбрасывать…
Я в Тарусе ей кружев старинных куплю.
Между прочим,
Таруса стоит над Окой.
Там торгуют в базарные дни земляникою,
не клубникою,
а земляникою,
дикою…
Вы, конечно, еще не встречали такой.
Эту женщину я от тревог излечу
и себя отучу от сомнений и слабости,
и совсем не за радости и не за сладости
я награду потом от нее получу.
Между прочим, земля околдует меня
и ее
и окружит людьми и деревьями,
и, наверно, уже за десятой деревнею
с этой женщиной мы потеряем коня.
Ах, как гладок и холоден был этот конь!
Позабудь про него.
И, как зернышко – в борозду,
ты подкинь-ка, смеясь, августовского хворосту
своей белой пригоршней в красный огонь.
Что ж касается славы, любви и наград…
Где-то ходит, наверное, конь керамический
со своею улыбочкой иронической…
А в костре настоящие сосны горят!
4
Вокзал прощанье нам прокличет,
и свет зеленый расцветет,
и так легко до неприличья
шлагбаум руки разведет.
Не буду я кричать и клясться,
в лицо заглядывать судьбе…
Но дни и версты будут красться
вдоль окон поезда,
к тебе.
И лес, и горизонт далекий,
и жизнь, как паровозный дым,
все – лишь к тебе, как те дороги,
которые
когда-то
в Рим.
1962
МУЗЫКА
Симону Чиковани
Вот ноты звонкие органа
то порознь вступают,
то вдвоем,
и шелковые петельки аркана
на горле
стягиваются
моем.
И музыка передо мной танцует гибко,
и оживает все
до самых мелочей:
пылинки виноватая улыбка
так красит глубину ее очей!
Ночной комар,
как офицер гусарский, тонок,
и женщина какая-то стоит,
прижав к груди стихов каких-то томик,
и на колени падает старик,
и каждый жест велик,
как расстоянье,
и веточка умершая
жива, жива…
И стыдно мне за мелкие мои
старанья
и за
непоправимые слова.
…Вот сила музыки.
Едва ли
поспоришь с ней бездумно и легко,
как будто трубы медные зазвали
куда-то горячо и далеко…
И музыки стремительное тело
плывет,
кричит неведомо кому:
«Куда вы все?!
Да разве в этом дело?!»
А в чем оно? Зачем оно? К чему?!!
…Вот черт,
как ничего еще не надоело!
1962
* * *
М. Хуциеву
Мы приедем туда, приедем,
проедем – зови не зови —
вот по этим каменистым,
по этим
осыпающимся дорогам любви.
Там мальчики гуляют, фасоня,
по августу, плавают в нем,
и пахнет песнями и фасолью,
красной солью и красным вином.
Перед чинарою голубою
поет Тинатин в окне,
и моя юность с моей любовью
перемешиваются во мне.
…Худосочные дети с Арбата,
вот мы едем, представь себе,
а арба под нами горбата,
и трава у вола на губе.
Мимо нас мелькают автобусы,
перегаром в лицо дыша…
Мы наездились, мы не торопимся,
мы хотим хоть раз не спеша.
После стольких лет перед бездною,
раскачавшись, как на волнах,
вдруг предстанет, как неизбежное,
путешествие на волах.
И по синим горам, пусть не плавное,
будет длиться через мир и войну
путешествие наше самое главное
в ту неведомую страну.
И потом без лишнего слова,
дней последних не торопя,
мы откроем нашу родину снова,
но уже для самих себя.
1963
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.