Электронная библиотека » Дарья Плещеева » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 12:47


Автор книги: Дарья Плещеева


Жанр: Шпионские детективы, Детективы


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Танюша кинулась к своему идеалу.

– Лидия Виссарионовна!

– Боже мой! – воскликнула Зверева. – Как вы сюда попали?

– Я же говорила – я мечтаю летать и буду летать! – пылко сказала Танюша. – Ради бога, не гоните меня! Я все уладила, моя семья возражать не станет!

– Ваши родители сошли с ума? – осведомился Слюсаренко. Он уже был в летном шлеме, а автомобильных очках, в кожаной куртке и сапогах, натягивал перчатки.

– Нет, все гораздо проще! У меня теперь другая семья, – объяснила Танюша. – Я замуж выхожу! А мой жених тоже бредит полетами! Он вместе со мной будет учиться!

Про совместную учебу она придумала только что, на лету, мало беспокоясь об истинных намерениях Алеши.

Одновременно мужчины выкатили на летное поле «фарман», а со стороны конюшен подъехал высокий стройный всадник.

– Решили наконец пересесть в наше седло, господин фон Эрлих? – по-немецки спросила его Зверева.

– Нет, лошадям я не изменю, госпожа Зверева, – ответил он. – Это просто любопытство и немного более того…

Лидия смутилась.

Танюша посмотрела на всадника говорящим взглядом: вот только сунься к моему кумиру! Она прекрасно видела политику этого красавца – рядом с невысоким Володей Слюсаренко, менее всего похожим на дамского угодника, он выглядел королем и вел себя победительно (старое словечко опять вошло в моду, а актрисы очень следили за тем, чтобы их речь была полна таких словечек). Однако всадники, даже красивые, были для Танюши явлением обыкновенным – странствуя с труппой, она уж насмотрелась на кавалерийских офицеров, – а вот авиатор казался восхитительным существом иного мира, чуть ли не ангелом, только в черной коже.

Нужно было спешить на помощь авиатриссе.

– Лидия Виссарионовна, так вы позволите мне постоять с вами и поучиться? Я быстро схватываю! – похвалилась Танюша.

– Ну что же, стойте тут, смотрите и слушайте, – сказала Зверева. – Только, ради бога, ни во что не мешайтесь.

И, перейдя на немецкий, холодно произнесла:

– Господин фон Эрлих, аэроплан уже готовят ко взлету, лошадь может испугаться.

– Я приеду после полетов, – пообещал он и, подняв гнедого коня в легкий галоп, ускакал. Зверева невольно проводила его взглядом. Да, она любила Володю, она обещала стать его женой, только этот всадник подозрительно легко встревожил душу… Но как, как? Он отмеривал ей свое внимание – словно на аптекарских весах! Слова, которые он произнес с минуты знакомства, можно было на пальцах перечесть! И что в нем было? Царственная осанка, прекрасная посадка, самоуверенность – ведь ничего больше, право, ничего!

Танюша же, глядя на фон Эрлиха, вспомнила ночного посетителя сарая с фонариком. Тоже ведь высок, строен и… усат?.. Сейчас она вдруг поняла, что, увидев на долю секунды профиль незнакомца, отметила присутствие усов, торчащих из-под носа вперед. Уставившись на спину наездника, она задумалась: насколько же они торчат у этого красавчика, больше или меньше, чем у Енисеева.

И тут застрекотал мотор «фармана».

Все оказалось гораздо скучнее, чем думала Танюша, катя на велосипеде к Зассенхофу. Аэроплан, пилотируемый Слюсаренко, взлетел дважды и приземлялся, сделав всего круг. Что-то такое слышали Зверева, Слюсаренко, Калеп и механики в стрекоте мотора, чего Танюша никак не могла уразуметь. Из-за чего-то они горячо спорили, что-то их смешило до слез, и это вызывало острую зависть. Танюша видала похожее на репетициях, но без истинного азарта единомышленников. А для нее азарт был равноценен счастью – как, возможно, и для Зверевой.

Вдруг на летное поле вылетел открытый автомобиль «мерседес» и затормозил буквально в метре от «фармана». За рулем был шофер в обычных шоферских доспехах – кожаной куртке, кепи, огромных очках, за его спиной стоял человек, которого Танюша узнала сразу – он тогда еще привез Зверевой целую клумбу.

