Текст книги "Стеклодувы"
Автор книги: Дафна дю Морье
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Матушка приехала к нам на следующий день после смерти ребенка, и мы отвезли бедняжку Катрин к ее родителям на улицу Пти-Каро, ибо, несмотря на то что Робер жил теперь в «Красной лошади» с родителями, его положение было по-прежнему смутным и не могло проясниться раньше конца мая.
Список кредиторов брата оказался огромным – даже больше, чем опасался мой отец. Помимо восемнадцати тысяч ливров, которые он был должен господину Кевремон-Деламоту за стеклозавод в Вильнёв-Сен-Жорже, его долги различным торговцам и агентам в Париже составляли почти пятьдесят тысяч ливров. Общий итог равнялся семидесяти тысячам ливров, и выплатить эту чудовищную сумму можно было только одним способом – продав единственную оставшуюся у Робера собственность, завод в Брюлоннери, который он получил по свадебному контракту с обязательством сохранить и который был оценен отцом в восемьдесят тысяч ливров.
Необходимость продать Брюлоннери явилась тяжким ударом для отца. Здесь он впервые начал осваивать свое ремесло в качестве подмастерья мсье Броссара, сюда привел молодую жену. И теперь предприятие, которое он вместе с дядюшкой Демере превратил в один из лучших стекольных «домов» Франции, приходилось продать, чтобы заплатить долги моего брата.
Что касается мелких кредиторов: виноторговцев, портных и мебельщиков, владельца конюшни, у которого Робер нанимал карету, чтобы съездить в Руан за каким-то необыкновенным сырьем, так и не использованным, – с ними всеми расплатилась моя мать из своих денег. У нее имелись собственные доходы, которые она получала от небольшой фермы в окрестностях родной деревни Сен-Кристоф.
Мне кажется, даже в тот день в конце мая, когда Робер предстал перед судом и его отпустили с миром, после того как все долги были уплачены, мой брат не понял всей тяжести своего чудовищного поступка.
– Все дело в том, чтобы свести знакомство с нужными людьми, – говорил он мне, когда мы собирали вещи, чтобы ехать домой, в Шен-Бидо. – До сих пор мне не везло, но теперь все пойдет иначе. Вот увидишь. Управляющим я больше не буду: это скучно и слишком большая ответственность. Но в качестве главного гравировщика на большом жалованье – им придется хорошо мне платить, иначе я не пойду на это место, – кто знает, каких высот я в конце концов могу достигнуть? Может, буду работать в самом Трианоне! Мне жаль, что отец так расстраивается. Впрочем, я всегда говорил, что у него провинциальные взгляды.
Он улыбался мне, веселый и самоуверенный, как всегда. Ему стукнуло тридцать, он был великолепный, просто блестящий мастер-гравировщик, но отличался себялюбивой беспечностью десятилетнего ребенка.
– Ты должен понимать, – сказала я ему со всей наставительностью, на какую была способна в свои шестнадцать лет (я никак не могла забыть его несчастного умершего ребенка), – что едва не разбил сердце Катрин, не говоря уже о нашем отце.
– Чепуха! – отмахнулся он. – Катрин уже с удовольствием думает о том, как будет жить в Сен-Клу, а когда у нее снова родится ребенок, она и совсем утешится. На этот раз у нас будет сын. Что же до отца, то как только он вернется в Шен-Бидо из Парижа, который всегда ненавидел, тут же оправится и станет самим собой.
Мой брат ошибся. На следующий же день, когда мы собирались садиться в дилижанс, чтобы ехать домой, у отца снова открылось кровотечение. Матушка сразу же уложила его в постель и послала за доктором. Сделать ничего было нельзя. Слишком слабый для того, чтобы ехать домой, понимая, что умирает, отец пролежал в «Красной лошади» еще неделю. Мать почти не отходила от его постели, а когда забывалась сном на час-другой в соседней комнате, ее место занимала я. Выцветший красный полог над кроватью, трещины в оштукатуренных стенах, тазик и кувшин с обитыми краями – эти печальные подробности прочно запечатлелись в моей памяти, пока я наблюдала, как жизнь моего отца неуклонно движется к своему пределу.
