Текст книги "Архитектор и монах"
Автор книги: Денис Драгунский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Денис Драгунский
Архитектор и монах
Все персонажи этой книги, а также все названия, адреса и даты – реальные. Все описанные события происходили в действительности. Автор гарантирует, что слова персонажей переданы со стенографической точностью, а их мысли полностью соответствуют тому, что они на самом деле думали.
1. Кафе «Версаль»
Известного австрийского архитектора, создателя венского дачного стиля, столь популярного в буржуазных пригородах Восточной Европы, среди бела дня похитила германская тайная полиция. Забегая вперед, сообщим, что он исчез бесследно.
Дело произошло на глазах оказавшегося рядом иерарха Русской православной церкви. Упомянутый священнослужитель сообщил об этом прессе; собственно, он был единственным настоящим свидетелем, поскольку в кафе «Версаль», где все случилось, других посетителей не было, а официанты, как выяснилось позже, были агентами германской разведки. Кстати, кафе потом закрылось, но это уже не так интересно: кафе не было примечательно ничем, кроме вывески. Говорили, что австрийцы таким манером специально дразнили немцев, напоминая о позорном Версальском мире. Хотя, конечно, «Версалем» кафе было названо еще в XIX веке. А то и в XVIII-м. Но уж могли бы переименовать его в «Сан-Суси», например, если так привязались к французскому названию. Возможно, именно поэтому – так сказать, от противного – германские агенты и сделали кафе «Версаль» своим гнездышком.
Но неважно.
История, однако, попала в газеты. Впрочем, справедливости ради придется заметить, что слово «газеты» (именно газеты, во множественном числе) здесь сказано скорее по формальным основаниям, ибо этих газет было всего две: бульварная Wiener Beobachter и националистическая (точнее, антинемецкая) Freies Österreich. Корреспондент «Беобахтера» был первым, кто примчался к месту происшествия: в кафе было разбито витринное стекло, и кто-то из жителей окрестных домов позвонил в полицию. Наверное, одна из тех пожилых тетушек, которые всегда торчат в окнах, поливая герань в подоконных ящиках и высматривая прохожих и соседок. Итак, безымянная тетушка позвонила в полицию, но вместо полиции приехал репортер на своем желтеньком «жучке» с эмблемой газеты на капоте. Такие желтые автомобильчики сновали по Вене, собирая мелкие скандальные новости для этого листка. А уж заметку из «Беобахтера» перепечатала «Фрайес Эстеррайх» – как иллюстрацию того, что Германия ведет себя нагло, считая Австрию зоной своих интересов и планируя либо окончательно присоединить ее, либо же посадить там полностью прогерманское правительство.
Хотя правительство там давно уже было очень даже прогерманское, такое прогерманское, что и присоединять не надо.
Да. Приехал репортер.
Приехал репортер, поговорил с официантами, что-то записал в блокнот, поснимал своим двуглазым «Роллейфлексом» – разбитую витрину, снаружи и изнутри. С негромким прищелкиванием вертел ручку, перематывая пленку и взводя затвор.
Православный иерарх подумал, что фотоаппарат «Роллейфлекс» похож на маленькую шарманку. Черный ящичек с металлическими обводами и ручкой справа. А сам репортер совсем не был похож на шарманщика: ни на жалобного немца-шарманщика с обезьянкой, как на детской картинке, ни тем более на настоящих шарманщиков, нищих и пропитых, которые еще в начале века встречались на юге России. Нет, репортер был гладенький, толстый, но верткий господин под пятьдесят.
А православный иерарх был уже старик. О его весьма высоком сане ничего не говорило, кроме драгоценной старинной панагии – обрамленного рубинами и изумрудами эмалевого изображения Богородицы, – спрятанной в складках черной монашеской рясы, и вышитого золотом креста на маленькой, похожей на феску шапочке, которую он держал на коленях. Он устал, он сидел на стуле и ждал полицию. Но полиция не ехала, а репортер закрыл блокнот и двинулся к выходу.
– Я, кажется, единственный свидетель, – сказал старик репортеру.