Видимо, он всю дорогу, от поспешности и волнения, ехал стоя – котелок с головы слетел, волосы взлохматились.

– Достал, достал! – кричал он еще издалека. – Королева моя, достал! Раздобыл! Вы не верили, а я достал! Ну, кто выиграл? Кому выставлять шампанское?!

– Боже мой, Таубе! – воскликнула Зверева. – Не может быть!

Небольшие заколоченные ящики, которые вызвали общий восторг, стояли на полу автомобиля. Их стали вытаскивать, поздравлять Таубе с победой, подняли тот самый шум, без которого энтузиасты не умеют обходиться, празднуя даже крошечное достижение. Танюша кое-как поняла: в ящиках – прославленная французская краска «Нувавия», лучше которой для покраски крыльев аэроплана еще не придумано, она бесподобно придает ткани эластичность и прочность, непромокаемость и способность сопротивляться низкой температуре. Странным показалось девушке, что это диво привезено не из Парижа, а из Петербурга, прямиком с улицы Миллионной, где были мастерские «Товарищества Ломача». Но, с другой стороны, Петербург все ж ближе Парижа.

– Но, господин Таубе… – Зверева вдруг опомнилась. – Это слишком дорогой подарок… Володя!.. Господин Калеп!..

– Моя королева, позвольте поцеловать вашу ручку, выпачканную в машинном масле, и мы квиты! – со смехом ответил Таубе. – Но мы ведь уже договорились – я буду вашим учеником, это всего лишь плата за обучение. Так мы договорились? Вы сегодня берете меня пассажиром?

– Если вы не против, пассажиром вас возьму я, – вмешался Слюсаренко, косо смотревший на невинное мужское кокетство Таубе.

– Эх… Но для меня полет – примерно то же, что для вас, – неожиданно серьезно сказал Таубе. – Вы полагаете, что человек моей комплекции и моего ремесла не может мечтать о небе? Может – да и горячее, чем вы, молодежь…

Зверева посмотрела на него с любопытством.

Дальше все было совсем неинтересно. От аэроплана отцепили мотор, расстелили прямо на траве клеенку, стали на ней раскладывать блестящие и тусклые детальки, покрикивая друг на друга, чтобы не терялись винты и шурупы. Разговор стал совсем непонятный. Зверева не хуже мужчин управлялась с техническими словами и, стоя на коленях перед клеенкой, доказывала Калепу какие-то истины – доказывала страстно и даже яростно.

Калеп же тыкал пальцем в странички с чертежами и расчетами. Потом он отложил стопку бумажек на край клеенки, придавив их большой блестящей гайкой.

И тут прозвучали единственные слова, которые Танюша поняла.

– Если бы сейчас взять вот эти чертежи да отвезти в Америку, за них заплатят больше, чем за ваши «фарманы» и все летные присособления, вместе взятые, – сказал Таубе. – Так, господин Калеп?

– Может быть, – согласился инженер.

Когда мотор опять собрали и стали прикреплять к «фарману», Зверева подошла к Танюше.

– Всю эту механику вам придется учить в летной школе, барышня. Полет – это минуты. А возня с мотором – дни и недели, – сказала авиатрисса.

– Но вы же выбрали это. Ради полета, да? – спросила Танюша. – Ну и я потерплю, если уж так надо. Я тоже смелая, я буду не хуже вас!

– Тут не терпеть – тут любить… У меня голова так устроена, что я просто люблю механику, – объяснила Зверева. – Мне нравится видеть, как точный расчет воплощается в жизнь. А смелости, чтобы залететь под облака, довольно и у пьяного лихача, который гонит свою бричку, не разбирая дороги. Подумайте…

– Я уже подумала. По всей России дамы и девицы учатся в летных школах, а я чем хуже? Вон княгиня Шаховская в Германии или госпожа Голанчикова! Она тоже бросила сцену ради аэропланов! Я про них про всех уже читала!

Это было правдой – бывая в Риге, Танюша покупала газеты и журналы, выискивая в них авиационные новости.

Зверева улыбнулась.

– Сегодня полетов больше не будет, – сказала она. – Если вы так уж загорелись, приезжайте в четверг. А сейчас – простите, милая, мне нужно в мастерскую.

