Электронная библиотека » Дина Рубина » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 02:09

Автор книги: Дина Рубина


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Алтухов! – опять перебила я его, и он покорно замолчал. – Алтухов, я так люблю твои бредни, что, когда ты говоришь, мне хочется поцеловать звук твоего голоса… Что бы это значило?

Он поправил спавший с ноги шлепанец и сказал:

– Это значит, что ты проголодалась. Я сварил суп из курицы с двумя шейками. То есть у моей была одна и еще одну подарила соседка Нина Дмитриевна, потому что ее девчонка шейку не любит. Сейчас я согрею…

Пока он возился на кухне, Юрка проснулся и сел на диване, по-турецки скрестив ноги. Юрка пялил на меня сонные глаза и никак не мог поверить, что я пришла.

– Как ты вырос, Юрка! – сказала я. – Ты как-то подлиннел.

– Я скоро стану совсем большим! – похвастался он. – Таким большим, как Алтухов. Даже еще больше. Я скоро буду ходить руками по потолку, а ногами по полу… А еще я вчера набил себе синяк. Вот. – Он показал локоть. – Сначала он был красняк, теперь синяк. Потом будет зеленяк, а потом – желтяк.

– Это ужасно, когда человек сам себе что-нибудь набивает! – согласилась я. – Однажды я сама себе наступила на ногу и страшно злилась, потому что некому было сказать: «Хамка вы!»

– А еще… а еще… – Он повертел колючей головой, придумывая или вспоминая, какую бы еще новость мне выложить. – А еще я теперь у Алтухова живу, видишь? – радостно сообщил он. – И буду до-олго жить, если мама не спохватится.

– Ладно, молчи! – быстро перебила я. Еще не хватало, чтобы он тут выболтал мне алтуховскую тайну!

– Почему? – простодушно удивился Юрка. – Она не услышит, не бойся, она далеко! У меня мама – артистка. Только ее никогда на сцене не видно, потому что, как раз когда она выходит, много всяких людей вместе с ней танцуют или говорят. Алтухов сказал – это называется «массовка»… А правда, слово «массовка» похоже на слово «винтовка»? Я так думаю, что мама и не спохватится. Она ведь и так забывала в садик за мной заходить. Алтухов говорит – очень я ей нужен!

– Юрка! – закричала я, чтобы он наконец перестал рассказывать. – Если бы ты знал, Юрка, кого я сегодня на улице видела! Зеленого! С ушами и хвостом!

– Крокодила! – озабоченно крикнул он. – Но у него нет ушей!

– Чего вы разорались? – спросил Алтухов, занося кастрюлю с супом. – Как голодные птенцы. Вот… – Он разливал суп по тарелкам. – Юрке шейку… и тебе шейку!

– Это суп из Змей-Горыныча? – спросил Юрка.

– Из царского двуглавого орла, – сказал Алтухов.

Потом он отвозил меня домой. Мы ехали в такси по ночному городу и смотрели на спящие троллейбусы, носами уткнувшиеся друг в друга. Они были похожи на причесанных людей. Это из-за опущенных дуг. А кстати, почему дуг, когда это вроде бы прямые палки? У меня с детства слово «дуга» ассоциируется с широкой трехцветной радугой… Какие-то полузабытые стишки из детской книжки: «Ах ты, радуга-дуга!»

– Если бы ты знала, какая морковная луна всплывает над Ленинградом после белых ночей! – сказал мне Алтухов.

Он постоянно тосковал по Ленинграду, и иногда это чувствовалось так ясно, что мне становилось невыносимо жаль его.

– Знаешь, как скрипят входные двери в институте живописи, – говорил он, – когда сторож закрывает их на ночь?..

– Почему ты уехал оттуда? – как-то спросила я, глядя в его круглые печальные глаза.

– Видишь ли, весной там не хватает витаминов, – ответил он и улыбнулся. – А я не могу без них.

