Текст книги "Белая голубка Кордовы"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Однако Пилар с завидным энтузиазмом взялась за дело. У нее как раз закончилось время работы, и они сейчас же могут отправиться в городской исторический архив. К сожалению, у нее нет с собой рабочего телефона Хесуса, но она уверена, что тот до самого вечера сидит среди своих папок и замшелых картотек.
И он зачем-то повлекся за ней в архив, как раз туда, куда утром решил не идти ни в коем разе, стараясь не признаваться себе, что не прочь еще побыть рядом с этой порывистой и одновременно серьезной молодой женщиной.
На вид ей было лет двадцать семь, но в действительности, возможно, чуть больше: в заблуждение вводили тонкие голубоватые запястья, подростковый голос и множество доверчивых полудетских движений.
Опять припустил дождь. Пилар вытащила из сумки зонтик (Кордовин немедленно вспомнил про свой, забытый в университете, – прощай, оружие!), выстрелила им в небо и, решительно взяв профессора под руку, победно вскинула лиловый шатер над их головами. Он засмеялся, отнял, обнял ее за плечи, поднял над нею зонтик, и так они совершили недавний его путь в обратном направлении. От такси она отказалась.
Старинную касону, в которой помещался Исторический архив Толедо, от покатой улицы отделяли кованые ворота с небольшой калиткой и просторный патио, заставленный горшками с геранью вдоль охристых стен и решетчатых окон.
Пилар скрылась между серыми колоннами портика, а он остался ждать в дальнем углу двора, где над трубкой беломраморного фонтана копошилась, пытаясь привстать, слабая струйка воды, словно забытый кем-то больной щенок.
Все это, раздраженно подумал он, совсем ни к чему. Что ты хочешь услышать нового от этого молодого исследователя, и какая разница – кем, собственно, был этот самый Кордовера, который пока еще тебе не принадлежит. Надо замять поскорее вопрос, развязаться с молодняком, расцеловать ручки Пилар и слинять, пока ты не намозолил глаза здешнему архивному синклиту.
Через минуту явилась ужасно огорченная Пилар: такой невезучий день, Хесус в Мадриде, на свадьбе кузины. А иначе – как она раньше не поняла! – он бы обязательно был на конференции.
Ну-ну, заметил профессор успокоительно (она так искренне расстроилась, милая, помощница), – день, напротив, удивительный, ведь они совершили чудесную прогулку под дождем и обсудили массу интересных вещей. А сейчас он (к сожалению, должен ее покинуть), а сейчас он приглашает ее пообедать, с удивлением услышал он свой голос, в том ресторане, куда она любит ходить с друзьями.
– Ни за что! – отчеканила Пилар. – Ничем я не заслужила обеда, обманула все ожидания. А сделаем мы вот что: пообедаем у меня. Я утром приготовила паэлью с бараниной, а это – ну вы послушайте, послушайте, – и ножкой умоляюще притопнула, – это бабушкино коронное блюдо, и даже моя старшая сестра не умеет его так готовить, как я.
По его настоянию купили к обеду бутылку «Домине Вердеха», поймали такси и поехали к ней домой.
По пути она слегка струхнула от той лихости, с какой потащила профессора в свою норку, и раза три повторяла, чтобы он не удивлялся – ее студия, которую она уже пять лет снимает у собственного дяди, просто отделенная комната его большой квартиры, выходящая во двор… А дворик чудесный – весь оплетен виноградными лозами.
Дворик-то чудесный, а вот дядя – изрядный сукин сын. Это стало ясно с первого взгляда, с первого шага через высокий порог двери, ведущей прямо со двора в полутемную келью, всю в каких-то пеленах, как колыбель для младенца Иисуса, какую здесь выставляют в рождественских беленах, вертепах, по-нашему.
Высокий театрально-бархатный занавес от пола до потолка отделял, судя по кубическим очертаниям, кровать; другой, клеенчатый, ограждал в углу – как выяснилось чуть позже – душевую кабинку с примкнутым к ней вплотную унитазом, так что присесть на него можно было только боком.