Танюша ехала на штранд в смутном состоянии души. Полет все еще был мечтой – но пачкать руки в машинном масле девушке совершенно не хотелось.

Она полагала, что сумеет пробраться в комнату незаметно. В конце концов, окно на ночь не закрывают – трудно, что ли, влезть? Но возле дач, занятых кокшаровской труппой, толпились соседи. Танюша даже испугалась – не пожар ли?

Загнав велосипед в сиреневый куст, бросив туда же одеяло и прочее добро, она сквозь толпу пробилась к забору.

В белой резной беседке, стоявшей на холмике возле изгороди между дачами, что-то происходило. Внизу, у лесенки, ведущей в это причудливое сооружение, стояла едва ли не вся труппа – и Терская тоже. Лица были и взволнованные, и удрученные.

– Какой ужас, какой ужас! – твердила Эстергази.

Эта актриса была чем-то Танюше симпатична. Она могла нести сущую околесицу – но она же раза два защитила девушку от придирок Терской. Потому-то Танюша втихомолку прибилась к ней.

– Ларисочка Игнатьевна, – шепнула девушка, – на вас лица нет. Давайте отойдем. Хотите, я вам водички принесу? Стаканчик водички с лимонным соком?

– Да, да, миленькая…

Теперь Танюша вроде как легализировалась в толпе – она обихаживала Эстергази. А меж тем во двор въехала телега, и из беседки вынесли что-то долгое, завернутое в мешковину. Танюша не сразу поняла, что это человеческое тело, а когда увидела торчащие ноги в черных чулках – ойкнула и на миг утратила соображение.

– Вот так-то, деточка. Ты не смотри туда, – сказала ей Эстергази. – Нет ее больше, бедняжки. Вот горе Эрнестику, вот горе…

– Валентиночка… – прошептала Танюша. – Ой, как же это?..

– И Валентиночку по допросам затаскают, я их, мерзавцев, знаю… Эрнестика, бедненького, вызвали, ему в Ригу телефонировали, не сразу отыскали… Каково это – единственной сестрицы лишиться?.. Единственной, деточка…

Глава восьмая

Когда тело Регины фон Апфельблюм увезли, началось самое для артистов кошмарное – полицейские стали их опрашивать. Вопросы были одинаковы для всех: где провели ночь, кто может это подтвердить, не слышали ли подозрительного шума, что известно об отношениях в семье Сальтерна, бывала ли покойная на артистических дачах и знала ли вообще о существовании беседки.

Рижские полицейские уже неплохо говорили по-русски – а ведь еще двадцать лет назад им бы пришлось переводчика звать. Старый немецкий город долго сопротивлялся, долго отбивался, даже вся документация в магистрате и в полиции велась на немецком. Но настали новые времена, пришлось покориться.

Танюша, понимая, что уж ипподром-то с аэропланами точно не имеют отношения к убийству, отвечала, как все: спала, ничего не слышала. И фактов, которые пролили бы свет истины на это непонятное убийство, не знает.

Ей Регина фон Апфельблюм не нравилась – уж больно задирала нос. И потому у девушки было что-то вроде угрызений совести: вот ведь невзлюбили артисты гордячку, а ее и на свете больше нет; может, недодали ей хотя бы малость душевного тепла, хотя могли, могли, трудно, что ли, сыграть эту малость тепла?

А вот Стрельский огорчился не на шутку.

– Какая красивая женщина была… – вздыхал он. – В хороших руках ей бы цены не было…

Кокшаров пригласил инспектора рижской сыскной полиции Горнфельда к себе в комнату, открыл деревянный ящичек с сигарами, достал бутылку хорошего французского коньяка.

– Фрау Магда! Фрау Магда! – крикнул он хозяйке. – Сварите хороший крепкий кофе и не экономьте на зернах! Я ее знаю, она тайком высушивает единожды заваренный кофе и подмешивает его к свежемолотому.

– Похвальная экономия. Моя супруга тоже этой гадости научилась, – уныло ответил полицейский.

Горнфельд Кокшарову не очень нравился – скучный, всем на свете недовольный, чем-то похожий на артиста Лиодорова: тот тоже считал, что жизнь не состоялась, но Лиодоров мечтал совершить усилие, выгодно жениться и вырваться из актерского сословия; о чем мог мечтать Горнфельд, Кокшаров и вообразить не мог – разве что о более высоком чине, но ведь чин – дело житейское, рано или поздно начальство его даст.