И я его не стала больше спрашивать об этом; с ним невозможно было разговаривать; все не как у людей.

Даже последний наш разговор не получился человеческим. Потому что мы с самого начала, с того момента, когда он заглянул в аудиторию, не поняли друг друга. Я не поняла, что он пришел прощаться, а он не понял, что я решила наконец влюбиться в него, урода… Поэтому, когда я обошла пианино, заглянула ему в глаза и сказала, что здорово его доконало восстание на Сенатской площади, он кивнул, отвернулся к окну и вдруг сказал:

– Мы с Юркой уезжаем… – Аудитория была пустая и гулкая.

– Ты сегодня плохо побрил левую сторону шеи, – сказала я. – Поэтому по тебе, как по замшелому дереву, можно узнавать, где север и где юг.

– Мы уезжаем завтра, знаешь…

– У тебя бритва плохая. Или ты невнимательно брился, – сказала я. И заплакала. Беззвучно заплакала, чтобы он не слышал. А он и так не слышал, он сидел, отвернувшись к окну.

– Значит, план такой: я меняю Юрке фамилию, чтобы эта мадам не сумела найти его, отвожу парня к моей тете в Пермь, а сам еду в институт живописи. Я не могу без Питера.

Я проглотила застрявшие в горле соленые всхлипы и сказала ровным голосом:

– Это жестоко – отнимать у женщины ребенка.

– Замолчи! – закричал он. – Что ты понимаешь, клоп! Господи, ну что ты понимаешь в жизни! Что ты знаешь об этой женщине? Это истеричное, дрянное, мелочное существо! Это опустившийся человек, у которого чувство материнства сведено к нулю. Юрка издерган, ему пять лет, а он уже знает, что такое мама в подпитии! Да что там! – Он замолчал.

– А ты в институт? – спросила я. – Опять в институт? Но ведь тебе уже двадцать семь, магистр, уже почти тридцать! Ты всю жизнь собираешься провести замечательным Никем? Талантливым, обаятельным Никем?

– Ты знаешь… – сказал он. – Когда-то я наткнулся на одну старинную гравюру – «Похороны Александра Македона». И никогда не забуду: воины, понурив головы, несут тело, и с носилок свесилась его мертвая рука. Рука – пустая… Владел половиной мира, а туда с собой ничего не взял. Сколько буду жить, буду помнить: пустая, беззащитная ладонь великого человека. Жест нищего, просящего подаяние…

Он медленно играл одним указательным пальцем хроматическую гамму от ноты си-бемоль вниз. И я отчетливо представила себе длинное черное шествие с телом Александра Македонского и увидела, что у воина, несущего факел перед носилками, было лицо Алтухова. А факел освещал безжизненную руку, свесившуюся с носилок, и тяжелые круглые глаза воина, спрятавшие в себя скорбь.

И я подумала, что, наверное, за то мы и любили Алтухова, что он рисовал себе захватывающие, чарующие картины, а потом дарил их нам, насовсем, выбрасывал, как выбрасывает большой волшебник всякие мелкие чудеса на потеху обыкновенным людям, забавлял нас – и сам забавлялся этим от скуки. Потом покидал нас и мучился, что не делает ничего значительного, и шлялся по городам, и объявлялся снова сумасшедший, непонятный Алтухов…

А может быть, он тем и отличался от нас, что, не обнаружив в себе гениальности, он был потрясен до глубины души, это стало несчастьем всей его жизни. А мы как-то не замечали, не хотели замечать своей обыкновенности, своей будничности… Проще говоря, мы здраво смотрели на эти вещи, как и должно смотреть на них взрослым людям.

– …Ты напишешь мне хотя бы, проклятый Алтухов?

– Не плачь, – сказал он. – Ты плачешь, как пьяный Сашка Белоконь. А я не люблю его…

– А кого ты любишь?!! – заорала я.

– Тебя, – просто ответил он. Потом неловко залез в рукава своего плаща, взял скрипку под мышку и вышел.

