Текст книги "Синдром Петрушки"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Во-от, – с хитрющим видом протянул Казимир Матвеевич. Щеки, лоб и толстый нос его лоснились от удовольствия. – Вот. Но тут может быть спрятано и бриллиантовое колье, и важный документ, и – увы – наркотик…
Всех кукол старика Петя знал наизусть, на ощупь, но когда пытался какую-то оживить, быстро приходил в отчаяние – ничего не получалось. Минуту назад совершенно живая на руке старика кукла, перекочевав на Петину руку, отказывалась дышать, прикидывалась тряпкой с деревяшкой вместо головы…
– Не хлопочи руками! – покрикивал Казимир Матвеевич. – Только плохие актеры трепыхают куклой. Не мельтеши, вырабатывай стиль. Зритель следит за движениями, как кот за воробьем в луже. Его внимание – твоя власть. Держи его в руке, как гроздь сладкого винограда, и ме-е-едленно выжимай по капле… Скупее… скупее… Остановись! Чу-у-уть-чуть пусть поведет головой туда-сюда… Вспомни Машку, как она двигается: у нее только лопатки под шкуркой так мя-аконько ходят. Кошачьих, кошачьих почаще вспоминай: ни одного лишнего движения! Паузы! Перенимай у них паузы.
У старика были свои предпочтения: он обожал верховых кукол; марионеток любил меньше, хотя и называл их «высшим светом, аристократией кукольного мира». А тростевых кукол в театре было мало, одна, две, и обчелся. Трость, говорил он, используем только тогда, когда нужен широкий жест.
– Казимир Матвеевич, – добродушно замечал Юра Проничев, когда после репетиций бывал нечаянным свидетелем очередного мастер-класса. – Оставьте ребенка в покое, не лишайте счастливого детства. Ну что вы его муштруете, в самом деле. Он и половины этих слов не понимает. Правда, Петруха? Может, он космонавтом хочет стать…
Но это он иронизировал, подтрунивал над старым чудаком. Видел, видел в мальчике своего, своего от рождения, своего – со всеми кукольными потрохами.
Когда в бутафорской Петя часами сидел рядом с ним, работающим, молча прослеживая каждое его движение, тот – может, от скуки, а может, польщенный хищным вниманием ребенка, – тоже пускался в рассуждения, да еще такие закатывал лекции, что высказывания старика казались мальчику просто октябрятской песней.
– Драматический театр образом не владеет, старичок, в отличие от кукольного, – говорил Юра. – Ему до нас не дотянуться. Почему? Потому что кукла – это способ постижения жизни, духовного состояния. Следи за мыслью, старичок… Чем кукольное дело отличается от драмы? Через кукол можно передать ме-та-фо-ру. Греческое слово. Что это – знаешь? А вот что: «Ах, – говорит кукла, – у меня сносит крышу!» – и голова ее отрывается и улетает. Или, когда в «Чертовой мельнице» черт произносит: «Это называется – черта с два!» – и раздваивается на две одинаковых куклы. Так вот: почему, спросим мы, драматические актеры не приспособлены для работы с куклами? Потому что они кипят, пылают и «играют!»… кукла же остается сама по себе, она у них не живет.
А надо играть точно в куклу, попадая в маску. И чтобы голос был точно положен на куклу… Опять же – пластика кукловождения ближе к балету, чем к драматическому искусству. Что такое пластика – знаешь? Череда передачи сос-то-я-ний – это наше все: кукла сама тебя ведет, сама подсказывает, чего она хочет… Кукла въедается в твои руки, тело, походку. Это – наивысший момент близости… Помню, на фестивале в Ташкенте один актер местного драмтеатра выглянул в окно гостиницы, заметил группку людей, что направлялись в ближайший винно-водочный, и сказал: «Вон кукольники пошли…». По чему понял? Да по жестам, по походке было видать – по плас-ти-ке!