Разговор предстоял неприятный – подозрения падали на труппу. О романе Сальтерна с Селецкой инспектор первым делом узнал – про него весь штранд знал. И Кокшарову стоило некоторого труда объяснить, что курортный роман с актеркой – дело пустяковое, это вроде непременной принадлежности летнего отдыха богатого человека, причем роман не предполагает обязательных постельных шалостей – часто артистки подарки-то берут, а расплачиваются за них тем, что позволяют возить себя по ресторанам.

– И ничего более? – удивился Горнфельд.

– Иному пожилому господину лишь хочется, чтобы его считали счастливым любовником, – терпеливо растолковывал Кокшаров. – Чтобы слух прошел о его амурных подвигах. Отчего ж не уважить щедрого господина?

Когда Горнфельд задал все свои вопросы, в комнату опять заглянула дачная хозяйка.

– Господин Кокшаров, к вам Шульц просится, пускать?

– О господи! – простонал Кокшаров. – Что они еще натворили?

– Кто натворил? – осведомился Горнфельд.

– Аяксы мои, будь они неладны! Мне уж перед Шульцем стыдно, ей-богу, – всякий раз что-то новое учудят!

– Кто такие Аяксы?

– Это два моих ходячих несчастья! – и Кокшаров вкратце рассказал, как был вынужден нанять двух совершенно незнакомых артистов. Потом впустили Шульца, и он, немного смутившись при виде рижского инспектора, доложил: Аяксы были найдены на берегу реки, Курляндской Аа, в том месте, где она впадает в залив, спящими под перевернутой лодкой. Нашли же их рыбаки, которые спозаранку обнаружили, что ограблена коптильня, и пошли по следу воров. Вместе с Аяксами были найдены корзинка с пустыми бутылками, рыбьи скелеты и шкурки от камбалы – то есть они стянули себе закуску.

– Выходит, господа Енисеев и Лабрюйер на даче не ночевали? – уточнил Горнфельд.

Кокшаров, которому и в голову не пришло назвать настоящие фамилии своих артистов, подтвердил: выходит, не ночевали; выходит, сразу после концерта отправились на поиски приключений, а где и что они пили – одному Богу ведомо.

Привезенные на ормане Аяксы заявили, что решили устроить пикник по английскому образцу: взяли корзину с бутылками, колбасок на закуску и ушли в дюны; шли, шли и устроились в очень милом местечке где-то между Бильдерингсхофом и устьем, там пили и пели, потом оказалось, что спиртное взяли в правильном количестве, а закуски – недостаточно…

При этом Енисеев держался так прямо и с таким достоинством, что ввел бы в заблуждение любого, не знакомого с нравами и повадками великосветских пьяниц. Лабрюйер же имел жалкий вид, отводил взгляд, отмалчивался, тер ладонью лоб, потом взялся растирать уши – некоторые полагают, что это способствует протрезвлению. Наконец он печально попросил Кокшарова о стопочке коньяка на опохмелку.

– Приличные люди не опохмеляются, – свысока бросил ему Енисеев.

– Зачем вы взяли в труппу этих господ? – спросил Горнфельд, с презрением глядя на Лабрюйера.

– Больше некого было. С господином Енисеевым буквально в последнюю минуту в Москве сговорились, а господина Лабрюйера нашел нам господин Маркус в Риге. А голоса у них хорошие, именно то, что требовалось. И публике их дуэт очень нравится. Вы полюбуйтесь на них – это же именно дуэт! Им довольно в обнимку выйти на сцену, чтобы публика рыдала от смеха.

– Понятно. Нижайшая просьба – никуда из Майоренхофа не уезжать, с репортерами поменьше разговаривать, – приказал Горнфельд.

– Да куда мы поедем?! Контракт! С неустойкой!

Репортеры уже торчали во дворе, фотографировали роковую беседку, налетели с вопросами на уходящего Горнфельда, но он только отмахнулся. Их, понятное дело, больше интересовало убийство, но и новое приключение двух Аяксов с воровством копченой камбалы тоже годилось. Кокшаров выставил своих пьянчужек и попросил позвать к себе Терскую. Нужно было вместе обсудить, какими неприятностями грозит труппе покойница.