Я стояла у окна, смотрела, как по узенькому тротуару прочь от консерватории удаляется сутуловатая фигура в синем плаще с поднятым воротником, и представляла, как через недельку какой-нибудь Сашка Белоконь сбегает в деканат, а потом, вернувшись, объявит: «Собратья, Алтухов пропал!»

– Не пропал, а исчез… – машинально поправлю я его и подумаю: как это мы тогда не поняли друг друга! Я не поняла, что он пришел прощаться, а он не понял, что я наконец-то решила влюбиться в него, урода…

Концерт по путевке «Общества книголюбов»

В юности меня пригрела слава. Точнее сказать – огрела. Окатила ливнем всегородской известности, заливаясь за шиворот, забиваясь в уши и (если уж доводить образ до конца) слегка подмочив мозги, в ту пору и без того пребывавшие в довольно скорбном состоянии.

Началось с того, что, учась в девятом классе музыкальной школы при консерватории, я послала в популярный московский журнал один из многих своих рассказов, которые строчила подпольно, кажется, с ясельного возраста. Что мною двигало? Наивная провинциальная наглость.

В рассказике, довольно смешном, фигурировали некоторые наши учителя, под своими почти именами и со своими физиономиями, воссозданными мною с антропологической точностью. Но самым смешным было то, что рассказ напечатали.

Общественность содрогнулась. Из шестнадцатилетней балбески, хронически не успевающей по точным предметам, я разом превратилась в облеченного пером обличителя нравов. Я послала второй рассказ – его напечатали! Послала третий – напечатали! А выпороть и усадить меня за алгебру было совершенно некому, потому что на родителей вид моей шкодливой физиономии на страницах центральной печати действовал парализующе.

(Теперь я понимаю, что это было не что иное, как коварство судьбы, заманившей меня в литературные сети, в которых я так и барахтаюсь до сих пор. Со временем я даже разучилась играть на фортепиано, потому что все консерваторские годы писала рассказы, а к экзаменам учила только партию правой руки, так как с правой руки сидит комиссия.)

С первого курса консерватории начался довольно тяжелый период в моей жизни. На меня наложила тяжкую лапу одна гангстерская организация под скромным названием «Общество книголюбов». Там решили выполнить на моей лучезарной юности много лет горящий план по ПТУ. С кровожадной радостью меня бросили в пасть юного читателя, который если что и читает с интересом, так только трехэтажный стих на стенах подъездов. Но сначала я всерьез полагала, что призвана сеять в этих сквернословящих цветах жизни разумное, доброе, вечное.

Ради справедливости стоит отметить, что мне и на заводах приходилось выступать. И сейчас страшно вспомнить, сколько раз я отнимала у трудящихся их обеденный перерыв, который государство, между прочим, гарантирует им в трудовом законодательстве.

Но когда на очередной встрече с учащимися очередного ПТУ мне посоветовали из зала кончать трепаться, а лучше прошвырнуться на сквер вместе выпить пивка, я прозрела. Я поняла, что моя общегородская известность грозит перерасти во всенародную славу. И решила немедленно прекратить это безобразие.

Полгода я не отвечала на телефонные звонки и вообще всячески бегала от книголюбов, как бегает злостный неплательщик алиментов от своего личного, законного цветка жизни. Но однажды осенью меня застукали по телефону. Кротко и очень вежливо попросили выступить перед молодой аудиторией. Я осведомилась – не ПТУ ли это? Меня торопливо уверили – нет-нет, не ПТУ.

– А кто это?

– Молодая, пытливая аудитория.

– А где это? – спросила я.