– Не мути пацана, – из-за низкой, ни черта не прикрывавшей ширмы замечала толстая Танька, сноровисто поддевая рейтузы под юбку. – Не по пластике было видать, а по винно-водочному…
– Цыц, Красная Шапочка! – не поворачивая головы, отзывался художник. – Первые бродячие кукловоды были первыми диссидентами… – рассуждая, Юра незаметно увлекался сам, поэтому нимало не заботился о том, чтобы хоть что-то мальчику объяснить. – Спросишь – почему? Отвечаю: самый древний жанр. Актер прячется за ширму, за куклу прячется. Понимаешь? И оттуда уже говори куклой что хошь: царя брани, правительство, попов. Матерись сколько влезет! Кукла смелее, ярче, мощнее человека. Поэтому: если ты, старичок, хочешь заниматься куклами, ты должен спятить, перевернуть мозги, научиться инако мыслить. Кукольным делом должны заниматься фанатики, понял?
– Да! – твердо отвечал бледный черноволосый мальчик, глядя на художника прозрачными глазами. Многих слов он не понимал, но вот это самое – да, спятить, да, фанатиком – понимал прекрасно. Фанатиком пьянки, бильярда и блядок мать называла отца, особенно когда по ночам тот слонялся, мучимый болями в ампутированной руке, и вымаливал спрятанную ею заначку.
– Да, да… – передразнивал Юра. – Что б ты понимал, гриб! На вот рубль, принеси беляшей из кулинарии, лады?
Запах беляшей и прогорклого масла из соседней кулинарии сливался с производственными запахами красок, клея и древесины, с запахами лака и анилина, с затхлой пылью ширмы и кулис и свивался в едкую спираль, в упоительный специфический «дух театра», что пробивал нос и преследовал Петю даже дома, даже по ночам… И тогда снилось, что стоит он на высокой тропе кукловодов: в руке – вага, средний палец продет под «золотой нитью», сердце в груди вспухает от клокотливого счастья, которое – он знает, знает! – уже на пути к нему; ведь у него в руках – его главная кукла. Она затаилась, она пока притворяется неживой, она ожидает мгновения, когда по его руке побежит, соединяя их, общая кровь.
И вдруг все волшебно случается: кукла ожила! Она двигается, она совершенно послушна его мыслям и той горячей волне, что бежит к ней, бежит по его руке… Вот она доверчиво поднимает к нему лицо, прижимает к сердцу узкую ладонь с тонкими подвижными пальцами… Он чувствует, как бьется у нее сердце! Еще мгновение – и она что-то произнесет!
Но Казимир Матвеевич сердится и кричит:
– Не отвлекайся! Играй по моим интонациям. Ходи, ходи, а не летай! Не чувствуешь пола!..
* * *
До середины девяностых годов посадочная полоса Южно-Сахалинского аэропорта не была приспособлена для приема больших реактивных самолетов. До Хабаровска летали два Ил-18, оттуда – с дозаправкой в Новосибирске или Красноярске – добирались до Москвы. А там – лети куда хочешь. Хоть и во Львов.
Возвращение после летних отпусков в конце августа было мучительным: в случае непогоды пассажиры застревали в Хабаровске на несколько суток; ночевали в аэропорту, вповалку на чемоданах и узлах… Но другого пути «на просторы» – как говорил дядя Саша, – великой державы», увы, не было.
Именно дядя Саша, время от времени летавший в Хабаровск на какие-то свои конференции, согласился прихватить Петю с собой и даже посадить его в тамошнем аэропорту на московский рейс, пристроив к какой-нибудь душевной попутчице до Львова. И руками развел: «Ну а далее я бессилен…»
Ну, а далее Петю должна была встретить любимая Бася, могучая и великая Бася, которая, собственно, и прислала денег на билет (шутка ли: Катиному «хвопчику» девятый год, а она его только на карточках и видала!). Бася, которая мало что соображала в нормальной советской жизни, у которой то и дело крали на базаре кошелек, сама должна была приехать встретить «своего мальчика», при этом не перепутав аэропорт с вокзалом, не перепутав рейсы и не перепутав мальчика.
Мама от радости плакала, будто именно ей предстояла встреча с родным городом и родной душой, к которой так хотелось припасть, разрыдаться, как в детстве, и рассказать наконец все, о чем молчала в посторонних шумах междугородних звонков.