Он, естественно, говорил по-немецки. Но с акцентом, что тоже естественно.
– Святой отец! – сказал репортер. – Мое почтение! Но я не полицейский. Да и что нового вы могли бы сообщить, кроме того, что уже рассказали официанты? Впрочем, если желаете, я могу вас упомянуть в репортаже. Вы правы, это оживит рассказ. Итак, пишем: все произошло на глазах святого отца… Ваше имя и священный сан? – но блокнота так и не раскрыл и не снял колпачка с авторучки. Так, повертел ее в пальцах.
– Не надо, – сказал старик. – Ни к чему.
– Ни к чему, так и не надо! – сказал репортер и заметил панагию. – Экая у вас штучка. Дайте взглянуть, – он присел на стул и пригнулся, всматриваясь. Старик слегка отодвинулся. – Что вы, что вы, святой отец, я не прикоснусь к ней своими грешными пальцами. Настоящие камни? И эмаль настоящая?
– Да, конечно.
– Италия?
– Византия. Четырнадцатый век.
– Ого! И не боитесь так ходить по нашим улицам?
– Нет.
– Почему?
– Я – раб Божий, – сказал старик. – Рабам Божьим нечего бояться, разве только гнева Его. Кроме того, у меня дипломатический паспорт.
– Слуга Римского престола? – спросил корреспондент.
– Православная российская церковь, – сказал старик.
– Простите. Мне послышалось, что у вас итальянский акцент. И вы совсем не похожи на русского.
– Боже, – сказал старый монах. Он был сухощав и смугл. – Боже, опять! Однако почему не едет полиция?
– Понятия не имею. Я как раз заехал в полицейский участок, когда туда позвонили. Мы часто толчемся в полиции. Где же взять горячие новости, как не в полиции? Ребята сказали: вот адрес, там какая-то свара, езжай вперед, мы за тобой. Но что-то они не торопятся. Ох, не торопятся! Это не случайно. Боюсь, что да, не случайно.
Старик поднял на него глаза:
– Я вас не понимаю.
– И не надо. Желаете дальше ждать полицию? Извольте. В таком случае позвольте откланяться. Я бы попросил у вас благословения, но я прирожденный атеист. Мой покойный отец был социал-демократом старой закалки. Почти, можно сказать, первого призыва. Он видел живого Карла Маркса! Пожимал ему руку! Мать – активистка за равноправие женщин. Еще жива, но в пансионе. Восемьдесят два года, сами понимаете. У нас дома – в доме моего отца, я имею в виду – собирался политический кружок. Туда заходили русские марксисты, эмигранты. Они были все евреи! Практически все. Забавно, правда?
– Бог благословит всех, – сказал старик. – Эллинов, иудеев, марксистов и социал-демократов.
– Вот именно! – захохотал репортер. – Но мне пора.
– Счастливо, – сказал старик. – Ваша фамилия, наверное, Клопфер?
– Нет-нет-нет, – ответил репортер и быстро вышел.
Но тут же вернулся, сел напротив, раскрыл блокнот:
– Однако расскажите, что вы видели. И вообще как было дело. Хотя я не Клопфер, к сожалению. Был бы я Клопфер – хо-хо! В смысле – ого! А может, и к счастью. Мне и так хорошо. Скромный честный труд журналиста, да-с. Но это неважно.
Действительно, неважно.
Мало ли всяких политических кружков было в Вене перед войной.
Клопфер тоже был. А это – не Клопфер. Вернее, не сын того Клопфера.
Или он врет, что он не Клопфер.
Какая разница.
Что рассказывать?
Странная, невероятная история.
Сегодня утром он вышел из гостиницы.
Сказал своему помощнику, отцу Игнатию, что хочет пройтись в одиночестве.
Ноги сами привели его в кафе «Версаль».
Тем более что это было недалеко.
Буквально три квартала, два поворота.
Вот и вывеска.
Он остановился и послушал, не бьется ли у него сердце. Оно совсем не билось. Он даже взял себя пальцами правой руки за левое запястье. Пульс был. Тихий и ровный-ровный. Он вошел в маленький пустой зал и сразу сел за круглый столик лицом к окну.