Каким-то образом Енисеев улизнул со двора, оставив на расправу репортерам Лабрюйера. Тот, совсем разбитый после ночных подвигов, кое-как отбрехался и притащился к Кокшарову оправдываться и жаловаться.

– Ну вот как, как он, сукин сын, опять меня в историю втравил?! – восклицал Лабрюйер. – Как это могло произойти?

– Пить меньше надо, – хладнокровно отвечал Кокшаров. – Еще одна такая выходка – обоих прогоню к чертовой бабушке. И найму парочку Аяксов в Дуббельне – там этого добра хватает!

Как Эдинбург был штрандом русско-аристократическим, где знатные господа имели собственные особняки, как Бильдерингсхоф был штрандом немецким, как Майоренхоф был штрандом демократическим – там всякую публику можно было встретить – так Дуббельн был штрандом иудейским, хотя именно с этого поселка началась история здешнего штранда вообще и русские генералы после войны двенадцатого года там раны залечивали. В Дуббельне Маркус нанял подходящий оркестр для «Прекрасной Елены», а захотел бы – и певцов бы там же раздобыл, музыканты в Дуббельне водились хорошие и опытные.

– Воображаю этих Аяксов! – возмутился Лабрюйер. – С их парижским прононсом!

– Ваш не лучше! – отрубила Терская.

– Я убью этого верзилу, – пообещал Лабрюйер. – Он же видит, что мне просто нельзя пить, я теряю память и смысл… Видит! И тащит за собой!

– Ступайте и хоть немного поспите перед спектаклем, – велел Кокшаров. – Не отменять же его из-за этой печальной истории.

– История не печальная, а дурацкая, – возразил Лабрюйер. – Похищено восемь штук больших «бутов» – что тут печального? Мы заплатим рыбакам и за рыбу, и за то, что трубу коптильни сломали…

Тут только выяснилось, что Аякс-маленький еще не знает про убийство.

– Так вот для чего сюда Горнфельд притащился! – воскликнул Лабрюйер. – А я сразу и не сообразил! Послушайте, Горнфельд про меня… про нас с Енисеевым вопросов не задавал?

– Нет, ему и без вопросов все было ясно, – ехидно заметил Кокшаров.

Дивным образом похмелье оставило Лабрюйера. Он схватил стопку Кокшарова, где еще оставалось на два пальца коньяка, вылил в рот и выскочил из комнаты.

– Селецкую утешать побежал! – догадалась Терская. – Вот ведь герой-любовник!

– Лариса права, ее теперь по допросам затаскают, – Кокшаров вздохнул. – Но, с другой стороны, и это – реклама… Зинульчик, ты скажи дамам, чтобы в грязных капотах во двор не выскакивали, сюда сейчас все здешние бездельники понаедут – на беседку смотреть. И вообще – сидели бы они в комнатах и не высовывались, а то наговорят репортерам ерунды. Заметила, какой нехороший взгляд у этого Горнфельда? Он на бедного Лабрюйера так уставился – я думал, ткнет пальцем и рявкнет: «Убийца!»

– Он гадкий, – ответила Терская.

Лабрюйер первым делом побежал к колонке. Она была за дачей, на вымощенном брусчаткой, явно где-то уворованной, пятачке. Пользоваться насосом можно было двояко – либо повесить на специальный крюк ведро и уныло качать, пока не пойдет наконец из неведомых глубин вода, выскакивающая с брызгами и особенным подземным запахом, либо, выманив воду, после каждого движения насоса подскакивать к трубе, подставляя ладони и плеща себе в лицо. Умывшись таким причудливым способом, Лабрюйер пригладил волосы и действительно побежал искать Селецкую.

Он нашел ее во дворе дамской дачи, за цветником, посреди которого торчали стеклянные шары на палках. Там, за кустами шиповника, особого местного шиповника – белого и с очаровательным ароматом, – стояли два венских стула, и если сидеть пригнувшись – посторонний и не догадался бы, что между шиповником и забором находятся люди.

Это было место, нарочно устроенное для курильщиков. Фрау Лемберг, хозяйка дамской дачи, утверждала, что у нее от дыма делаются головные боли. Поблизости была калитка, соединявшая два двора, так что и мужчины могли спокойно проходить в этот укромный уголок.