Кроме того, бережливый и хитроумный дядя умудрился втиснуть в комнату мини-холодильник, газовую плитку, три навесных кухонных шкафчика, столик с двумя табуретами, тумбочку с телевизором, торшер… и еще по мелочам, между которыми оставалось только лавировать с недюжинной конькобежной сноровкой.
– У вас тут очаровательно… – проговорил он, оглядываясь и косясь на торжественные складки мрачного синего бархата слева от локтя. – А… там?
– Кровать, – отозвалась Пилар, которая, оказавшись дома, немедленно принялась с привычной ловкостью одновременно разогревать паэлью, резать салат, ставить чайник на конфорку и совершать еще множество каких-то мелких хозяйственных передвижений.
– Судя по скрытым объемам, – одобрительно заметил он, – это королевский альков.
Она рассмеялась.
– Почти. Бабушкино наследство. Занимает полкомнаты, страшно мешает жить, но духу не хватает продать: на этой кровати родилась моя мама, а она рано погибла.
– Когда? – быстро спросил он.
– Мне было тринадцать.
– И мне! – сказал он.
Она развернулась к нему, и несколько мгновений они глядели друг на друга новыми глазами – давних сирот, почти родственников.
– А знаешь, – сказал он, – у нас в городке на Украине, в доме моего дяди, – у меня тоже был хитроумный дядя, – ванна помещалась в кухне, в шкафу.
Она недоверчиво прыснула:
– Это как?
– А вот так: разделочная доска кухонного шкафа откидывалась, как крышка саркофага, внутри которого утоплена короткая оцинкованная ванна. Надо было только очень высоко поднимать ноги, чтобы… почему ты смеешься?
– О, нет… буэно![23]23
Буэно! – восклицание – «здорово!», «ничего себе!» (исп.)
[Закрыть] я даже представить не могу… Как это выглядело – задирать ноги?
– Сейчас покажу, не смейся… Вот, представь, что это стол… сюда подставляется скамеечка…
Он поднялся, с намерением изобразить наглядным образом, как в детстве в несколько приемов забирался в потайную кухонную ванну, зацепился каблуком о подол альковной завесы, поскользнулся на нем и, неловко потянув на себя все театральное великолепие кулис, рухнул навзничь на кровать, раскинув руки.
Открылись декорации – правда, в перевернутом виде.
На стене над ним висело распятие, а по бокам толстенными витыми свечами стояли монументальные столбы изголовья королевского ложа.
Сначала Пилар хохотала над его псевдотрагической неподвижностью, видимо ожидая, что он немедленно поднимется и станет, рассыпаясь в извинениях и шутках, вешать занавес… Потом затихла, приблизилась, как-то разом посерьезнев. И он, опрокинутый навзничь, по-прежнему не шевелясь, без улыбки смотрел на нее, раскинув неподвижные объятия.
Никогда в жизни не делал он первого шага, совершенно уверенный, что женщина должна подать знак. В разные моменты жизни и у разных женщин это были разные знаки: растерянная улыбка, сошедшиеся в гневе, но странно трепещущие брови, краткая заминка перед категорическим «нет!», наконец, вот такое молчание, которое, впрочем, под этим распятием, тоже могло означать все, что угодно.
Еще мгновение, и он бы поднялся и принялся чинить сорванный занавес…
Но она молчала и смотрела на него будто издалека, серьезно о чем-то размышляя… И он не мешал ей и не торопил ее, лежа в доверчивом и терпеливом ожидании, распахнув объятия.
Наконец, глубоко вздохнув, она медленно вытянула гребень-заколку из узла на затылке, раскатав по спине каштановый свиток волос… Расстегнула и цыганским передергиванием плеч совлекла свою черную блузку, переступила через упавшую мулету красной юбчонки… и взметнулась на ложе, склонилась над ним.