Итак, он вошел и сел.
* * *
То есть я вошел и сел.
Господин репортер, если вы хотите понять, что здесь произошло, давайте начнем с самого начала, то есть с того момента, как я вошел в кафе «Версаль».
Итак, я вошел и сел.
Подошел официант.
– Изволили приехать на конгресс? – спросил он, подавая мне книжечку меню.
– Вы уже всё про меня знаете, – сказал я. – Однако интересно, откуда?
– Вена – город конгрессов, – сказал он.
– Швейцария – страна гор и озер, – сказал я и раскрыл меню. – Рим, если вам угодно, – город женщин и велосипедов.
– О! – сказал официант. – Так и есть! Итальянки, о!
Да, да, разумеется. Америка – край автобанов и ку-клукс-кланов. Вена – город кофе и булочек. Оперы и психоанализа. Усатого кайзера Франца-Иосифа и вечного страха австрияков перед пруссаками. Такими же усатыми.
Этого я, конечно, не сказал вслух. Хотя хотелось. Странное веселье охватило меня. Хотелось шутить, каламбурить, перебрасываться остротами. Веселье, не подобающее моему возрасту и сану.
Поэтому я сказал:
– Да, да, конечно. Вы угадали. Я приехал на конгресс Европейского совета церквей. Кофе, пожалуйста.
– По-венски?
– Ну да, разумеется. Ведь в Вене любой кофе – венский. Таково его, как бы это выразиться, гражданство. Ныне в республике, разумеется. В империи таковым было его подданство. Даже турецкий или эспрессо италиано – все равно венский. Булочки тоже венские. Даже если они французские.
Официант уставился на меня, постукивая карандашом по блокноту.
Почти как этот репортер, который не Клопфер.
– Что? – спросил он.
– А? – спросил я.
– Так вам кофе по-венски? Или по-турецки?
К сожалению, эспрессо италиано предложить не можем, у нас сломалась машина.
Он мне уже надоел: настырный и тупой одновременно.
– Венский кофе по-турецки, – сказал я.
Он постоял, почесал нос, поставил в блокноте крестик и ушел.
Его долго не было.
Я повернулся к стойке. Зал был пустой и полутемный – хотя, наверное, мне так показалось после яркой улицы. Из окна был неплохой вид, поэтому я сел лицом к окну. Почти как старая Вена, приятно посмотреть. Вообще весь квартал очень приятный, потому что старый. Сохранились дома столетней, а то и двухсотлетней давности – мне кажется, этот квартал нарочно решили оставить в музейном состоянии. Никаких новых домов, никаких этих длинных шестиэтажных фасадов с широченными окнами и квадратными арками. Приятно. Хотя, наверное, лет через десять снова начнут сносить старину – называя ее старьем – и будут строить что-то удобное, практичное, современное и выгодное. И при этом масштабно-монументальное. В современном немецком стиле. Австрия уже давно была частью Германии – фактически, практически.
Да. Я повернулся к стойке. Но не потому, что кельнер куда-то делся. Я услышал, как сзади кто-то громко хлопает дверью клозета, а потом шагает, отодвигая стулья.
Человек подошел к моему столу и остановился, покачиваясь на каблуках. На нем был серый бархатный пиджак, светлая мятая рубашка со шнурком вместо галстука. На лоб падала седеющая прядь.
– Вы разве не видите, что здесь занято? – сказал этот господин.
– Я? Что я должен видеть? – я пожал плечами. – Почему занято?
– Вы, вы! Занято, занято! Вы что, не видите, что здесь лежит салфетка! – Действительно, сложенная корабликом салфетка торчала около сахарницы. – Моя салфетка! Маленькому ребенку или тупому мужику ясно, что столик занят.
Я посмотрел на него еще раз. Это был он.
Он засмеялся:
– Есть две одинаково глупые фразы. «Я думал, что мы не встретимся никогда». Или: «Я знал, что мы обязательно встретимся». Рад видеть!
Мы обнялись и первый раз в жизни поцеловались.
А вот я знал, что мы встретимся.