Селецкая сидела с самым горестным видом и держала в опущенной руке листок – письмо в пару строчек. Все-таки она была прекрасной артисткой – и в настоящей беде, в истинном горе, неосознанно приняла изящную позу, наводившую на мысль о сломанной лилии.

– Сударыня, – собравшись с духом, сказал Лабрюйер, – если я чем-то могу быть полезен…

– Вот, – ответила Селецкая. – Вот, посмотрите. Он с ума сошел. Я не все поняла, правда… Переведите, прошу вас…

Лабрюйер взял письмо.

Сальтерн от расстройства чувств написал его по-немецки.

– «Дорогая Валентина, – прочитал Лабрюйер, сразу переводя на русский. – Я очень виноват перед вами. Я прошу меня простить. Возможно, мы больше никогда не встретимся. Я недостоин быть вашим мужем. Эту записку сожгите».

– Он сошел с ума, – повторила Селецкая. – Записку принес какой-то рыбак. Лабрюйер, я вас умоляю – пойдите в участок – ведь его привезли в участок, да? Чтобы он забрал тело бедной Регины, да? Пойдите, ради бога, скажите ему, что я должна его видеть!

– Да, я пойду, – хмуро ответил Лабрюйер. – Его сюда привести?

– Сюда? Боже мой… нет, конечно… я не знаю… нет, не сюда… вы просто скажите ему, что я должна его видеть!

– Хорошо.

Лабрюйер пошел прочь, но был остановлен. Селецкая, вскочив со стула, схватила его за руку.

– Скажите ему, что если он меня бросит, я – я не знаю, что я с собой сделаю! Генриэтта говорила, что всегда возит с собой цианистый калий – после одного случая! Я возьму у нее – скажите ему это!

– Прямо в участке?

Селецкая посмотрела на Лабрюйера так, словно у собрата по сцене вдруг вырос на голове кочан капусты. Ей казалось дико, что он пытается успокоить ее какими-то практическими соображениями.

– Простите меня, – сказала наконец она. – Я в отчаянии, и вам трудно это понять… Я должна сейчас быть рядом с ним, я должна знать, отчего он меня вдруг бросает! Как вы думаете – может, его уже выпустили из участка? Может, он уже мчится в Ригу? Вот что – давайте пойдем туда вместе, я подожду на улице!

– Боже мой, что вы говорите?

– Ох, да… я сама не знаю, что говорю…

Улица предназначена для того, чтобы дамы по ней ходили. Если же дама на улице стоит, пусть не одна, пусть вместе с подругой, с теткой, с бабушкой, с дедушкой, – тем самым она губит свою репутацию, потому что стоят на тротуарах только женщины известного поведения.

– Как же быть? – спросила Селецкая.

– Валентиночка, он сейчас очень взволнован и подавлен, – ответил Лабрюйер. – Он может наговорить вам глупостей. А мне – так тем более. Давайте лучше дадим ему немного времени, чтобы успокоиться. Пусть похоронит свою бедную сестрицу, пусть погрустит. Может быть, его совесть в чем-то нечиста перед ней, он уделял ей мало времени, обижал ее, почем нам знать? Лучше телефонировать ему дня через два после похорон.

– Да, кажется, вы правы, – подумав, сказала Селецкая. – Он действительно ее обижал – она была больна, а он все время ездил ко мне… да, это я понимаю… он способен тонко чувствовать… Боже мой, Лабрюйер, как хорошо вы это объяснили… Не оставляйте меня сейчас, прошу вас!

– Да уж не оставлю, – буркнул смущенный Лабрюйер. – Если позволите.

Как он случайно стал спасением для расстроенной Селецкой, так сама она могла стать теперь его спасением и не позволить ему поддаться на провокации Енисеева.

Труппа показала себя наилучшим образом – все старались поддержать Селецкую, а когда Савелий Водолеев брякнул что-то циническое, на него не только дамы, но и мужчины напустились с руганью.

Енисеев, полностью оправдывая репутацию московского шалопая, привез чуть ли не полпуда пирожных и печенья из дорогой кондитерской Отто Шварца, присовокупив к угощению пару бутылок местного кофейного ликера «Мокко» – тоже не дешевое удовольствие. Все это он в кульках, коробочках и корзиночках приволок на веранду дамской дачи, чтобы после концерта устроить легкий ужин.