В Париже стояла удушающая жара, усугублявшая его страдания, но стоило хотя бы приоткрыть окно, выходящее на узкую шумную улицу Сен-Дени, как в комнату врывались шум и зловоние, от которого становилось еще труднее дышать.
Как отец тосковал о доме! Не только о милых сердцу вещах, окружавших его в Шен-Бидо, но и о самой земле, о лесах и полях, среди которых он родился и вырос. Робер называл его отношение к жизни провинциальным, но отец, так же как и наша матушка, корнями своими был связан с землей; и на этой земле, в благодатной Тюрени, самом сердце Франции, строил он свои стекольные «дома», создавая своими руками и своим дыханием красоту, неподвластную времени. Теперь жизнь уходила из него, словно воздух из стеклодувной трубки, которую отложил в сторону мастер, и в последнюю ночь, что мы провели вместе, пока матушка спала в соседней комнате, он посмотрел на меня и сказал: «Позаботься о братьях. Держитесь все вместе, одной семьей».
Он умер 8 июня 1780 года и был похоронен поблизости, на кладбище церкви Сен-Лё на улице Сен-Дени.
В то время мы были слишком измучены, ничего не видели от слез, но позднее с гордостью осознали, что во всем Париже не нашлось ни одного мастера или работника, причастного к нашему стекольному ремеслу, ни одного торговца из тех, что вели с отцом дела, который не пришел бы на кладбище Сен-Лё отдать дань уважения его памяти.
Глава пятая
Личное имущество моего отца оценивалось в сто шестьдесят тысяч ливров, и мать вместе с господином Босье, нотариусом из Монмирайля, до конца июля занималась тем, что разбирала отцовские бумаги, составляя списки долгов и активов. Они провели полную опись всего имущества и наконец установили окончательную цифру: сто сорок пять тысяч восемьсот четыре ливра. Половина этой суммы отходила моей матери, вторая же была поделена в равных долях между нами, пятью детьми. Робер и Пьер, которые достигли совершеннолетия, получили свою долю сразу, тогда как доля младших, несовершеннолетних, – Мишеля, Эдме и моя – находилась пока в распоряжении нашей матушки, которая была назначена опекуншей. Шен-Бидо, взятый в аренду отцом совместно с матерью, целиком оказывался в ее распоряжении, и она решила вести дела на заводе самостоятельно, в качестве мастерицы стекольного дела – звание, которого до той поры не носила ни одна женщина в нашем ремесле. Впоследствии, удалившись от дел, она собиралась поселиться в маленьком имении возле Сен-Кристофа, которое получила от своего отца, Пьера Лабе; а пока мама намеревалась единолично править в Шен-Бидо.
Я хорошо помню, как в августе 1780 года мы все собрались в конторе городского дома, для того чтобы обсудить нашу будущую жизнь. Матушка сидела во главе стола, вдовий чепец на золотистых, тронутых сединой волосах словно подчеркивал ее величественную осанку; теперь, когда ей было пятьдесят пять лет, шутливый титул Королевы Венгерской подходил ей более чем когда-либо.
Робер стоял справа от нее или шагал по комнате, ни на минуту не оставаясь в покое. Он то и дело трогал рукой украшение на полке, которое считал своим по праву наследования. Слева сидел Пьер, глубоко погруженный в мысли, которые, как я была уверена, не имели ничего общего ни с законами, ни с наследством.
Мишель, примостившийся в конце стола, с возрастом становился все более похожим на отца. В свои двадцать четыре года он был невысок, коренаст и темноволос, работал мастером-стеклоделом на заводе Обиньи в Берри. Мы не видели его уже несколько месяцев. Не знаю, отчего он так повзрослел – оттого ли, что долгое время жил вдали от дома, или оттого, что вдруг осознал все значение смерти нашего отца, – но только он, по-видимому, утратил былую сдержанность и первым завел разговор о будущем.