Пятилетней Катя осталась без матери, и отец – хозяин мебельной фабрички, мужчина видный, серьезный, «краснодеревщик с репутацией» (так и на вывеске указывалось) – вдруг удивил и шокировал соседей своим выбором: не то что в дом взял для хозяйственных и прочих нужд, а прямо-таки женился на Глупой Басе, нелепой оглобле, слишком простой, слишком доброй, чуть ли не юродивой. И не прогадал: оказалась привязчивая детская душа, исполненная такой благодарности к своему внезапному мужу и такой истовой нежности к девочке, что и обшивала, и обстирывала, и выкармливала ее самым вкусненьким, и до пятнадцати лет самолично купала Катю в ванне.
Вот только счастливая Басина жизнь продолжалась недолго, совсем как в сказке: три года. Сначала мебельная фабричка, а по сути, мастерская Якова Желеньского была прибрана к рукам новой расторопной властью, и хотя и предложено ему было остаться в ней рядовым столяром, и он как будто и смирился, но с сердечным отчаянием, видимо, не совладал: на третье утро новой рабочей карьеры умер в своем бывшем кабинете, обставленном собственноручно сделанной мебелью; мгновенно умер, не успев сменить сюртук на рабочий халат. Только руку со шляпой занес – повесить на вешалку – и упал во весь свой немалый рост.
А затем их большая квартира на Пекарской тоже пригодилась какому-то новому начальству, так что Бася, прихватив девочку, вернулась к себе в дворницкую, в дом на Саксаганского, совсем недолго пробыв пани Желеньской.
…Подарки Катя копила месяца два, хотела бы с сыном прислать Басе весь дефицит, что получилось достать через знакомую продавщицу, но удерживал вес: самолет – он-то взлетит, а вот ребенок как потащит на всех этих пересадках? И все же, увидев очередную «чу-у-удную» скатерку, она загоралась, бежала одалживать десятку у соседей, бежала очередь занимать и только потом покаянно спрашивала сына:
– Петруша… вот еще скатерка, а? Грамм триста, четыреста… Все ж и это вес. Потянешь?
Он отвечал:
– Да ты что, я сильный, вот, смотри, – и закатывал рукав рубашки: на руке-палочке и вправду нарос твердый желвачок мышцы.
И все сложилось, несмотря на попутные драмы: накануне похода за билетом в кассу Аэрофлота выяснилось, что Ромка, бес, умудрился унюхать заветный тайник с Басиной передачкой (в уголке старого пододеяльника, в баке с грязным бельем), которую он и просадил с кем попало дней за пять, в «Пивбаре» да «Чарочной».
И если б не семья все того же дяди Саши…
Тем же вечером, как обнаружилась пропажа, в дверь аккуратно постучали, затем постучали сильнее – Катино горе оглушало ее самое, – наконец просто толкнули дверь и вошли: маленький мушкетер с бородкой и усами и его дородная жена Тамара. Сели рядком на диване в столовой, и тетя Тамара – она задолго раздувала пары – горячо воскликнула:
– Катя, ваших рыданий слышно в Хабаровске, а не только что из окна кухни! Да что ж это такое! Посмотрите на себя! Вы были красавица, что он с вами сделал?
Тогда дядя Саша повел рукой, деликатно, но решительно отстраняя жену с ее восклицаниями, и мягко проговорил:
– Вот тут деньги, Катя. Будете отдавать частями, с получек… как удастся.
* * *
Тот первый полет Петя помнил смутно, уж очень волновался: мелькнула далеко внизу полоска суши, лепестки корабликов, и затем иллюминатор заволокло ледяным на вид, но кипящим туманом, вынырнув из которого мальчик увидел бесконечную равнину пенистых облаков, похожих на штормовое море… А потом уже был только бумажный пакет с кошмарным запахом, куда его выворачивало и выворачивало до дна, так что дядя Саша, бегающий с этими пакетами в туалет и обратно, с тревогой глядел на белое лицо мальчика, бормоча: «И куда ж это ты, милый, дальше эдак полетишь?»
Но – ничего, ничего, долетел в конце концов… Красивая кудрявая тетенька с яркими губами, – «душевная попутчица», которую дядя Саша умолил проследить за ребенком, – вывела измученного Петю в зал прилета Львовского аэропорта, и едва он отпрянул от вида толпы за металлическим барьером, как из нее, топая ногами в мужских штиблетах и всех расталкивая, с криками: «Пётрэк, Пётрусю!!!» – высокая, костистая, седая, с байковым одеялом, как с солдатской скаткой на плече, – вылетела Бася.