Потому что первый раз мы встретились в тринадцатом году.
В этом самом кафе. В кафе «Версаль».
2. Знакомство
Я прекрасно помню, как подошел к стойке, спросил кофе и две булочки, выбрал столик у окна, сел. Буфетчик возился с кофейной мельницей. Я положил на стол газету, достал из кармана футляр с трубкой, спички и жестяную коробочку табака. Набил, зажег спичку, но раздумал курить – немного побаливал желудок, а курить натощак нездорово. Впрочем, кофе натощак пить нездорово тоже, но я решил сначала съесть одну булку и даже запить ее водою – и крикнул официанту, чтоб он принес мне еще стакан воды. Погасил спичку, помотав ею в воздухе, – я всегда так гашу спички. Сломал ее и кинул в пепельницу. Я часто переламываю пальцами погасшую спичку – должно быть, оттого, что правая рука у меня слаба от болезни или от природы, от природной болезни, так сказать. Пальцы у меня слабы, и мне хочется хоть иногда хоть что-то слабыми своими пальцами сломать, вообразить себя сильным на мгновение. Итак, я бросил сломанную спичку в пепельницу и почувствовал, что мне надо по малому делу. Я несколько секунд колебался, потому что по малому делу мне хотелось не так уж сильно, можно было сначала съесть булочку с водою, потом выпить кофе со второй булочкой, потом спокойно выкурить трубку и уже на прощание сходить в клозет, и это было бы тоже неплохо. Но я решил сходить в клозет перед кофе и булочкой – чтобы получить от этого венского завтрака полнейшее удовольствие, не омраченное даже легчайшим тревожным позывом. Эмигранты – народ небогатый, поэтому приходится экономить и рассчитывать все, включая простейший телесный комфорт.
Рассудив таким образом, я заткнул набитую трубку свернутым из бумажной салфетки шариком, чтоб не высыпался табак. Положил трубку обратно в футляр, защелкнул, положил в карман, а жестяную табакерку, спички и газету оставил. Спросил у буфетчика про клозет, и он тут же выдал мне пакетик порошкового мыла и маленькое вафельное полотенчико.
– Сколько? – спросил я.
– Клиентам бесплатно, – сказал он.
Прекрасно!
Я долго мыл руки и даже сполоснул лицо перед небольшим зеркалом, по бокам которого были матово вырезаны всегдашние венские плакучие ирисы.
Вытерев руки, я бросил полотенце в специальную корзинку сбоку раковины и вернулся в зал.
С неудовольствием я увидел, что за моим столиком кто-то сидит.
Не доходя до него шагов пяти, я остановился и заложил руки за пояс и покачался на каблуках. Потом кашлянул.
Он поднял голову и поглядел на меня с нарочитым равнодушием, он как будто делал вид, что меня не замечает, потом скосил глаза в сторону.
Я рассмотрел его внимательно. Это был молодой человек, лет двадцати с небольшим, скорее худощавый. С широким носом и прыщеватым лбом, с черными волосами, которые спускались на лоб, со злыми губами. Глаза же его, большие и темные, были выразительны и, пожалуй, даже красивы – они делали его заурядное и нечистое – в самом прямом смысле нечистое лицо, пойти бы ему сейчас и умыться, – глаза делали его лицо притягательным и значительным. Щеки его ввалились, шея была цыплячья, но ее окружал почти свежий белый воротничок с бархатным шнурком. Он барабанил по столу пальцами. Руки его были удивительно хороши.
Почему-то они напомнили мне руки моего отца, хотя похожего ничего не было. У отца были корявые ручищи с разбитыми, вечно черными ногтями, руки рабочего, мастерового, сапожника – отец и был сапожником, у него руки пахли дегтем и ржавчиной, кожей и клеем, – но я любил руки отца, любил прижиматься к ним лбом, когда отец, выпив стакан вина после обеда и выйдя посидеть наружу, вдруг неожиданно задремывал, откинувшись затылком на деревянную стену нашего домика, чуть сползши со стула, сложив руки на животе, а я, тайком приблизившись, играл его руками, целовал и нюхал их, и не было лучше сына в те мгновения, о которых мой бедный папаша так и не узнал, наверное. Один раз, правда, я попробовал ему трезвому руку поцеловать, но он меня грубо и даже испуганно шуганул.