– Если г-говорить обо мне, – начал он значительно решительнее, чем раньше, – мне н-незачем больше жить в Обиньи. Я бы п-предпочел работать здесь, если матушка захочет меня взять.
Я наблюдала за ним с любопытством. Это был поистине новый Мишель: он уже не молчал, угрюмо потупясь, но прямо глядел на мать, словно бросая ей вызов.
– Очень хорошо, сын мой, – одобрила она, – если ты так считаешь, я согласна принять тебя на работу. Только помни: теперь я хозяйка в Шен-Бидо и, пока занимаю это место, хочу, чтобы мне подчинялись и выполняли мои приказания безоговорочно.
– Меня это устраивает, – отвечал он. – В т-том случае, если приказания будут разумными.
Он ни за что бы так не ответил год тому назад, и хотя меня удивила его смелость, я втайне восхищалась братом. Робер перестал бегать по комнате и, посмотрев на Мишеля, одобрительно кивнул.
– Я еще не отдала ни одного приказания, – заметила матушка, – которое не послужило бы на благо «дома», находящегося в моем ведении. Единственной моей ошибкой было то, что я посоветовала вашему отцу отдать Роберу Брюлоннери, когда тот женился.
Мишель замолчал. Продажа Брюлоннери в уплату долгов Робера была тяжелым ударом, причинившим ущерб каждому из нас.
– Не вижу необходимости, – заявил Робер, когда молчание слишком затянулось и всем стало неловко, – вытаскивать на свет историю с моим свадебным подарком. Это было и прошло, мои долги уплачены. Как знаете все вы – матушка в том числе, – у меня отличные виды на будущее. Через несколько месяцев я стану первым гравировщиком по хрусталю на новом заводе в Сен-Клу. И теперь к тому же я имею возможность сделаться совладельцем, вложив в это предприятие собственные средства, стоит мне только пожелать.
Это была шпилька матушке. Наследство, полученное от отца, делало Робера независимым, теперь он мог поступать как заблагорассудится. Завещание было составлено задолго до отцовской болезни и до того, как Робер начал совершать свои сумасбродства. Матушка благоразумно оставила без ответа его колкость и обратилась к Пьеру:
– А ты что скажешь, мечтатель? Все мы знаем, что после возвращения с Мартиники десять лет назад ты занимался отцовским ремеслом только потому, что не имел возможности делать что-либо другое. И как оказалось, ты очень преуспел в этом ремесле. Но не думай, что я и дальше буду настаивать, чтобы ты работал со стеклом. Теперь, получив наследство, ты волен устроить свою жизнь на манер Жан-Жака – удалиться в леса, стать отшельником и питаться орехами и козьим молоком.
Пьер очнулся от задумчивости, потянувшись, зевнул и послал ей долгую медленную улыбку.
– Вы совершенно правы, – сказал он. – Я не имею желания оставаться в стекольном деле. Несколько месяцев тому назад я серьезно подумывал о том, чтобы отправиться в Северную Америку и сражаться там на стороне колоний в их борьбе за независимость против Англии. Это великое дело. Но потом я передумал и решил остаться во Франции. Я могу принести больше пользы здесь, среди своих сограждан.
Все мы широко раскрыли глаза. Кто бы мог подумать? Наш милый ленивый Пьер, чудак, как, бывало, называл его отец, и вдруг такое заявление.
– Ну и что? – ободряюще кивнула ему мать. – Что ты надумал?
Пьер с решительным видом подался вперед на своем стуле.
– Я хочу купить практику нотариуса в Ле-Мане, – объявил он. – Буду предлагать свои услуги тем, у кого нет денег и кто поэтому не может обратиться к настоящему адвокату. Сотни несчастных людей, не умеющих читать и писать, нуждаются в совете юриста. Им я и буду помогать.
Пьер – и вдруг нотариус! Если бы он сказал, что собирается стать укротителем львов, я была бы меньше удивлена.
– Весьма человеколюбивые намерения, – заметила матушка. – Однако должна тебя предупредить: состояния ты на этом не наживешь.