Ничего не поняв в объяснениях насмешливого зятя Веры Леопольдовны, она для надежности приехала в аэропорт еще вчера, с этим байковым одеялом, на котором и проспала на полу всю ночь, очень даже неплохо, с утра уже встречая и встречая пассажиров всех рейсов, пока огнедышащим сердцем не углядела «своего»…
Жила она в однокомнатной полуподвальной квартире на Саксаганского, в доме, какие называли здесь «польский люкс». Когда-то это была дворницкая – довольно большая комната, в которой еще Катя выросла. Потом жилищная контора потеснила комнату, ужав ее до квартирки, встроив туалет и ванну, и даже кухонную плиту. В квартирке всегда было полутемно, но не из-за маленьких окон вверху, а из-за множества кадок, горшков и горшочков с самыми невообразимыми цветами, фикусами, плющами и карликовыми пальмами. Растения свешивались с потолка и с комода, стояли вдоль стен на полу, теснились на шкафу, ветвились в изголовье могучей двурогой кровати (единственного творения Якова Желеньского, которое Басе удалось спасти из квартиры на Пекарской) и примостились даже на краешке ванны. Они вытягивались, кудрявились и расцветали под «зеленой» Басиной рукой, творящей всему живому, занявшему чуть не всю площадь квартиры, любовь и ласку с поистине божьей мощью первых дней творения.
Оттого и дух в квартирке был, как в теплице – сыроватый и душный, сладко одуряющий. А когда еще к нему присоединялись запахи пышек с маком или котлет!
А когда еще на плите курился дымок над баком с вываркой – ведь основным Басиным хлебом была не нищенская пенсия, а стирка и глажка по людям (Бася дешево брала и неистово честно стирала), – тут уж впору было ощутить себя на берегу какой-нибудь Амазонки и впасть в тропический транс, в котором, глядишь, можно узреть и пятнистого питона, укрытого среди цветов и лиан…
И вообще, вся Басина квартирка оказалась напичканной забавными иностранными вещами, с которыми можно было придумывать бесконечные истории: фаянсовый старинный рукомойник влюбился в чугунный утюжок, а стеклянная, с женственными бедрами, керосиновая лампа ревновала и мучилась… Главное же: в углу комнаты царственно сияла в полумраке изразцовая темно-зеленая печь, с короной и бронзовой дверцей. Вот этот заколдованный замок, который Петя окружал пальмами и увивал лианами, да поднимал мост навесной – от ночных врагов, – этот замок стал резиденцией старинной ветви испанских герцогов, и целыми днями Петя разыгрывал страшенные драмы в том семействе, которому недоставало лишь наследника, уж какого-нибудь завалящего плевого наследника… И вот однажды но-очью некая фея оставила на туалетном столике бездетной герцогини ма-а-аленький позолоченный орешек…
Они своеобразно объяснялись: Бася понимала, но не говорила по-русски, мальчик немного понимал, но не говорил по-польски, – хотя вполне польским Басин язык назвать было никак нельзя; так и шла беседа, иногда обоюдно-бестолковая, но всегда обоюдно-душевная. Сама Бася осталась жить в прежнем мире «за Польски»: все улицы именовала по-старому, ходила в костел, проезжая в трамвае мимо собора, крестилась; разговаривала смешно: хулиганов именовала «батярами», лужи – «баюрами», чай жидкой заварки презрительно называла: «сики свентей Вероники», и вообще чуть не каждую фразу начинала с типичного зачина певучей «львовской гвары» – «та ё-ой»…
Берегла Бася не только старые вещи, но и какие-то старые объявления и рекламные листки: на стене над комодом была прикноплена листовка основанного в 1782 году ликеро-водочного предприятия Бачевского, «цесаря и короля придворного поставщика».
И только несколько лет спустя Петя смог по-польски прочитать и с грустью вздохнуть по «первостатейным деликатнейшим ликерам и настоящим польским водкам, а также наливкам на утонченнейших фруктах, недостижимым по части качества».