Должно быть, аромат белого шиповника сыграл особую роль – когда образовалась пауза, Енисеев вдруг запел. Голос у него был прекрасный, звучный, поставленный, но сейчас он не дал воли этому голосу, способному заполнить собой кубическую версту пространства, не меньше; он пел тихо, словно бы для одного себя:

 
– Льет жемчужный свет луна,
В лагуну смотрят звезды.
Ночь дыханьем роз полна,
Мечтам любви верна…
 

– Баркарола… – прошептала Селецкая. А Лабрюйер промолчал.

Он не раз слышал эту «Баркаролу» Оффенбаха – дамы любят исполнять ее дуэтом и даже трио, если найдется добрая душа и хорошо составит им это трио. Но только слышал – по-французски. И русский перевод не очень соответствовал – в оригинале баркарола начиналась так: «Ночь-краса, о, ночь любви…»

Енисеев пел про жизнь, которая промчится, как волна, и что останется – только эта ночь, поселившись в душе, только звезды, что, сорвавшись с неба, все летят, летят к воде и никак не могут упасть – пока ты жив…

– Боже мой, – сказала Селецкая, когда отзвучала баркарола и нужно было прервать затянувшееся молчание. – И вы тоже?..

– Да, – ответил Енисеев. – Ее невозможно не любить. Если я когда-нибудь встречу женщину… Я спою ей это и посмотрю – поймет ли она?

– Да, да… Пусть так и будет…

Селецкая была удивительно взволнована баркаролой, и Лабрюйер даже встревожился – не расплакалась бы. И точно – у нее на глазах выступили слезы, но она улыбалась.

– Может быть, и я когда-нибудь… – прошептала она.

– Но по-французски, – посоветовал Енисеев. – Непременно по-французски. По-русски будет уже не то.

– Петь я буду по-русски, а думать – по-французски, – сразу ответила она, и очарование баркаролы, владевшее душой Лабрюйера, вмиг пропало.

– А чувствовать – по-немецки, – заметил Водолеев. – Это же не настоящая баркарола, а что-то такое, вроде «берлинера» в сахарной глазури и полным брюшком малинового варенья, сладенькое и сентиментальненькое.

Лабрюйер нахмурился – ему стало немного стыдно, что он, взрослый человек, немало испытавший, все еще клюет на сентиментальную наживку.

– И что же? – спросил Енисеев. – Отчего человек не имеет права слушать сентиментальные песни? Я в Москве бывал в обществе старых боевых генералов – они в восторге от Оффенбаховой «Баркаролы». Мне даже кажется, что сильный духом человек может позволить себе все что угодно – и «берлинеры» обожать также. А слабый непременно должен корчить из себя сильного, понятия не имея, что это за зверь такой.

Отповедь Савелию не понравилась, но дамы ей зааплодировали – и он промолчал. А Лабрюйер посмотрел на своего демона-искусителя с любопытством. Впрочем, любопытства хватило ненадолго, и утром он уже не помнил об этом.

Три дня после убийства Сальтерн не появлялся. Полиция тоже оставила кокшаровскую труппу в покое. Танюша со дня на день откладывала ночную вылазку – ей было страх как жаль Селецкую, и она вместе с Терской старалась проводить с ней все время после концертов и спектаклей – а спать ложились за полночь.

На четвертый день к Кокшарову приехал из Риги инспектор сыскной полиции Горнфельд.

– Я хотел бы решить этот вопрос конфиденциально, – сказал он казенным голосом. – Поднимать шум не в моих правилах.

Но Кокшаров, сам неплохой актер, да еще предводитель целой банды разнообразных дарований, уловил в голосе фальшь.

– Чем могу служить? – осведомился он.

– Велите позвать ко мне госпожу Селецкую.

– Сейчас…

– И пусть она возьмет с собой все необходимое.

– Что – необходимое?

– Мыло, гребешок, смену белья, – заунывно принялся перечислять Горнфельд. – Зубную щетку и порошок, теплый халат, платок на голову…

– Помилуйте, для чего ей теплый халат?

– Для того, что я забираю ее с собой на… – инспектор задумался. – Допустим, на неопределенный срок.