– У меня и нет такого желания, – возразил Пьер. – Каждый, кто обогащается, богатеет за счет бедняков. Пусть стремящиеся к богатству попробуют прежде примириться со своей совестью.
Я заметила, что, произнося эти слова, он не смотрел на Робера, и мне вдруг пришло в голову, что бедствия, постигшие брата сначала в Ружемоне, а потом в Вильнёв-Сен-Жорже, повлияли на Пьера гораздо сильнее, чем мы могли себе представить, и что теперь, таким вот странным образом, он намеревается восполнить ущерб. Первым, несмотря на заикание, пришел в себя и заговорил Мишель:
– П-прими мои п-поздравления, Пьер. Поскольку мне вряд ли удастся составить состояние, я, вероятно, буду одним из п-первых твоих клиентов. Во всяком случае, если уж никто не захочет воспользоваться твоими советами, ты всегда сможешь с-составить брачные контракты для Софи и Эйме. – Он так и не научился выговаривать «Эд» или «Эдме», и сестра превратилась для него в «Эйме».
Наша младшенькая, которую баловали все мы, в особенности отец, была удивительно молчалива, пока шли разговоры, но теперь нарушила молчание, словно бы защищаясь:
– Пьер, конечно, может составить мой брачный контракт, если ему захочется, но должна поставить условие: мужа я выберу себе сама. Ему будет не меньше пятидесяти лет, и он будет богат как Крёз.
Эти слова, произнесенные со всею решительностью четырнадцати лет, ослабили напряжение. Потом сестра объяснила мне, что сделала это нарочно: уж слишком серьезно все мы себя вели. Таким образом, мы обсудили будущее моих братьев и сделали это спокойно, никого не обижая.
Оставалось решить последнее. Робер подошел к стеклянной горке в углу комнаты и достал оттуда драгоценный кубок, сделанный в Ла-Пьере в тот знаменательный день, когда нас посетил король.
– Этот кубок, – заявил он, – принадлежит мне по праву наследования.
Никто не произнес ни слова. Все смотрели на мать.
– Ты считаешь, что заслужил его? – спросила она.
– Возможно, и нет, – ответил Робер. – Но отец сказал, что кубок должен принадлежать мне, а после перейти к моим детям. И у меня нет никаких оснований полагать, что он мог бы отступиться от своих слов. Кубок будет отлично выглядеть в моем новом доме в Сен-Клу… Кстати, Катрин снова ожидает ребенка, он должен родиться весной.
Для матери этого было достаточно.
– Возьми, – разрешила она, – но помни, что сказал отец, когда обещал тебе его отдать. Этот кубок – символ высокого мастерства, а вовсе не талисман, который должен принести славу или богатство.
– Возможно, вы и правы, – отвечал Робер, – однако все зависит от того, в чьи руки он попадет.
Уезжая от нас в Париж, Робер увез с собой и кубок вместе со всем прочим своим имуществом, а в апреле, когда родился его сын Жак, брат и его многочисленные друзья, приглашенные на крестины, пили из кубка шампанское за здоровье новорожденного и родителей.
А мы остались в Шен-Бидо и вернулись к нашей размеренной жизни, но уже без отца. Все, кроме Пьера, который, следуя своему решению, купил практику нотариуса в Ле-Мане и посвятил себя делу помощи обездоленным. Мне казалось, что именно ему, а не Роберу, должен был достаться кубок. Хотя он и не занимался больше стекольным ремеслом, но все равно был мастером своего дела по самым высоким меркам, установленным нашим отцом. Конечно же, у него не было недостатка в клиентуре, и чем беднее подбирались клиенты, тем больше это нравилось Пьеру; у его крыльца всегда стояла длинная вереница несчастных, ожидающих своей очереди. Я подумывала о том, чтобы переселиться в Ле-Ман и вести хозяйство брата, мы с матушкой уже почти решили, что я поеду, как вдруг Пьер, не говоря никому из нас ни слова, взял да и обручился с дочерью одного торговца – мадемуазель Дюмениль из Боннетабля – и через месяц уже женился.