– Ты и Он, – прошептала она, – в одной позе…
– Но не в одной ситуации, – отозвался он шепотом, принимая в свои, не пробитые гвоздями, ладони ее точеные колени…
…О, будьте вы благословенны – руки всех кроватных дел мастеров на этой планете, знающие секрет изготовления отзывчивых, упруго-безмолвных снарядов любовной страсти, что хранят в себе тайны ритмов, и истомной тяжести тел, и колебаний вздохов и выдохов, и замираний, и неутомимой иноходи ахалтекинского скакуна, и вольного аллюра, и бешеного напора последних мгновений, когда над твоим изголовьем на краткий блаженный миг восходит золотая арка божественных врат, в райском изнеможении опустошенных чресел…
Возможно, великолепная эта кровать была послана ему в награду за спартанскую стойкость в годы студенческих лишений, – за все те колченогие топчаны, и поющие пружины, и угловатые колдобины прорванных диванов; за надувные матрасы, за песок многочисленных пляжей, за духоту автомобильных салонов, за влажную траву загородных прогулок, за каменистые осыпи горных вылазок; наконец – как приз – за вечную память о «душевой гробине», поставленной дядей Сёмой на попа, во дворе их винницкого дома, где тринадцатилетний Зюня впервые в жизни бился меж Танькиных опытных колен, сосредоточив все усилия на том, чтобы и самому не поскользнуться на деревянной решетке, и Таньку не уронить.
Словом, королевское ложе Пилар было истинной наградой за все его пожизненные труды, исполненные нежной и проникновенной любви к божеству, носящему имя женщина.
– …А тебе мама является? – спросила она позже, когда лежала в темноте, на огромном мрачном ложе, распластавшись в точности по его телу – словно пересекала ночной океан на небольшом, но надежном плавучем средстве. Ее подбородок лежал в выемке его шеи, чуть ниже уха… Он обнял ее и вспомнил, что брился еще утром, перед конференцией, и наверняка сейчас его скулы и шея слишком для нее колючи.
Как всегда в таких случаях, из детского закутка памяти выплыл, тараща глаза, безумный капитан Рахмил. Тот брился, чудовищно кривляясь, натягивая языком щеку, выпячивая губы, растягивая их в гримасе сладострастного ужаса… Стоп! Чье это воспоминание: его или мамино? Она так подробно и так талантливо показывала ему всевозможных людей ее детства, что сейчас, спустя так много лет, он порою не может расплести их обнявшиеся воспоминания… Да разве это важно? Никогда в жизни – а он повидал и актеров эксцентричных жанров, и клоунов, и комиков разной степени блистательного уродства, – никогда и нигде Захар не видал таких превращений, таких приключений носа, бровей, щек и губ, такой обреченной деформации человеческого лица, подпираемого, выпираемого, распираемого изнутри твердым, как саперная лопатка, языком. Ни в одном мультике не видал штук, какие проделывал со своим распяленным намыленным лицом несчастный Рахмил, чокнутый Рахмил – китель на голое тело…
Впрочем, иногда он подшивал к кителю воротнички.
– Я, знаешь, часто слышу мамин голос, – хрипло прошептала она в его ухо.
Он промычал, что с ним тоже бывает что-то вроде этого…
Моя сирота…
Когда она поднялась и, силуэтно белея в темноте (ягодицы как перламутровые дольки чеснока, это надо использовать в какой-нибудь «обнаженке»), отправилась за клеенчатую занавеску, он приподнялся на локте и окликнул ее.
– Пилар! – проговорил вслед из тьмы алькова. – Ты прекрасна! Слышишь? Ты прекрасна, Пилар!
Ее необычайная гибкость, лютневый строй грациозного торса, маленькие горячие, странно одушевленные грудки, словно в каждой билось по сердцу; серьезность и абсолютная доверчивость ее объятий – все это ему было и мило, и почему-то грустно.
* * *
Среди ночи они с аппетитом поели вкуснейшую паэлью, потом она с горячностью рассказывала ему разные эзотерические чудеса, в которые безоговорочно верила.
Он слушал самым серьезным образом, не сводя с нее глаз: в желтоватом свете маленького настенного бра ее подвижное лицо напоминало облик дочери какого-нибудь индейского вождя. Густые и длинные волосы она досадливо отбрасывала за спину то с правой, то с левой стороны, и тогда обнажались попеременно ее прелестные грудки, словно то одна, то другая с шаловливым нетерпением ждали своей очереди «показаться в свете».