И опять как-то подозрительно суетливо меня уверили: нет, недалеко, и машина будет. Гарантируют доставку в оба конца. Я помялась, похныкала еще, ссылаясь на крайнюю занятость, что было вопиющей ложью, и наконец согласилась…


…В назначенный час я слонялась у подъезда «Общества книголюбов», ожидая обещанный транспорт. В сумке, перекинутой за спину, лежал мой творческий багаж – три столичных журнала с моими рассказами. Мне было восемнадцать лет, в активе я имела: новые джинсы, ослепительной силы глупость и твердое убеждение, что я – писатель. Пассив тоже имелся, но незначительный: несколько задолженностей по музыкальным дисциплинам и несчастная любовь за прошлый семестр.

Наконец подкатил транспорт – этакий крытый фургончик для перевозки небольшой компании. Вполне обычный «рафик», если не считать одной странноватой детали: окошки «рафика» были довольно крепко зарешечены.

За рулем сидел молодой человек в форме, из чего я поняла, что выступать придется в воинской части. Молодой человек приоткрыл дверцу и крикнул почтительно:

– Товарищ писатель?

Я подтвердила со сдержанным достоинством.

– Сидайте в «воронок», товарищ писатель! – пригласил он приветливо.

Мы поехали…

Когда в зарешеченном окошке ханское величие мраморных дворцов сменилось глинобитным пригородом, я поняла, что воинская часть находится далековато. Когда кончился пригород и по обе стороны дороги разбежались хлопковые поля, я поняла, что это – очень далеко. А мы все ехали, ехали, ехали…

В конце концов часа через полтора машина остановилась перед высокими железными воротами, крашенными той особой темно-зеленой краской, какой у нас красят обычно коридоры больниц, тюрем и городских нарсудов – вероятно, для поднятия настроения. С ворот на глинобитный проулочек отнюдь не браво глядели две облупившиеся красные звезды.

Молодой человек в форме провел меня через проходную, тоже несколько смутившую обилием решетчатых дверей, и мы пошли кривыми унылыми коридорами, пока не уперлись в дверь с табличкой «Начальник колонии».

Я привалилась спиною к темно-зеленой стене и лопатками ощутила извечный холод казенного дома.

– Это куда же мы приехали? – слабо спросила я моего конвоира.

– Как – куда! В воспитательно-трудовую колонию… Нам писателя давно обещали, – и открыл дверь.

Комната была уставлена столами, столы завалены штабелями папок «Личное дело №…» За одним из таких столов, между двумя башнями из красных и синих папок, глянцево блестело озерцо лысины.

– Доставил, Пал Семеныч! – гаркнул мой провожатый. По озерцу лысины даже ряби не пробежало.

Начальник колонии поднял голову, обнаружив суровый нос, чем-то напоминающий приклад винтовки, и два маленьких, близко поставленных веселых глаза. Этими глазами он несколько секунд оторопело меня разглядывал.

– Терещенко! Ты кого привез? – спросил он. Терещенко испуганно вытащил путевку «Общества книголюбов» и старательно прочел:

– Пр… про-за-ика.

– Терещенко, я ж писателя заказывал! Тут моя душа очнулась и затрепетала всеми фибрами авторского самолюбия.

– Я как раз и есть писатель! – воскликнула я. – Прозаик – это кто пишет длинными строчками и не в рифму. Так что вы зря беспокоитесь! Вот… – Я судорожно выхватила журналы из сумки. – Вот – можете убедиться…

Начальник колонии надел очки и довольно долго изучал страницу журнала, время от времени поднимая от моей фотографии сверяющий милицейский взор. Потом крякнул, вышел из-за стола, одернул форменный китель и подал мне твердую ладонь ребром, тоже похожую на приклад винтовки. Я обхватила ее и потрясла как можно внушительней.

– М-да-а… – как-то многозначительно протянул он, прикидывающе обмеряя взглядом всю меня, с моей сумкой, джинсами, рассказами и журналами.

– Значить… вот что я скажу… Народ у нас молодой, искусство люблить… Люблить искусство, – повторил он твердо и замолчал. Но вдруг встрепенулся и горячо продолжил: – Здесь что главное? Главное, ни хрена не бойся. Это как с хищниками: нет куража – хана дело, веники… А я тебе милиционера дам и двух воспитателей. Сам я тоже пойду… Для авторитета… Вот… Вы на какие темы лекции проводите?