* * *
Всю первую неделю каждый день они с Басей ходили гулять в огромный Стрыйский парк, где в лакированном пруду картинно отражались белые лебеди, а в оранжереях цвели диковинные цветы; где вечерами, под вальсы Штрауса, нежно-победно выдыхаемые духовым оркестром, под липами и каштанами летали сумасшедшие майские жуки, и чинно прогуливались целые семьи, и бегали в салочки, звонко окликая друг друга, как в театр одетые девочки, в белых гольфах с бомбошками и клетчатых юбочках…
Еще они с Басей ездили на гору Высоки замэк, и панорама, та, что открывалась с первой террасы, оставила Пете предпочтения на всю жизнь: настоящий Город – волшебный кукольный город – должен стоять на холмах, вздуваясь куполами, щетинясь остриями и шпилями церквей и соборов, вскипая округлыми кронами деревьев и вспухая лиловыми и белыми волнами всюду цветущей сирени, в россыпях трамвайных трелей, в цоканье каблучков по ухабистой булыжной мостовой…
И всю жизнь потом ему снилась плавная, как развернутый свиток, трамвайная дуга: мимо площади Мицкевича, мимо кафедрального собора и дальше, дальше, все вверх и вверх, – в сторону Русской улицы, где вдали возникает острый силуэт Костела кармелитов.
Через неделю после приезда Петя совсем прижился и даже, со связкой деревянных прищепок на шее, помогал Басе вывешивать на чердаке белье. Бася брала простыню за два конца, Петя за два других, они расходились, как в менуэте, и вытягивали полотно ровненько, уголок к уголку, – это было залогом последующей легкой глажки.
Наконец Бася позволила ему «спацеровать самéму», с настоящим рублем в кармане. «Купуй то, на цо сэрцэ почёнгнэ», – сказала она, и это было счастьем, потому что «сердце потянуло» на длинную и просторную площадь под названием Рынок, где и провел он целый день, забредая на соседние улицы, совершая круги вокруг фонтана, над которым – в какую бы сторону ты ни подался – висела, вспыхивая под разными углами в разных местах, короткая веерная радуга.
Лики и фигуры – эти куклы – были тут везде: на фасадах домов, над брамами и окнами, в основании круглых, как бокал, узорных балкончиков, в нишах, на портиках… Это взволновало его и даже потрясло: театр вырвался на улицу и правил бал, незаметно затягивая в волшебную игру целый город.
Он подолгу застревал перед каким-нибудь каменным львом с насупленными бровями и растрепанными патлами или перед четой ангельских ликов, подпертых тесной парой распушенных крылышек, как на старинных картинах подпирают подбородки маркиз и графинь крахмальные жабо.
Мальчик был очарован, покорён, счастлив: наконец-то он оказался там, где и должно жить людям. Таким и должен быть настоящий кукольныйгород. Такой – кукольной – и должна была оказаться добрая волшебная Бася.
А на рубль он купил два «тошнотика» по четыре копейки – так называли здесь пирожки с требухой, очень вкусные, а вовсе не тошнотные; и еще купил в магазине «Забавки» сразу две коробки пластилина, чтоб надолго хватило. И весь вечер лепил, что ему особенно днем приглянулось: бородатого мужика, волокущего на каменном плече огромную секиру. У того так выразительно была отставлена могучая нога в ботфорте, так напружинился бицепс на правой руке, поднявшей секиру, и он так ощерился – будто от души заматерился.
Сидя на кушетке меж двух раскидистых фикусов, Бася подрубала простыню и поглядывала на мальчика с умиленной любовью: вон как славно он играет сам с собою, яке милэ, не капришнэ, не роспэсчонэ дзецко… Легкий ребенок. Вылитая Катажынка в детстве.
А на другой день с этим «легким ребенком» стряслась та самая история.
Утром мальчик ушел гулять, а Бася приступила к стирке рубашек пана Станислава Кобрыньского. Их надо было отнести уже завтра утром, накрахмаленными и выглаженными, а она всю неделю проволынила, прогуляла с Пётрэкем. Так пора и честь знать.