О, в мире так много сакрального… Отец ее подруги Мари-Кармен в молодости учился в католической духовной семинарии. Однажды после ужина он вошел в семинарскую часовню, думая, что там никого нет. И вдруг увидел перед алтарем своего товарища по семинарии, который молился на коленях… паря в воздухе! И отец Мари-Кармен, совершенно потрясенный, бросился бежать оттуда со всех ног! И никогда не заговаривал с этим своим другом о том, что увидел…
Ее донимали голоса и видения; однажды в этой комнате, проснувшись, она обнаружила трех цыган с гитарами, рядком сидевших за столом.
А знаешь – почему? Потому, что прежде здесь много лет стоял цыганский табор… Потом лачуги их разломали, построили нормальные дома… но цыгане есть цыгане: им никто не указ. Вот их души и возвращаются на былые места…
Тут у нее, в этой крошечной келье, сами собой открывались двери, загорались свечи, иногда падало распятие – и это уж самый ужасный знак: жди беды…
– И вот ты видел сам, как вдруг упал этот занавес…
Он не стал ей докладывать, что удачно сорвал занавес в соответствии с собственным стратегическим планом, возникшим в тот момент, когда он переступил порог ее комнаты и увидел этот потрясающий дворцовый альков.
С одобрением он отметил, что она тоже принадлежит к породе хранителей, кто не дает упасть ни колоску с телеги воспоминаний – и не только своих. Она с душевной готовностью принимала и несла в себе то, что составляло приметы обыденной жизни близких людей еще до ее рождения, – всё, о чем рассказывали ей покойная мать, бабушка, тетка-монахиня…
– …А когда я была совсем маленькой, то иногда на улицах видела женщин, которые дали обет.
– Что за обет?
– Ну, неважно… Скажем, кто-то сильно болеет и вдруг чудом выздоравливает, а его мать или сестра во время болезни дали обет. И тогда они всю жизнь потом носят такие фиолетовые рясы, с желтым шнурком вместо пояса, – это в честь нашего севильского Христа, из церкви Гран Подер. Его еще называют El Senor de Sevilla – он тоже стоит, такой согбенный, под тяжестью креста, в фиолетовой рясе… Сейчас уже это ушло, конечно. Сейчас многое незаметно ушло. И многие вещи ушли… например, букаро, глиняные такие кувшины с ледяной водой. У меня на подоконнике стоит такой, с двумя носиками; утром посмотришь. Раньше они во всех барах, во всех ларьках с мороженым стояли. В самую жару поднимаешь букаро над головой и ловишь ртом тонкую струйку воды… А еще прежде по улицам ходили точильщики ножей.
– У нас тоже. Кричали надсадными голосами: «Ножи-ножницы точи-и-им!»
– Нет, у нас они играли на каком-то инструменте, вроде свирели… Слышно было издалека…
Да мы просто одариваем друг друга воспоминаниями наших умерших матерей, подумал он.
Словом, ночная Пилар оказалась полной противоположностью Пилар дневной – энергичной и современной.
Пересказывая ему всякие чудесные и страшные случаи, она осеняла себя знамением, а стоя на кровати на коленях, подобно святой Инессе, обращала влажный блеск мерцающих белков на невидимое в темноте распятие, воспитательное присутствие которого не помешало им еще дважды вполне изобретательно проверить устойчивость семейной реликвии.
Уже под утро они заснули (с тобой уютно спать, Кордовин, говорила Ирина, ты и спишь галантно, заботясь об удобстве дамы).
Глупости. Никакие дамы тут ни при чем. Просто с самого рождения и до дня ее смерти он спал вдвоем с мамой на их единственной и общей тахте. А потом уже чуткость его сна – как будто с маминым уходом кто-то раз и навсегда отсек безмятежность глубокого забытья – никогда не позволяла забыть, что рядом кто-то спит…
Вот и на сей раз он очнулся на рассвете – вроде совсем не засыпал.
Пилар лежала на боку, впечатавшись спиной в его грудь и живот, вжалась, как в раковину моллюск, словно хотела в нем укрыться. Мы спим, как два переплетенных близнеца в материнской утробе…
Он прикоснулся губами к ее каштановому затылку. Мускусный терпкий запах кожи, смешанный с апельсиновой отдушкой шампуня, излучение благословенного женского тепла… Утренняя мама, подтыкающая под бок ему одеяло: «спи, спи, сыночка… спи еще целый-целый час».
Он осторожно выполз из-под слоистых, видимо, тоже еще бабкиных, кружев.