– Это так похоже на Пьера, – заметила матушка. – Помогает торговцу выпутаться из затруднительного положения и запутывается сам – женится на его дочери.
Мари Дюмениль была старше Пьера и не принесла ему никакого приданого, и это настроило мою мать против невестки. А между тем Мари была добрая женщина, отлично стряпала, и если бы она не подходила моему брату, он никогда бы на ней не женился.
– Будем надеяться, – говорила матушка, – что Мишель не даст себя так легко окрутить.
– Не б-беспокойтесь, – отвечал ее младший сын, – у меня слишком много д-дел в Шен-Бидо – только и делаю, что стараюсь не попасться вам на глаза, – так что никак не могу связывать себя женитьбой.
Но, по правде говоря, Мишель и матушка отлично ладили. Теперь, когда не было отца и никто не придирался к брату, не раздражался из-за его заикания, Мишель показал себя великолепным мастером – разумеется, под строгим надзором матери. Два или три мастера, работавших с Мишелем на заводе в Берри, последовали за ним в Шен-Бидо. Это указывало на то, что он пользовался среди них известным влиянием. Остальные наши рабочие и подмастерья были из Ла-Пьера, они трудились бок о бок с братом с самого начала или знали его с детства.
Все мы, живущие в Шен-Бидо, составляли как бы единое целое, общину, главой которой была моя мать, в то время как Мишель держался скорее как товарищ рабочих, чем управляющий. Подобно отцу, он был рожден руководить людьми, однако манера себя вести была у каждого своя. Когда отец перед началом плавки входил в плавильню, шумные разговоры и грубые шутки, столь обычные среди людей, живущих в тесном общении друг с другом, мгновенно прекращались; каждый человек молча и без лишней суеты занимался своим делом. Это происходило не из страха перед хозяином, но от глубокого уважения. Мишель не требовал от рабочих ни уважения, ни почтительного молчания. Чем больше шума, считал он, тем лучше идет дело, в особенности же работе помогает громкое пение – все стеклоделы по природе своей отличные певцы и любители посмеяться, а самые громкие и смелые шутки исходили обычно от самого Мишеля.
Он всегда знал, когда матушка должна появиться в мастерских – она поставила себе за правило обходить весь завод каждый день, – и в такие минуты призывал к порядку, и рабочие ему подчинялись. Мне кажется, мать догадывалась, что происходит в ее отсутствие, но, поскольку дела шли хорошо и выпуск продукции не снижался, у нее не было оснований жаловаться.
В Шен-Бидо мы продолжали производить лабораторную посуду и инструменты для научных исследований и поставляли эти свои изделия в соседние города Сомюр и Тур, не говоря уже о Париже. Наша малая печь была приспособлена именно для этого, а не для тонкого столового стекла, выпуск которого наладил мой дядя Мишель в Ла-Пьере. Это объяснялось тем, что у нас не было подходящих мастеров, хотя на нас работало более восьмидесяти человек, и тем также, что производство лабораторной посуды и инструментария требовало меньших затрат. Здесь, в Шен-Бидо, на матушкином попечении находилась и ферма, не считая сада и огорода; кроме того, на ней лежала забота о рабочих и их семьях – их было более сорока, некоторые жили на холме в Плесси-Дорене, другие – в лесах возле Монмирайля, но в основном они обитали в домишках, расположенных вокруг мастерских.
Нас с Эдме приучили заботиться о семьях рабочих наравне с матушкой. Это означало, что каждый день мы заходили в дома мастеровых, чтобы узнать, не нужно ли чего, – ведь никто из них не знал грамоты, и нам частенько приходилось писать за них письма к родственникам. Иногда по их поручениям мы ездили в Ферт-Бернар и даже в Ле-Ман. Обстановка в домишках рабочих была достаточно убогой, удобств никаких, ведь заработки были очень невелики.