Стирка шла полным ходом, вода лилась, полураздетая взопревшая Бася полоскала-выкручивала в ванне рубашки пана Станислава. Производственный процесс, как обычно, сопровождался фальшивым исполнением двух любимых мелодий: милого довоенного танго «Тылько едно слово, кохам…» и другой, известной песни, какой она помнила ее в исполнении Щепка и Тонька, популярных радиосатириков с довоенной «Веселой львовской фали». Те под гармошку пели, задушевно так: «Бо гдыбым се кедысь уродзич мял знув – то ты-илько вэ Львове»[6]6
Какой милый, не капризный, не избалованный ребенок (польск.)
[Закрыть]. Бася, говорившая с ярко выраженным, тягучим львовским акцентом, произносила «вэ Львови»… – «И если б я где-то еще мог родиться – так то-о-лько во Львове…»
Часа через полтора в дверь заколотили ногами.
Бася накинула рубаху зятя Веры Леопольдовны, которую всегда носила дома, – та не липла к телу, в ней хорошо продувало запаренную грудь, – и побежала отпереть. Она всегда открывала дверь на любой стук, в любое время суток, никогда не спрашивая, кто и зачем пожаловал. А чего там спрашивать: отворяй, и узнаешь – кто.
На пороге, запыхавшись от волнения и восторга, багровый и потный, стоял Петя, держа в охапке годовалого младенца – девочку с кудряшками цвета красного золота. Видимо, он долго с нею бежал и здорово устал, но девчонку держал отчаянно крепко, обхватив поперек живота, как щенка. Та терпеливо и деятельно, но молча сучила толстыми ножками, извиваясь, пытаясь отделаться от назойливой опеки и сползти на пол.
– Бася! – выпалил мальчик тревожно-счастливо. – Смотри! Смотри, какая чудесная, какие кудряшки у ней веселые! Она настоящая! И теперь будет моя!
Подпихивая коленкой сползавшую с рук девочку, он потащил ее в комнату, мимо помертвевшей Баси, сгрузил на диван и плюхнулся рядом. Но, испугавшись, что его добыча может скатиться с дивана и куда-нибудь уползти, снова схватил ее в охапку.
– Ее бросили возле магазина, чтобы кто-то забрал… – выглядывая из-за пунцовых кудрей, торопливо объяснил он ошалевшему Басиному лицу и зачастил, в попытке пресечь ее нарастающий, как вопль, ужас: – Она, конечно же, никому не нужна, я заберу ее в Томари, и она теперь всегда, всю жизнь будет со мной!
– Ма-а-атка Боска! – наконец провыла Бася, бессознательно обшаривая влажными руками воздух вокруг, будто пытаясь нащупать опору… – Цось ты нароби́леш?!! То ж мала адвоката Вильковского… Тéбе забийом, Пётрэк!
Схватила тяжеленькую малышку на руки и побежала, как была – в полурасстегнутой мужской рубахе, на ходу пытаясь выяснить у мальчика, трусящего, как побитая собачонка следом, где именно тот ребенка стащил.
И вот уж повезло так повезло: зареванная нянька до сих пор металась от дверей магазина до угла улицы, хватая за рукава прохожих и вымаливая хоть слово: не видал ли кто… От страха девица даже не успела ни домой побежать, ни до милиции дойти – умирала, задыхалась, ревела белугой, обреченно уверенная в душе, что девочку украли цыгане. Но настоящая истерика началась у нее, когда она увидела малышку живую-здоровую, хотя и трижды мокрую, на руках у Баси. Ее затрясло, заколотило и она так громко зарыдала от счастья и облегчения, крестясь и поминая Йезуса, Матку Боску и всех святых, пришедших на память, что еще какое-то время Бася держала малышку на руках, опасаясь, что дура-девка от потрясения опрокинет коляску или еще как-нибудь попортит ребенка.
Затем состоялись короткие переговоры, в которых взаимозаинтересованные стороны (одна – визгливо, другая – ласково) условились происшествие замять: Бася объяснила, что заботливый «хвопчик» как раз и обеспокоился, что ребенок брошен, «як дворовый щенок», как раз и захотел ее уберечь… от кого? От цыган, само собой.
На обратном пути добрая Бася крепко держала Петю за руку, уговаривая его опамятоваться и понять, что живых детей, да еще таких пригожих (видал, какое платьице на ней, – не копеечку небось стоит!), да еще из такой семьи… – их не бросают, не-ет… И чтоб сыну не огорчался: вот завтра они пойдут в гости в такой прекрасный дом, к таким прекрасным людям, где есть такой прекрасный мальчик Боренька, у которого столько наилучших машин, что нет таких ни в одном магазине… Она вздыхала и время от времени переходила на русский, видимо, полагая, что это убедительней для мальчика звучит: «никому-сабе… никому-сабе…» – сам, мол, сам виноват, некого винить.