Нет, судя по плотно смеженным векам, по расслабленно вытянутой вдоль подушки руке, это другая птица. Эта будет спать до обеда. Вряд ли посетители госпиталя Тавера дождутся сегодня захватывающего рассказа о Доменикосе Теотокопулосе…
Доменикос, на сегодня ты спасен.
Крадучись, он навестил клеенчатый приют и не стал шуметь душем – только ополоснул щетину холодной водой.
Сейчас надо одеться и покинуть эту чудесную девушку. Вероятно, навсегда.
Он вспомнил, как ночью, не забываясь ни на минуту, она испуганно запирала губами его стоны и сама, уже сдаваясь на милость волокущей ее в сладостную воронку волны, умоляюще рычала: «дядя… тише… дядя!»
Моя сирота…
Наклонившись за одеждой, валявшейся на полу, он краем глаза увидел в углу на столике то, чего не заметил вечером: захлопнутый, но подключенный к сети ноутбук.
И не вступая более в споры с самим собой, тихо его открыл, вибрируя от нетерпения….Вновь пустые сети.
Он пробежал глазами улов: ничего такого, что могло сейчас задержать его хотя бы на минуту. (Вот Ирина. Не отпускает долее, чем на день. Этой мы отписываться не станем, лучше расточительно позвоним из Мадрида с какой-нибудь страстной чушью, шекелей на 50.)
И все же давай разберемся: откуда эта уверенность, что за тобой наблюдают, следуют по пятам, выжидают удобный момент для нападения? С каких пор твои на зависть эластичные нервы дают слабину?
Вот и сейчас: какого черта ты дернулся, ведь это только виноградные листья в окне, ласковые ладони бурых виноградных листьев шарят по стеклу. Уже начало седьмого… Минут через десять можно выйти из дома, поймать такси и домчаться до кафе. Интересно, хватит ли у него выдержки и артистизма заказать там кофе с круассаном и выпить его за столиком, не торопясь, осторожно придерживая, ласково приваливая ладонью к колену драгоценный трофей…
Он надеялся на благоразумие достопочтенной Пепи. Главное – не потерять лица в случае отказа, не предлагать им бо́льшую цену. И так предложенная сумма подозрительно велика.
Ну, довольно. Пора…
Когда он потянулся выключить ноутбук, в «меню» почтового ящика замигал конвертик, и на строку выпало письмо. Кровь бросилась ему в голову: это было письмо от Люка – то, которое он заговаривал, высматривал, вытягивал всеми душевными силами из заокеанного далека. И в строчке «subject» обжигающей пощечиной стояло одно только слово: «найден»!
Он вскочил – голый, бесконечно уязвимый, застыл, ощупывая ладонями пустое пространство перед собой, машинально охлопывая грудь, будто в поисках нужного документа во внутренних карманах; сорвался с места и несколько мгновений метался, как загарпуненный кит, по крошечному закутку, вдоль патрицианского ложа, где под великодушным подслеповатым распятием тихо и крепко спала Пилар.
Наконец заставил себя остановиться, глубоко вдохнуть… и лишь тогда вернулся к компьютеру и обреченно распахнул экран.
4
Ошеломительная легкость, с которой картина перешла в его руки, тоже была изрядным испытанием. Пилар, сирота моя, ты приносишь удачу!
Уже упакованная в газеты, перевязанная бельевой веревкой, картина ждала его возле стойки – ничего, что мы вынули ее из рамы, сеньор… Kor-do-vin? Ведь рама тоже стоит денег. Или вы хотели бы все-таки ее забрать? Однако…
– О, разумеется! – он поднял ладонь и чуть поклонился Пепи, успокаивая ее.
Пепи оказалась рыхловатой бывшей красавицей, весьма нуждавшейся в том корсете, который ее стараниями висел напротив, на стене.
– Иногда в таких случаях – но не в нашем, не в нашем – рама стоит больше картины. Так сколько бы вы хотели за эти четыре пыльные доски, поеденные жучком? – Он улыбнулся. – Надеюсь, не миллион?
Усач был смущен напором своей алчной женушки.
– Пепи, иха[24]24
Иха – букв. «дочь», но употребляется как ласкательное обращение к кому угодно (исп.).