Нас постоянно приглашали крестить детей, а это означало, что мы должны уделять крестникам и их родне больше внимания, чем остальным. Мы с Эдме считали эту честь несколько обременительной, однако матушка не позволяла нам от нее уклоняться. У нее самой было по крайней мере тридцать крестников, и она не забывала ни одного дня рождения.
В Шен-Бидо мы никогда не сидели без дела. Если не посещали семьи рабочих, то занимались домашними делами, выполняя указания матушки: стирали, чинили белье, ухаживали за садом и огородом или же собирали урожай и заготавливали впрок фрукты или овощи в зависимости от времени года. Матушка никому не позволяла бездельничать, и зимой, когда земля покрывалась снегом и нельзя было выходить из дома, она заставляла нас стегать одеяла для жен и детей рабочих.
Я не хотела никакой другой жизни и никогда не испытывала недовольства. И все-таки, когда мне разрешалось поехать в Париж к Роберу и Катрин, что случалось не чаще двух-трех раз в году, я рассматривала это как подарок судьбы.
Робер пока больше не делал глупостей. Положение первого гравера по хрусталю на стекольном заводе в парке Сен-Клу возле Севрского моста принесло ему некоторую известность. В 1784 году завод получил название Королевской мануфактуры хрусталя и эмали. Брат с женой жили недалеко от завода, и хотя в их распоряжении было всего две-три комнаты, значительно более скромные, чем покои Ружемона, Робер обставил их в самом модном стиле, а Катрин всегда была разодета как придворная дама, все такая же хорошенькая и любящая, всегда радующаяся моему приезду. Маленький Жак был прелестный малыш.
Что до Робера, я всегда невольно сравнивала его внешность и поведение с тем, как были одеты и как вели себя Пьер и Мишель. Если мне случалось приезжать в Ле-Ман и ночевать там, Пьер неизменно возвращался из конторы очень поздно – вечно его задерживал какой-нибудь из несчастных клиентов. Волосы нечесаны, галстук завязан кое-как, на сюртуке обязательно сидело пятно; он наскоро что-нибудь ел, не разбирая вкуса, и одновременно рассказывал мне очередную печальную историю о нуждах и злоключениях какого-нибудь бедняка, которого он стремился вызволить из беды.
Мишель тоже не уделял внимания своей внешности. Матери постоянно приходилось напоминать ему, чтобы брился, следил за ногтями и вовремя стригся, потому что порой брат выглядел не лучше наших углежогов.
А вот Робер… Волосы всегда напудрены, что придает ему такой изысканный вид. Сюртуки и панталоны сшиты у лучших портных. Никаких шерстяных чулок – только шелковые, и фасон туфель неизменно соответствует моде, ни за что не наденет башмаков с острыми носами, если модны квадратные. Когда вечером – или утром, в зависимости от смены, – он возвращался домой, вид у него был такой же безукоризненный, как перед уходом на работу, и он никогда не заводил разговора о том, что происходило в мастерской, к чему я привыкла в общении с другими моими братьями. Робер живо и остроумно пересказывал нам городские сплетни, часто далеко не безобидные, и у него обязательно имелась про запас какая-нибудь занимательная история, связанная с придворными кругами.
В те дни ходило особенно много разговоров о королеве. Ее расточительность и сумасбродства, ее пристрастие к балам и театру были широко известны, а рождение дофина хотя и вызвало всеобщее ликование, послужило поводом не только для празднеств и фейерверков, но и для пересудов. По столице пополз слушок, всюду хихикали и шептались, гадая, кто был отцом ребенка – уж точно не король.
Говорят… Мой брат сотни раз повторял это несимпатичное слово, а уж ему-то никак не следовало этого делать, поскольку королева покровительствовала стекольной мануфактуре в Сен-Клу.
Говорят, у королевы полдюжины любовников, в том числе братья короля, и она даже не знает, кто из них отец ее сына.
Говорят, последнее ее бальное платье стоило две тысячи ливров и девушки-швеи так измучились, торопясь закончить его к сроку, что многие из них умерли от усталости.