– На морально-этические… – пробормотала я, чувствуя слабость в коленях.

– О! То, что надо! Нам очень нужен идейный уровень!.. Терещенко! Пригласи Киселева с Абдуллаевым. Терещенко вышел, а начальник мне сказал:

– Мой совет. Шпарь не останавливаясь. Пауз не делай. Чтоб они не опомнились… Ну, с богом!

Он пропустил меня в дверях и повел по коридорам. У выхода к нам присоединились Терещенко и еще двое в форме.

Пока я шла под конвоем по огромному двору колонии, начальник, не без гордости простирая руку то вправо, то влево, бодро говорил:

– А там вон ремонтный цех, ребята вкалывают, стараются. За ударный труд – досрочная воля… – или что-то в этом роде. Я шла, как в дурном сне, по пути нам успели встретиться двое колонистов, к моему неприятному изумлению, не в наручниках и без вооруженного конвоя. Шли просто так, сами по себе – проходя, зыркнули на меня одинаково набыченными глазами из-под бритых лбов. «Конвою-то у меня маловато», – подумала я обреченно.

Подошли к большому деревянному бараку, вероятно, здешнему очагу культуры. Внутри гудело.

– Народ уже согнали, молодцы, – удовлетворенно заметил начальник. – Это наш актовый зал…

Несмотря на состояние сильнейшей анестезии, я отметила, что их актовый зал похож на вагон-теплушку времен войны: длинный, дощатый, битком набитый серо-черными ватниками. Лица же над ватниками… Лиц не было. Я их не видела. Страх и отвращение слепили глаза. Были серые, тусклые, бритоголовые рожи. Без возраста.

Все это гудящее месиво удерживали несколько воспитателей, снующих вдоль рядов. Начальник колонии помог мне взойти на сколоченную из досок сцену с разбитым фортепиано, скалившимся открытой клавиатурой, и зычно крикнул в зал:

– Значить, так!! Здесь сейчас выступит… пру… про… заик!! Чтобы было ша!

Ватники, с кочками бритых голов, озверело затопали, засвистели и нецензурно-восхищенно заорали. Надо полагать, здесь это считалось аплодисментами. Потом наступила… Ну, тишиной это можно было назвать только в сравнении с ядерным взрывом, но к этой минуте мое авторское самолюбие давно уже валялось в глубоком обмороке, и единственное, чего мне хотелось жалобно и страстно, – чтобы на зарешеченном «рафике» меня вывезли отсюда поскорее куда-нибудь. Зыбким голосом, не поднимая глаз от страницы, я бормотала текст своего рассказа… Прошла минута, две. Справа кто-то из ватников стал демонстративно мученически икать, слева – наоборот, так же натужно кашлять. Вдруг из задних рядов сказали громко и лениво:

– Ну хвать уже! Пусть поет…

Я запнулась и выронила журнал. Ужас мягко стукнул меня в затылок и холодными струйками побежал по спине. Тем более, что я вспомнила про совет начальника – не делать пауз. Я попятилась по сцене, наткнулась на фортепиано и, не удержав равновесия, с размаху села на открытую клавиатуру. Ватники взревели от восторга. Барак сотрясался.

– Э-эй, кадра!! – орали мне. – Сыграй еще этим самым!!!

Но дикий аккорд, неожиданно извлеченный из инструмента далеко не самой талантливой частью моего тела, как это ни странно, вдруг привел меня в чувство. Я увидела путь к спасению.

Решительно плюхнувшись на колченогий стул, я ударила кулаками по басовому и верхнему регистрам, и ватники вдруг заткнулись.

– Я спою! – выкрикнула я в отчаянии. – Я спою вам «Первача я взял, ноль восемь, взял халвы…» Если… если будет ша!