При чем тут отцовские руки? Да ни при чем, просто у этого молодого человека были очень красивые руки, и они мне тоже понравились, как в детстве нравились совсем другие руки – моего отца. Даже сердце занялось на полсекунды. А у этого, наверное, пальцы пахли дешевым одеколоном, в лучшем случае.
И вообще, он был похож на венского подонка, кокаиниста и урнинга, какие во множестве шлялись по здешним переулкам. Особенно черные усы. Черные плебейско-негодяйские усики, как у Шарло из комических фильмов. Впрочем, он мог быть и художником. Хотя художник, подонок – какая разница…
– Что вы на меня глядите так? – прервал он молчание.
– Этот столик занят, – сказал я.
Он молчал.
– Столик занят, – повторил я.
– Простите? – сказал он.
– Вы понимаете по-немецки? – спросил я. Разговор велся по-немецки, разумеется.
– Понимаю, – сказал он после паузы. – Понимаю также, что немецкий язык для вас неродной. Вы иностранец? Турист? Эмигрант?
– Какое это имеет значение? – возмутился я. – Я нахожусь в Вене на законных основаниях.
– Никакого, совершенно никакого значения, – успокоительно сказал он. – Если у вас есть паспорт, то все в порядке. У нас правовое государство.
– Вы собрались проверять у меня паспорт? Тогда прежде предъявите удостоверение полицейского агента.
– Я пошутил! – сказал он. – Простите, если слишком резко. Иностранцы бывают излишне чувствительны к нашим безобидным, но грубоватым шуткам. – Он голосом подчеркнул слова «иностранцы» и «наши». – Но вы меня извиняете? Скажите, скажите, – напирал он, – вы меня извиняете?
– Извиняю, разумеется, – я пожал плечами.
– Отлично, – сказал он. – Итак, что вам угодно?
– Нет, это вам что угодно?! – возмутился я.
– Не понимаю ни хрена собачьего, – сказал он на отвратительном венском диалекте, внезапно, только эти слова.
– Это мой столик.
– У вас есть собственность на столики в этом кафе? – усмехнулся он.
– При чем тут собственность? Вы же видите – здесь лежит газета, спички и табак. Ясно, что кто-то уже сидит за этим столиком. Маленькому ребенку ясно, тупому мужику-крестьянину ясно! – я почему-то стал распаляться. – Любому ясно, что столик занят! – я перевел дыхание, постарался успокоиться, ввести себя в рамки, хотя мне это трудно далось, обычно меня выводят из себя вот такие мелочи и вот такое непробиваемое хамство.
– Я не маленький ребенок и не мужик-крестьянин, как вы изволите видеть, – расхохотался он. – Должно быть, поэтому я так непонятлив.
– Послушайте, милый молодой человек. Здесь, в этом кафе, кроме нас с вами, нет ни одного посетителя. Смотрите, здесь еще, – я обернулся, – здесь еще шесть столиков. Вот, например, этот замечательный удобный стол, с двумя диванчиками, чем он вас не устраивает? Почему надо было непременно садиться за стол, где лежит чужая газета? Чужой табак и чужие спички?
– Я просто давно хожу в это кафе, – сказал он. – И привык сидеть у окна.
– Хорошо, – сказал я. – Отлично. Прекрасно. Не драться же мне с вами из-за таких глупостей. Пожалуйста. Сидите, любуйтесь пейзажем!
Я рукою указал на окно, где виднелся угол стены и кусок мостовой, взял свои пожитки и перенес за другой стол – за тот, с двумя диванчиками.
– Господин кельнер, – сказал я буфетчику, – я пересел вот сюда. Скоро ли мой кофе, моя вода и мои булочки? Воду с булочками сначала, кофе немного погодя.
– Момент, – сказал буфетчик. – Один момент.