Говорят, когда король возвращается домой, утомленный после охоты, то сразу валится в постель, а королева исчезает, отправляется в Париж со своим деверем, графом д’Артуа, и друзьями – Полиньяками и принцессой де Ламбаль, и они – кавалеры и дамы, переодетые проститутками, – бродят по самым грязным и непотребным кварталам.
Неизвестно, кто распускал эти сплетни. Но мой брат с удовольствием передавал их нам, уверяя, что получает сведения из первых рук.
Гостя у Робера и Катрин весной 1784 года, я стала невольной причиной события, которое впоследствии оказало значительное влияние на будущее брата. Я предполагала вернуться домой двадцать восьмого апреля, а накануне, двадцать седьмого, должна была состояться премьера новой пьесы – «Женитьбы Фигаро», написанной неким Бомарше. Робер непременно хотел посмотреть ее: в театре будет весь Париж; говорят, что в этой скандальной пьесе полно намеков на то, что делается в Версале, хотя благопристойности ради действие и перенесено в Испанию. Он хотел, чтобы я непременно отправилась вместе с ним. «Тебе это будет полезно, Софи, – говорил он. – Поспособствует твоему образованию. Ты у нас слишком провинциальна, а Бомарше сейчас самый модный писатель. Вот посмотришь пьесу и до конца дней сможешь рассказывать о ней у себя дома».
Последнее было маловероятно. Мишель станет насмешничать, матушка приподнимет брови, что же до Пьера, он просто скажет, что это лишнее доказательство морального разложения общества.
И тем не менее, поскольку это был мой последний день в Париже, я позволила себя уговорить. Оставив Катрин в Сен-Клу нянчить маленького Жака, мы отправились в театр в наемном экипаже. На мне было платье, сшитое портнихой в Монмирайле, в то время как Робер выглядел настоящим щеголем.
Театр осаждала огромная толпа, и я была уже готова повернуть назад, в Сен-Клу, однако Робер не хотел об этом и слышать. «Обопрись на мою руку, – велел он мне. – Мы обязательно должны пробраться внутрь. Обещай, что не упадешь в обморок. Положись на меня».
Расталкивая толпу, с трудом пробивая себе дорогу, мы в конце концов оказались в театре. Нечего и говорить, что ни одного свободного места не было видно. «Стой здесь и не двигайся, – приказал брат, поставив меня возле колонны. – Я что-нибудь устрою. Не может быть, чтобы здесь не оказалось кого-нибудь из знакомых». С этими словами он исчез в толпе.
Я бы отдала все на свете, чтобы оказаться на месте Катрин, которая качала и кормила своего маленького сына. Жара стояла невыносимая, невозможно было дышать от запаха пудры и румян, который исходил от стоявших вокруг меня женщин, безвкусно разодетых и разукрашенных.
Я видела, как появились музыканты и заняли свои места в оркестре. Скоро начнется увертюра, а брата все еще не видно. Вдруг я заметила, что он машет мне рукой поверх голов, и, бормоча извинения и заикаясь не хуже Мишеля, стала пробираться к нему.
– Все устроилось как нельзя лучше, – шепнул он мне на ухо. – У тебя будет самое замечательное место в театре.
– Где?.. Что? – бормотала я, но он, к моему ужасу, повел меня к ложе, расположенной у самой сцены. Там в полном одиночестве восседал великолепный вельможа с синей орденской лентой.
– Герцог Шартрский, – шепнул Робер. – Магистр ложи «Великий Восток», глава всех масонов Франции. Я тоже принадлежу к этой ложе.
Брат постучал в дверь и, прежде чем я успела его остановить, сделал какой-то знак – тайный знак, благодаря которому масоны узнают друг друга, как он позднее мне объяснил, – и стал что-то быстро говорить кузену короля.
– Если бы вы только могли предоставить моей сестре место в вашей ложе, – произнес брат, толкая меня вперед, и не успела я опомниться и сообразить, что происходит, как герцог Шартрский уже предлагал мне руку и, улыбаясь, указывал на кресло, стоящее подле него.