Петя молча шел рядом… Не плакал. А чего плакать, он уже взрослый. Но видно было, что его занимает какая-то настойчивая мысль.
– А можно иногда с ней гулять? – вдруг спросил он, остановившись.
Остановилась и Бася, вдруг осознав огорченным сердцем, что легкий мальчик не так уж и легок, что внутри его детской души спрессована тяжелая властная сердцевина, никому не подотчетная.
– Нет, – сказала она твердо. – И чего там с ней гулять, с этой крохой, какой тебе интерес с ней гулять, она еще и разговаривать не умеет. Вот завтра Боря, он твой ровесник… и он… и у него…
Внимательно заглянула в отчужденные прозрачные глаза, в которых ничего ей не удалось прочесть, и сочувственно улыбнулась:
– Сыну, тысь мышлял, же óна бендзе для тéбе сёстшичка?[7]7
Сынок, ты думал, она будет тебе сестричкой? (польск.)
[Закрыть]
– Нет, – ответил он без улыбки, все продолжая думать о своем, – нет, она будет моей главной куклой.
…И простодушная Бася ужасно бы удивилась, узнав, что ни почти настоящий кукольный театр, который организовал в Борином дворе Пётрэк, вдохновив на спектакли всю ребятню, ни его многочасовые труды по вылепливанию встреченных днем людей – труды, поражавшие ее своим взрослым упорством, – ничто не вышибло из его головы неудачно украденной им малышки. Наоборот: если Бася присмотрелась бы внимательней, она бы разглядела в слепленных фигурах и саму девочку, и изломанную, ничком застывшую фигурку ее матери, прыгнувшей из окна в небо, но до него не долетевшей. Наверняка Бася онемела бы от удивления, узнав, что каждое утро ее мальчик отправляется к тому дому, на углу улиц Ивана Франко и Зеленой, где недавно произошла трагедия, и молча ждет в тени брамы, когда девочка выйдет на прогулку с новой няней – пожилой, полной коротконогой женщиной, крупная голова которой едва возвышалась над капюшоном коляски. Он следовал за ними до парка Костюшко и там, сидя на скамейке напротив, примерно с час терпеливо следил за ними, неспешно извлекая из комка пластилина и снова легко сминая, удивительных, не совсем реальных зверей. Девочка в это время обычно спала. Но иногда она просыпалась, и тогда няня брала ее на руки и даже спускала на землю, по которой та делала несколько пьяненьких шажков, радуясь, приплясывая на толстых поролоновых ножках и оглашая узорный от солнца и теней воздух сквера ликующим визгом.
Наконец он своего часа дождался: няне, видимо, приспичило в туалет. Озабоченно поглядывая вокруг и толкая перед собой коляску со спящей девочкой, она направилась мимо Пети в конец аллеи, где усмотрела какую-то молодую мамашу – кому ж и поручить на пять минут ребенка, если не такой вот матери.
Петя вскочил со скамейки и вежливо сказал ей в спину:
– Я могу присмотреть за Лизой!
– Ты знаешь Лизу? – удивилась женщина, повернув свою крупную кудрявую голову циркового борца.
– Конечно, – торопливо ответил примерный мальчик. – Я ваш сосед. Я внук пани Баси.
Та еще колебалась, но видно было, что поход в конец аллеи, а оттуда к уборной, в другом конце парка, ее уже сильно заботит.
– Ну ладно, – наконец решилась она. – Ты просто рядом посиди, хорошо? Она спит, смотри не разбуди ее. Она, когда недоспит, сильно скандалит. Но если проснется, дай вот игрушку. А я мигом!
Когда минут через десять няня возвратилась, она застала абсолютную идиллию. Девочка спала, ее добровольный страж сидел на скамейке, продолжая что-то лепить.
– О, как красиво у тебя выходит, – похвалила няня, садясь рядом. – Ты просто настоящий талант.