Я захотел сразу закурить, что называется, от нервов. Вытащил из кармана футляр, вынул из него трубку, выковырял из нее крохотный бумажный кляп. Но снова вспомнил, что с утра у меня ничего в желудке не было. Курить натощак вредно, сколько раз самому себе повторять. Поэтому я пристроил трубку в пепельнице, подперев ее спичечной коробкой.
Молодой человек подошел к моему столику.
– Да, – сказал он. – Вы правы. Этот столик гораздо уютнее. И сидеть мягче.
И сел напротив меня, как раз в тот момент, когда кельнер принес большой стакан воды.
Он тотчас же схватил стакан и сделал несколько глотков. Он пил воду, как молоко или как бульон, – казалось, он ее не просто пьет, а насыщается ею.
– Что вы на меня смотрите? – сказал он, отирая воду с усов. – Я заказал себе стакан воды, да, я себе заказал воду. Мне так кажется.
Мне показалось, что он готов заплакать.
Кельнер принес булочки.
– Еще четыре булочки, пожалуйста, – сказал я. – Еще кофе со сливками и стакан воды.
– Только не надо меня подкармливать, – сказал молодой человек. – Спасибо, впрочем. Но подкармливать не надо. Мы съедим все булки пополам. Две да четыре будет шесть, поделить на два, итого по три на брата. Особенное спасибо за кофе со сливками. Да, мы не познакомились. Он похлопал себя по карманам. – К сожалению, я забыл свои визитные карточки, вот ведь какая досада.
– Ничего, – сказал я.
Он приподнялся и с поклоном протянул мне руку.
– Адольф Гитлер, – сказал он.
– Йозеф Сталин, – сказал я и сильно закашлялся, как раз на слове Сталин. Так бывает, если долго не закуривать с утра. Утренний кашель курильщика. А может, от внутренней неловкости. Потому что я назвал ему свой псевдоним, который придумал буквально месяц назад. Псевдоним, которым собирался подписать свою еще не до конца написанную брошюру о национализме. Потому что Джугашвили было бы для паренька чересчур.
А остальные мне уже разонравились. Иванович? Или Чижиков? Смешно. Я продолжал кашлять.
– Выпейте воды, – сказал он.
– Да, да, – я глотнул из стакана.
– Итальянец? – спросил он.
Возможно, ему послышалось Талини или что-то в этом роде. Возможно, так оно и было, потому что я закашлялся, произнося свое новое имя.
* * *
Но, может быть, я сейчас всё путаю. Может быть, я как раз и сказал Джугашвили, а ему послышалось что-то вроде Giogocivile или даже Giococivile. Что означает «гражданское ярмо» или, еще смешнее, «гражданская игра». Конечно, он не знал итальянского, он мне потом сказал. Но звучало как-то так, по-итальянски. Но я уже точно не помню.
* * *
Итальянец? Хорошо, так даже лучше.
– Некоторым образом, – сказал я. – А чем вы занимаетесь?
– А вы? – тут же задал он встречный вопрос.
– Свободный философ.
– Какой в этом смысл?
– Нет в этом никакого особого смысла, – я легкомысленно пожал плечами. – Просто так. Живу в мансарде, хожу по венским кафе и сочиняю философский трактат. Я небогат, но мои небольшие средства позволяют мне жить хотя и скромно, но зато свободно. Без лавочки или конторы. О фабрике я уж не говорю, боже упаси. Таков мой свободный выбор свободной личности. Свобода воли, конечно, вещь кажущаяся, так писал ваш доктор Лютер…
– Я бывший католик, – отрезал он. – Католик, и притом бывший, так что их доктор Лютер меня не занимает. Дважды не занимает.
– Из католиков прямая дорога в лютеранство, – сказал я.
– Или в атеизм. Или в прямое язычество, – засмеялся он.
– И чем же вы занимаетесь, молодой атеист-язычник?
– Поступаю в Академию художеств. Ушел из реального училища в рисовальную школу и вот теперь хочу получить высшее художественное образование. А если итальянец, то почему Йозеф? Вы хотите приспособиться к немецкому языку, к Австрии? По-моему, зря. Если итальянец, то Джузеппе, так?