[Закрыть]… но, может быть, мы включим раму в эти полторы тысячи, и дело с концом?
– Нет, Хуан, совсем не с концом, ты просто ничего не понимаешь в антиквариате. Мне за эту раму на меркадильо дадут уйму денег, и с какой стати…
Еще не хватало, чтобы они здесь при нем поссорились, чтобы, не дай бог, эта бабенка вдруг уперлась!
– Вот прямо сейчас и дадут, – примирительно улыбнулся он сеньоре Пепи. – Только решите – сколько.
– Н-ну-у… – она остановилась с подносом в руках. Неуверенно глянула поверх уложенных рядком круассанов, перевела взгляд с мужа на покупателя.
Наконец проговорила твердо:
– Меньше чем за пятьдесят евро я не отдам!
– Пе-епи!
– Вот и хорошо! – он отсек дальнейшие препирательства, решительно извлекая из внутреннего кармана куртки портмоне. Как хорошо, что он никак не окультурится, по словам Ирины, никак не превратится в западного человека, а, словно торговец редиской, продолжает носить с собой натуральные деньги. Ты еще резинкой их перевяжи! Да, дорогая. И резинкой, если потребуется. Вот именно для такого случая, Ирина Леонидовна, вот для такой оптовой закупки редиски я, старый провинциал, и таскаю с собой немножко денег. Как говорил дядя Сёма: «немножко денег никому не мешает».
А рама, родная рама – это в нашем деле все равно что родная мама. Ее и реставрировать ни в коем случае не нужно: оберег, драгоценность. Особенно когда пятно естественной грязи плавно переползает с рамы на подрамник, а там и на холст. Да: рама предстанет перед музейными экспертами такой, какая уж она есть – ветхая, потревоженная жучком, с почти полностью вытертой позолотой на сильно разрушенной лепнине листьев и плодов…
И кофе он выпил с удовольствием – отличный кофе с парочкой горячих чуррос, пока хозяин писал под его диктовку буквально несколько слов: историю находки, скупую и великую сагу, песнь песней о кирпичном сарае, в угрюмой и пыльной тьме которого картина стояла в ожидании предприимчивой Пепи много десятков лет.
– …И название кафе напишите, не забудьте, – спохватился он. – «Амфоры» – я не ошибся? Никогда не читаю вывесок.
– Да нет, кабальеро, – живо отозвалась от прилавка проворная Пепи. У нее уже выстроились три студиозуса, по-утреннему зябко-сутулых, не совсем еще проснувшихся. – Никаких тут иностранных амфор. Наше кафе называется по-родному, по-испански: «Бланка палома».
– Как?! – ахнул он, едва не выронив огрызок чурро на тарелку. – Как вы сказали?
– А что вас удивляет, сеньор? – усач поднял косматые брови, в точности повторяющие разлет его усов.
– Нет… о, ничего особенного, – пробормотал он в некотором смятении. – Прекрасное название… Но, мне казалось, оно в традиции скорее андалузских городов?
– Еще бы! – воскликнул хозяин. – Теперь вы понимаете, откуда родом моя Пепи?
– Неужто из Росио? Я был там года два назад, как раз на «Пентекостес»…
И еще минут десять они с обрюзгшей красавицей обсуждали великолепие ежегодной процессии – до миллиону человек, сеньор, до миллиону ежегодно! – и изящество самой церкви – легкой и белой, – и золотое сияние крылатых полукружьев вокруг головы Мадонны, что кротко-улыбчиво плывет под узорным балдахином, вызывая у паломников исступленный, трепетный восторг.
Поистине, легка ты, десница Божья.
Легка, как милосердное крыло Белой Голубки.
* * *
Он поднимался к отелю с картиной в одной руке и рамой – в другой, обдумывая свои планы, которые из-за двух утренних событий надо было перекроить.
Например, отменить вечерний рейс в Тель-Авив, смотаться на поезде в любую европейскую экспертную лабораторию, где картину подвергнут всесторонней технологической экспертизе (незнакомое ликующее чувство абсолютной подлинности и правды). Дороговато, прямо скажем, и даже весьма дорого. Но непременно, господа-коллеги, коллекционеры и эксперты: и химическую экспертизу, и рентген, и инфракрасные лучи, и ультрафиолет!