Оркестр начал увертюру. Занавес поднялся. Пьеса началась. Я ничего не видела и не слышала, слишком взволнованная смелостью брата и слишком смущенная для того, чтобы понимать, что творится на сцене. Никогда в жизни – ни до того мгновения, ни после – не испытывала я таких страданий. Я не могла ни смеяться, ни аплодировать вместе со всеми. А в перерывах – их было четыре, – когда в ложе появлялись друзья герцога Шартрского, все роскошно одетые, и начинали обсуждать пьесу, я сидела как истукан, красная от смущения, и не смела поднять глаза.
Герцог, по-видимому, понял, насколько я сконфужена, потому что предоставил меня самой себе и больше ко мне не обращался. Только когда пьеса кончилась и Робер появился из аванложи, чтобы меня увести, я встретилась с герцогом взглядом и заставила себя сделать реверанс, после чего мы с братом спустились вниз и замешались в толпу.
– Ну как? – спросил Робер, глаза которого так и сияли от удовольствия и возбуждения. – Не правда ли, это самый восхитительный вечер в твоей жизни?
– Совсем наоборот, – ответила я, ударяясь в слезы. – Самый ужасный!
Помню, как брат стоял в фойе и глядел на меня в полном недоумении, в то время как мимо проходили к своим каретам накрашенные, напудренные и увешанные драгоценностями дамы.
– Я просто не могу тебя понять, – повторял он снова и снова, пока мы катили к себе в Сен-Клу в наемном экипаже. – Упустить такую возможность! Ведь ты сидела рядом с будущим герцогом Орлеанским, самым влиятельным и известным человеком во всей Франции. Одно-единственное словечко, сказанное ему на ушко, могло бы обеспечить будущее твоего брата на всю оставшуюся жизнь, а ты не сумела использовать такую возможность! Не нашла ничего лучшего, как разреветься, словно младенец.
Нет, Робер ничего не понимал. Красивый, веселый, жизнерадостный и отлично владеющий собой, он никак не хотел понять, что его младшая сестра, не получившая почти никакого образования и одетая в платье, сшитое провинциальной портнихой, принадлежала к миру, который он давно уже оставил позади, но который, несмотря на свою отсталость и сельскую простоту, был гораздо глубже и значительнее его собственного.
– Я бы охотнее простояла день у нашей печи, – сказала я брату, – чем провела бы еще один такой вечер.
Это приключение имело свои последствия. Герцог Шартрский, которому предстояло в следующем году сделаться герцогом Орлеанским, унаследовав этот титул после отца, жил в Пале-Рояле. Невзирая на оказанное ему серьезное сопротивление, он снес несколько мануфактур, видных из его окон, и велел облагородить пейзаж. Его дворец был теперь окружен аркадами, под которыми помещались кафе и лавки, рестораны и «зрительные залы» – словом, самые разнообразные заведения, которые могли бы привлечь публику. А над ними зачастую располагались игорные дома и клубы.
Бродить в Пале-Рояле, глазеть на витрины, взбираться по лестницам на вторые этажи и даже пытаться проникнуть в задние потайные помещения, таившие в себе всевозможные соблазны, – все это стало излюбленным времяпрепровождением парижан. Однажды в воскресенье брат повел меня туда, и хотя я делала вид, что мне весело, в действительности я была напугана и поражена, как никогда в жизни. Зная отчаянную смелость Робера, я не особенно удивилась, когда он собрался нанести визит герцогу Орлеанскому, после того как однажды уже совершил дерзновенный поступок. Предлогом послужил тот вечер в театре и необходимость еще раз поблагодарить за высокую честь, оказанную его юной сестре-провинциалке. Робер преподнес принцу крови пару дюжин хрустальных бокалов. И тот принял подарок, выразив благодарность масонскими условными знаками.
Через три месяца после представления «Женитьбы Фигаро» – которую, кстати сказать, король запретил из-за скандальных намеков на придворные круги, хотя я этого и не знала, – Робер, сохраняя свое положение первого гравировщика на заводе в Сен-Клу, сделался владельцем одной из лавок в Пале-Рояле за номером двести двадцать пять.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?