– Пусть так, – сказал я. Он мне все сильней и сильней нравился.
– Синьор Джузеппе, а сколько вам лет?
– Тридцать три, – сказал я. – Можешь звать меня на «ты».
– Благодарю, – сказал он. – А мне двадцать два. Так что меня тем более можно звать на «ты». Скажи, Джузеппе, а ты-то уж точно католик, раз итальянец?
– Я тоже бывший католик, как и ты, – соврал я.
– Какое совпадение! И теперь тоже в атеизм? Или в язычество?
– Пока в атеизм, – честно сказал я.
– А потом?
– А потом Бог весть. Меня, скажу тебе, тайно влечет дивная красота Восточной христианской церкви, – это я тоже честно сказал. – Мне нравятся их длинные богослужения, суровые посты, золотые одежды священников. Роскошь Рима ничто перед пышностью Константинополя. А показная бедность францисканцев ничто перед истинной нищетой египетских отшельников.
– Восточная церковь – значит, это у арабов? – он слушал меня, почти раскрыв рот.
– У арабов тоже, отчасти, – кивнул я. – Восточная церковь – это у сербов, греков, болгар, румын, грузин и, главное, у русских. Среди исповедующих догму восточного христианства более всего русских.
Буфетчик принес наконец булки и кофе. Мой новый знакомец Адольф Гитлер, поклонившись, взял булочку и стал есть, держа левую ладонь под подбородком. Потом он слизнул с ладони сахарную пудру.
– Проголодался? – спросил я.
– Какие бестактные намеки! – он запихнул в рот вторую булку. – У меня просто очень хороший аппетит, с детства, – сказал он, прожевывая.
Я тоже взял себе булочку, съел ее с водой, как и собирался, но при этом почему-то вспомнил египетских монахов-пустынножителей, вспомнил рассказы о них, которые мы читали в семинарии по книге иже во святых отца нашего Иоанна Мосха «Луг духовный». Вспомнил, как эти монахи по сорок лет молчали, по двадцать лет питались черствой корочкой и ключевой водой и как они давали суровый, принципиальный отпор всяким неправославным уклонистам – несторианам, арианам, яковитам и прочим монофизитам… Мне на секунду сделалось умилительно, а в следующую секунду смешно. Все это было похоже на наши споры, на нашу кружковую непримиримость, на моральное смертоубийство из-за того, как следует понимать ту или эту фразу из Маркса.
Адольф тем временем взял третью булку.
Мне не понравилось его имя. Мне оно показалось пошловатым. Хотя это было исконное древнее германское имя, я знал. Наверняка оно означало что-то благородное. Может, даже что-то языческое. Однако звучало оно как имя салонного красавчика. Или пуще того – белого пушистого кота с бантиком.
– Адольф, – спросил я, – а как тебя звали дома? У тебя было домашнее имя?
– Никак, – сказал он. – Мама меня иногда звала Ади. Но редко.
– А как мне тебя называть? Коротко? У тебя в школе было прозвище?
– Как хочешь, – он пожал плечами. – А разве Адольф – это длинно? Один дурак в рисовальном училище называл меня Дельфином. Он говорил: «У тебя рожа, как у дельфина». Ну и пускай. Мне нравятся дельфины. Они симпатичные. Можешь звать меня так, мне даже нравится.
– Мне тоже, – сказал я. – Давай я буду звать тебя Дофин. Дельфин по-французски дофин. Дофин значит «принц».
– Какая связь? – спросил он. – Между дельфином и принцем?
– Ну, у них, у французских принцев, на гербе были дельфины. Кажется. Я где-то читал.
– Какой ты образованный человек, – сказал он. – Все знаешь.
– Да что ты, какое там. Ничего я не знаю.
Я просто прочитал много книг.
Вдруг мне показалось, что у него великая будущность. Принц искусства. Он поступит в Академию художеств, станет великим мастером, а я потом напишу в мемуарах, как пил с ним кофе в Вене. Конечно же, я ни за что не напишу, что я его подкормил голодного, купил ему пару булочек. Кроме того, я не знаю, голодный он или так, дурака валяет. Но в любом случае приятный паренек.