Что там у вас еще придумано? Мы все пройдем, получив авторитетнейшее научное заключение после серьезнейших проверок, прежде чем уединиться с будущим Эль Греко для обоюдного вдохновенного творчества…
А пока заехать к Марго и, тщательно запеленав и укутав драгоценную добычу, проработать маршрут, по которому картина достигнет (морской путь? из порта Кадиса? договориться с ребятами или пойти на риск вывоза воздушным путем в качестве старой швали с мадридской барахолки – тетке в подарок, например? – все тщательно продумать!) – по которому картина достигнет его дома на лесистом холме, где укроется до своего поразительного, сенсационного преображения…
А теперь слушай сюда, Зюня, – сказал он себе, как когда-то говаривал дядя Сёма. Ты поглубже заныкаешь добытый Люком адрес и имя и дашь отстояться мыслям и сложиться сюжету. Ты не помчишься покупать билет до Майями, о, нет, ты не будешь сходить с ума, изрыгать угрозы и размахивать пистолетом. Ты не будешь идиотом, Зюня. Наоборот: ты замрешь, как замирает пустынная гюрза, перед тем как ударить наверняка. Дашь время Люку и всем остальным забыть о твоей просьбе. И не станешь воображать Андрюшу, простертого на полу мастерской.
Да, именно: составить скрупулезный план и выверить его по минутам. Как там, в известном романсе: «уймись, безнадежное сердце»?
Войдя в двери отеля, он пересек холл и направился к лифту, продев локоть в раму (позвольте предложить вам руку, мадам) и привычно обшаривая карманы. Ключ он никогда не отдавал на стойку.
– Сеньор… э-э… послушайте, сеньор! Двести одиннадцатый номер!
Не дозвавшись, девушка-дежурная выскочила из-за стойки, торопясь удержать его до того, как опустится кабина лифта.
– Сеньор… вас дождались вчера эти двое мужчин?
Он смотрел на нее, не отвечая.
Спокойно! Двое мужчин могли быть и жаждущим пообщаться Хавьером с каким-нибудь его приятелем, и кто угодно из участников конференции. Всем известно, где ты обычно останавливаешься.
– Вас вчера вечером спрашивали двое мужчин… Потом они поднялись и минут через десять опять спустились… Записки не оставили. Я спросила, что передать, они сказали – ничего, и ушли.
– Как они выглядели? – спросил он.
– Ну… – она задумалась, добросовестно силясь припомнить посетителей. – Они выглядели… никак! – и удивленно посмотрела на него сквозь модные очочки. – В таких обычных куртках, обычных кепках… Среднего роста оба.
– Я тоже среднего роста, – перебил он ее.
Опустилась кабина лифта, створки дверей разошлись. Пусто…
– На каком языке они говорили?
– Нормально… ой, простите! – по-испански.
– Без акцента?
Она была смущена этим резким допросом и чувствовала себя почему-то виноватой.
– Да… н-нет… без акцента.
Створки лифта опять сошлись.
– А я, – спросил он, – я говорю с акцентом?
– У вас очень хороший испанский, сеньор.
– Но акцент все же есть?
– Небольшой, сеньор…
– Благодарю вас.
Он кивнул ей, нажал на кнопку и вошел в кабину лифта.
В его номере побывали. И побывали так, чтобы он не усомнился, позволив себе по рассеянности не заметить визит гостей. Никаких бесчинств: просто все личные вещи переставлены местами. Они даже в ванную сунулись. Флакон «Лёкситана» стоял теперь на крышке туалетного бачка. Лагерное остроумие…
Хорошо, что некоторые вещи он всегда оставляет в камере хранения отеля. Сейчас там лежали туба с аукционными картинами и сверток с досками подрамников.
Надо во что бы то ни стало правильно растолковать это послание неизвестно от кого.
Он вышел на балкон. Пегая, влажная, запятнанная лишаями плесени черепица толедских крыш еще таяла в седой утренней тени, и только кафедральный собор уже красовался первым пурпурным накатом еще низкого солнца, чей одинокий луч брандспойтом бил в прореху синей тучи.