Мальчик поднял от лепки бледное лицо с очень взрослым выражением очень светлых глаз и сказал, глядя куда-то на верхушку дерева:
– Я сделаю Лизе обезьяна и привезу его следующим летом. Он будет ей другом, пока меня тут нет.
– Да-а? – умилилась женщина. – Ну какой же ты славный мальчик… – Она хотела потрепать его по щечке, но, подняв руку, отчего-то сразу ее опустила. И вздохнула: – Жалко Лизу. Она ведь теперь сирота. Да еще и тетя ее куда-то пропала… Несчастная семья, несчастный ребенок… – спохватилась, что постороннему мальчику все это совершенно необязательно знать, и одобрительно покивала: – Конечно, она обрадуется подарку. Только, понимаешь… Лиза ведь еще маленькая и глупенькая. Тебе с ней будет скучно.
– Нет, – спокойно возразил странный мальчик. – Я подожду, пока она вырастет. А потом я ее увезу.
Няня расхохоталась красивым кукольным смехом, проговорила:
– Ну надо же! Ни больше ни меньше… – И пока Петя шел по аллее к воротам, за его спиной все вспыхивал и обрывался ее переливчатый смех…
Зато теперь каждое утро он появлялся на дорожке парка, и ему вручалась коляска со спящей Лизой, которую он, осторожно налегая грудью на ручку, возил туда и обратно, пока довольная няня читала какую-то книгу. Коляска плыла в кипящем потоке зеленых и оранжевых солнц, мимо вольера с павлинами, мимо павильона, где вечерами толстощекие дяденьки выдували из труб пузато пыхающие польки. В густых кудрях спящей девочки вспыхивали огненные кольца, а медные ленточки очень взрослых и выразительных бровей и удлиненные полукружья смеженных ресниц проблескивали, когда на лицо падал солнечный луч…
Она была чудесной: живой волшебной куклой, той самой, из его сна. Оставалось только дождаться, когда она заговорит, когда поднимет к нему лицо и скажет, скажет…
…А через год уже другая женщина (в этой семье няни долго не задерживались), одним глазом поглядывая на играющего в песочнице ребенка, а другим сосчитывая набранные на спицах петли, вдруг отвлеклась и подняла голову: мелькая в пятнах солнца и теней, по аллее в их сторону бежал мальчик лет десяти с каким-то свертком в руках. Бежал он явно к песочнице, где, издалека сияя огненной гривкой, ковырялась с совком и ведерком двухлетняя девочка.
– Лиза!!! – подбегая, крикнул мальчик. Перемахнул через борт песочницы, рухнул коленями в песок и, торопливо освободив от бумаги какую-то хвостатую розовую игрушку, выдохнул:
– Лиза, это Мартын!
Приподнявшись со скамьи, няня увидела, как лопоухая обезьяна с карими стеклянными глазами… – нет, это был именно обезьян: долговязый галантный мужчина в добротной фетровой шляпе, при абсолютном отсутствии остальной одежды, с босыми человеческимиступнями. Он живо и ласково протянул обе лапы девочке, поклонился и проговорил культурным баском:
– Здравствуй, Лиза, я – твой лучший друг Мартын.
Уронив совок и ведерко, онемевшая девочка секунды две смотрела на обезьяна, что покручивал хвостом и обаятельно перетаптывался на колене у мальчишки.
– Матын! – крикнула она в неистовом восторге. Протянула испачканные песком руки и нежно-требовательно позвала: – Маты-ы-ы-ин!
* * *
С годами он все больше отдалялся от отца; в старших классах, бывало, месяцами с ним не разговаривал, хотя теперь понимал его лучше, чем когда бы то ни было. Иногда настолько предугадывал реакцию того на слова или действия мамы, что ему казалось: сейчас он наденет Ромку на руку и продолжит… или – по своей воле – прекратит этот спектакль. Иногда его преследовало ощущение странной и гибельной власти над отцом, над всей его жизнью… А когда после окончания школы уехал учиться в Питер и там метался между учебой, театром и поездками к Лизе во Львов, его – случалось это в дороге, в поезде или в самолете – вдруг с мыслью об отце прихватывала острая, почти физическая боль. И вслед за болью неотступно, вкрадчиво являлось предчувствие окончательной беды.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?