– А я вот люблю русских, – вдруг сказал он, как будто отзываясь на мою мысль. – Они хорошие. В прошлом году у меня был один очень тяжелый месяц. Я ходил продавать свои картины, просто по богатым кварталам. Не здесь. В другом городе. Неважно. Никто не хотел ничего купить.
А одна русская семья… о, они пригласили меня в дом, позвали к столу, накормили обедом и купили у меня три акварели. Джузеппе, я видел, что мои работы им не нравятся. У них на стенах висели настоящие картины. Я не знаю, чьи картины, но я видел, что это дорогие картины больших мастеров. Им просто было меня жаль. Но ни слова обидной жалости. Купили и пожелали успехов.
Я поклялся, Джузеппе. Я поклялся, что никогда их не забуду. Я им так и сказал: «Клянусь, я никогда вас не забуду». Знаешь, Джузеппе, мне в этот момент захотелось стать революционером, захотелось возглавить борьбу за свободу народа, а потом, ах, а потом, совсем потом, чтобы мои бойцы ликвидировали богатые кварталы, чтобы жадных богачей ссылали бы в далекую русскую Сибирь…
– В Сибирь? – изумился я.
– Конечно, Джузеппе, ведь революция будет всемирная, а как же иначе! Весь мир подымется против несправедливости! Хорошо, не в Сибирь, так в Южную Америку. И вот ко мне придет изможденная старушка и скажет: «Господин Гитлер, господин вождь революции…» Я ее поправлю, я скажу: «Не господин, а товарищ Гитлер, товарищ вождь!» И она скажет: «Товарищ вождь Гитлер, помните, в двенадцатом году вы постучались в наши двери, и мы купили ваши акварели, и вы поклялись, что нас не забудете? И вот нас выгнали на улицу, нас собираются сослать в Сибирь, мой муж стар и очень болен, он не перенесет этой ссылки, вы же поклялись…» И я воскликну: «Конечно, я помню! Мое слово нерушимо!» – и прикажу оставить их в покое. Прикажу дать им маленький домик, пенсию и бесплатного доктора. И я только возьму с нее обещание никому об этом не рассказывать, чтоб это была моя тайна, главный Грааль моей души. Потому что меня будут считать жестоким деспотом, клятвопреступником, подлецом.
А что, Джузеппе, ты думаешь, что революцию можно сделать в белом костюме? И чтобы потом на нем ни пятнышка? Придется и убивать, и даже предавать кого-то – да, предавать бывших друзей, но ради великой мировой цели, – и это будет жутко давить на меня. Особенно вот это всеобщее мнение обо мне. Мне будут сниться ужасные сны. Тяжело будет жить, когда все считают тебя негодяем. Но я буду знать, что на самом-то деле я хороший человек. Который помнит добро и держит слово. Спасибо и тебе, Джузеппе. Ты безо всякой просьбы дал мне поесть. Правда, я вел себя нагло, но ты тем более мог послать меня куда подальше… Поэтому… Поэтому я, конечно, не обещаю тебе, что выполню любую твою просьбу, но…
– Что «но»? – спросил я.
– Но я над ней хорошо подумаю. Это ведь немало? – он захохотал. – Это ведь совсем не мало, если иметь в виду, что я стану вождем мировой революции.
– Это немало, – засмеялся и я. – Я буду иметь это в виду. А ты интересуешься революцией?
* * *
Но, господин репортер, почему мы слушаем только меня?
Теперь послушаем его.
Я прекрасно знаю и могу вам в точности описать его мысли. О чем он думал после нашей встречи. И в другие разы – тоже.
Откуда я это знаю?
Да потому что он сам мне рассказывал! А когда он мне не рассказывал, я все равно знаю, что он делал, говорил и думал. Потому что за эти короткие недели мы с ним, как мне тогда казалось и сейчас кажется… ах, да что и говорить. Незачем говорить, и так все понятно: мы с ним были одно целое, хотя он об этом не догадывался, да и я понял это слишком поздно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.