Грянул звонок за его спиной. Черт! Черт бы побрал эти оглашенные вопли всех телефонных аппаратов во всех старых отелях!
Он выждал три рокочущих пулеметных очереди, затем подошел к телефону.
– Профессор… – нежно проговорили в трубке. – Ты так рано убежал.
– Пилар! – крикнул он с облегчением и с неожиданным смятением, перехватившим ему горло. Неужели она так задела его? – Пилар, Пилар… моя радость… корасон[25]25
Корасон – букв. «сердце». Любовное обращение (исп.).
[Закрыть]… Ты так крепко спала, а я уже должен был…
Как хорошо, что он не оставил ей денег. Хотя девочка очень в них нуждается. Поборолся, поборолся с собой и – не оставил… Он потом найдет способ переправить ей, потом, когда утихнет в ее памяти сегодняшняя ночь двух сирот.
– Только не думай, что я звоню выцыганивать у тебя еще свидания! – запальчиво проговорила она. – Нет, подожди, не перебивай! Просто я проснулась и дозвонилась до Хесуса, насчет этого художника, твоего токайо[26]26
Токайо – тезка (исп.).
[Закрыть]… Ну, слушай. Он действительно имел отношение к Эль Греко и работал в его мастерской, хотя сам родом был из Кордовы, и, похоже, появился здесь после каких-то преследований. Но дело не в этом. Он был ему родственником.
– Родственником?! Но Грек в Испанию попал совершенно одиноким.
– …со стороны жены. Я имею в виду эту девушку, Херониму де Лас Куэвас, мать его сына, на которой Доминикос вроде бы официально не был женат.
– Да, там ведь с ней какая-то загадочная история…
– Ничего загадочного. Она была еврейкой.
– В смысле… крещеной, как все марраны?
– Э! Хесус говорит, не все так просто. Ты ведь знаешь, кто такие криптоиудеи – те, кто продолжал тайно исповедовать свою религию?.. Так вот, этот Кордовера, который тебя интересует, приходился ей не то двоюродным, не то сводным братом. И Хесус – ты слышишь? – он, конечно, любит парадоксальные версии, но он утверждает, что на основании некоторых косвенных данных в архиве можно предположить, что Грек со своей таинственной Херонимой сочетались браком секретно, причем по еврейскому обряду.
– Сомневаюсь. Шестнадцатый век, разгул инквизиции… Их обоих зажарили бы на костре, как поросят.
– Тем не менее. Хесус надыбал какие-то расписки торговцев, выданные как раз Саккариасу Кордовера, в получении денег за большую штуку белого шелка с кистями, с золотыми нитями, а также расписку от мастера по серебру, кстати, тоже крещеного еврея, по имени Раймундо Эспиноса, за изготовление серебряных изделий… Я не совсем поняла, что это доказывает, надо тебе поговорить с Хесусом. Запишешь его телефон?
– Конечно, амор мио[27]27
Амор мио – моя любовь (исп.).
[Закрыть]… Диктуй.
И пока она диктовала цифры, он задумчиво и неподвижно смотрел на то, как неуклонно поднимается в тучах солнце, выпирая то в одном, то в другом месте тонкого серого слоя – так плод ворочается во чреве матери, прокатывая перламутровые шары по внешним покровам своего обиталища, словно пытаясь ощупать внешний мир изнутри. Так и солнце ощупывало мир из-за облачного покрова, находя все новые лазейки для того, чтобы выплеснуть жгучие языки желтого ослепительного света на колокольню собора, на его стрельчатые окна и драконий хребет остроконечной крыши.
Какая разница – кем был этот Кордовера. И какое значение имеет – женился Грек на своей еврейке или жил с ней в грехе. Оставим Хесусу его страстные разыскания. Если б девочка знала, насколько ему сейчас не до расписок, не до инквизиции и криптоиудеев… Не подскажет ли вездесущий и широко осведомленный Хесус – кто вчера вечером вломился в мой номер?
Кто сидел на моем стуле и пил из моей чашки?
– К тому же тебе вообще будет интересно с ним поговорить, – звучал в трубке милый хрипловатый голос Пилар. – Потому что в архиве еще имеются два письма к Кордовере от его сыновей-близнецов.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?