Взяла три дребезжащих аккорда и запела им Галича… У меня тряслись руки и перехватывало горло, но я допела песню до конца и, не прерываясь, перешла на «Облака».

 
Облака плывут, облака,
В милый край плывут, в Колыму,
И не нужен им адвокат,
И амнистия ни к чему… —
 

пела я в гробовой тишине, и постепенно дрожь в руках унималась, и мой небольшой голос звучал свободней…

 
Я подковой вмерз в санный след,
В лед, что я кайлом ковырял,
Ведь недаром я двадцать лет
Протрубил по тем лагерям… —
 

На пятой песне один из ватников на цыпочках принес стакан с водой и бесшумно поставил передо мной на крышку инструмента… Я пела и пела, не останавливаясь, не объявляя названия песен, я длилась, как долгоиграющая пластинка, вернее, как одна непрерывная кассета, потому что пластинок Александра Галича тогда у нас не существовало.

Когда в горле совершенно пересохло, я потянулась за стаканом воды и бросила взгляд на ватники в зале. И вдруг увидела лица. И увидела глаза. Множество человеческих глаз. Напряженных, угрюмых. Страдающих. Страстных. Это были мои сверстники, больше – мое поколение, малая его часть, отсеченная законом от общества. И новый, неожиданный, электрической силы стыд пронзил меня: это были люди с Судьбой. Пусть покалеченной, распроклятой и преступной, но Судьбой. Я же обладала новыми джинсами и тремя рассказами в столичных журналах.

Глотнув холодной воды, я поставила стакан на крышку инструмента и сказала:

– А сейчас буду петь вам Высоцкого.

Они не шелохнулись. Я запела «Охоту на волков», потом «Протопи ты мне баньку», потом «Дом на семи ветрах»… Сколько я пела – час? Три? Не помню… Вспоминаю только звенящую легкость в области души, словно я отдала им все, чем в ту пору она была полна. И когда поняла, что больше ничего не сыграю, я поклонилась и сказала им:

– Все. Теперь – все.

Они хлопали мне стоя. Долго… Потом шли за мной по двору колонии и все хлопали вслед.

Начальник радостно тряс мою руку и повторял:

– Что ж ты сразу не сказала, что можешь! А то – как мокрая курица: ко-ко-ко с журнальчиком…

На обороте путевки «Общества книголюбов», где положено писать отзыв о выступлении, он написал твердым почерком: «Концерт прошел на высоком идейном уровне. Отлично поет товарищ прозаик! Побольше бы нам таких писателей!»

…Зарешеченный «рафик» унес меня в сторону городской вольной жизни, к той большей части моего поколения, которая официально не была лишена конституционных прав. У подъезда «Общества книголюбов» я выпорхнула из машины и, перекинув сумку за спину, на прощание махнула рукой Терещенке.

Все, пожалуй… Но иногда я вспоминаю почему-то небольшой квадрат скользящего неба, поделенный прутьями решетки на маленькие голубовато-синие пайки. И еще вспоминаю: как они мне хлопали! Я, наверное, в жизни своей не услышу больше таких аплодисментов в свой адрес. И хлопали они, конечно, не мне, а большим поэтам, песни которых я пропела, как умела, под аккомпанемент разбитого фортепиано.

Не думаю, чтобы мой неожиданный концерт произвел переворот в душах этих отверженных обществом ребят. Я вообще далека от мысли, что искусство способно вдруг раз и навсегда перевернуть человеческую душу. Скорее, оно каплей точит многовековой камень зла, который тащит на своем горбу человечество. И если хоть кто-то из тех бритоголовых моих сверстников сумел, отбыв срок, каким-то могучим усилием характера противостоять инерции своей судьбы и выбраться на орбиту человеческой жизни, я льщу себя мыслью, что, может быть, та давняя капля, тот мой наивный концерт тихой тенью сопутствовал благородным усилиям этой неприкаянной души…

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 3.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю

Рекомендации