– Господин Горнфельд, я с уважением отношусь к полиции вообще и к сыскной в особенности, – с пафосом произнес Кокшаров, – но для чего вам мои артистки? Женщины, которые не сделали вам ничего дурного? Угощайтесь сигарой.

– Благодарю. Ничего против госпож актрис не имею, – сказал Горнфельд. – Да вот какое дело – открылись новые обстоятельства. Покойная фрау Апфельблюм герру фон Сальтерну вовсе не сестра.

– А кто ж?

– Супруга, господин Кокшаров, супруга. Это уж многие подозревали, и вот оно открылось – когда телеграфировали родственникам покойной. Сальтерн, видите ли, вдовец, женился смолоду на очень богатой даме старше себя и вряд ли был хорошим мужем. А она решила его проучить – в завещании написала, что имущество ее он получит только в том случае, ежели ни с кем себя более не свяжет брачными узами. Как вступит в брак – так наследство переходит к дальнему родственнику, обремененному семейством. Такое вот загробное мщение, господа. У Сальтерна доподлинно была сестра по имени Регина, но она с мужем уж лет десять как в Америке. А еще у него была подруга юных лет, которую он покинул, чтобы жениться на богатой даме. Она замуж так и не вышла, хотела соблюдать верность, невзирая на такое предательство. А Сальтерн, овдовев, отыскал ее и тайно на ней повенчался. И привез ее в Ригу под именем сестры своей. Как видите, все очень просто.

– Но какое отношение это имеет к госпоже Селецкой? – уже подсознательно понимая правду, спросил Кокшаров.

– А такое, что убивать сестру своего любовника ей незачем. А освободить любовника от постылой тайной жены, чтобы самой вступить с ним в брак…

Тут ровный тон полицейского инспектора переменился – в голосе зазвучало тайное торжество. Но Кокшарову было не до психологических изысканий.

– О господи…

– Это вы правильно подметить изволили.

Кокшаров задумался.

– Это не довод, – сказал он. – Актрисы слишком часто изображают бурные страсти на сцене, чтобы испытывать их в жизни. И слишком часто размахивают бутафорскими кинжалами – им оружие и в трагедиях надоело. Если они при вас заламывают руки, брызжут слезами, рвут в клочья кружевные платочки и клянутся жестоко отомстить – это чистейшее актерское мастерство, и это все, на что они способны. Я их не первый год знаю…

– Но ведь фон Сальтерн ухаживал за госпожой Селецкой?

– Ну и что? Между прочим, раз уж он так хотел на ней жениться, то он и убрал с дороги покойницу. Это ведь логично?

– Логично, – согласился Горнфельд. – Но, как вы полагаете, каким способом он бы это проделал?

– В этих способах я не знаток.

– Зато я уже знаток… Жену могут удавить, а труп вывезти и утопить в болоте, благо болотами здешние места богаты. Жену могут сгоряча пристрелить. Могут ткнуть ножом. Один флегматичный господин год назад нанес супруге одиннадцать ударов малахитовым пресс-папье по голове. Очень деловито, знаете ли, бил…

– Ну и что? – повторил свой постоянный вопрос Кокшаров.

– Отчего бы вам не спросить, как была убита фрау Сальтерн? Думаете, ей всадили нож в сердце?

– Так говорили… Разве нет?

– Хорошо, я сразу скажу: ее закололи шляпной булавкой. Знаете эти длинные булавки, которые уже немало господ и дам оставили одноглазыми? Стальной острый штырь, на котором крепится головка, опаснейшее оружие, если знать, куда бить. Но и случайно можно попасть в нужное место. Госпоже Селецкой удалось. А вы, обнаружив труп, не увидели головку булавки под шалью, да и никто не заметил, пока тело не оказалось на столе в прозекторской.

– Но почему именно ей? Мало ли дам могли иметь виды на Сальтерна?

– Наши агенты получили эту булавку, когда доктор вынул ее из тела покойницы, и пошли с ней по лавкам. Поиски заняли ровно час. Булавка – работы рижского ювелира Моисея Рехумовского. Он сдает свои произведения в лавку мадам Арнольд. Рехумовский показал, что сделал всего одну такую булавку – у него были два одинаковых хорошо отшлифованных небольших аметиста, только два, и он додумался сделать из них крылышки золотой мухи.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации