Текст книги "Ручная кладь"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
– Вот она! – не оборачиваясь, проговорила моя подруга, разглядывая в зеркале возникшую в зале хозяйку. – Чуть поправилась… немного постарела… Но все равно хороша!
Было очевидно, что это место знаменито своей хозяйкой: немолодая статная дама в одеянии Кармен, с розой в прическе, плыла между столиками, то откликаясь на чей-то приятельский зов, то улыбаясь кому-то в дальнем углу…
– Она всегда сама выписывает счета, – сказала подруга, – а напоследок угощает гостей каким-нибудь фруктом.
Мы азартно заказали несколько блюд, и уже минут через двадцать поняли, что погорячились: порции здесь подавали обильные, да еще закуски за счет заведения…
– Очень утешительный обед! – заключила моя подруга. После трогательной утренней истории о купце-вдовце она все называла «утешительным» – и историю любви, и виды залива, и вкусный обед…
– Нет, «ньокки» уже не осилю, – с сожалением вздохнула она, отодвинула тарелку с миниатюрными пельменями и обернулась, кивком подзывая официанта. Минуты через три из кухонных глубин выплыла сама Кармен, огибая столики с грациозной легкостью старой танцовщицы фламенко. В руке она держала гроздку крупно-янтарного винограда, которую положила перед нами на скатерть. Мы всплеснули руками, она благосклонно улыбнулась персонально каждой из нас. И склонилась с бумажкой и карандашом над столом, выстраивая в столбик цифры…
– …Смотри, а стало-то совсем недорого! – удивленно заметила моя подруга, когда вышли на улицу.
– Знаешь… мне кажется, она забыла внести в счет твои «ньокки».
– Ты уверена?
Мы разом повернули и припустили назад. Еще минуты три для нас вызывали из недр кухни образ пожилой Кармен. Наконец она показалась с обольстительной оперной улыбкой на подвявших губах. Мы торопились перечислить то, что съели… Вот, и еще «ньокки», которые вы, сеньора, забыли посчитать.
– О, нет, – она улыбнулась снисходительно и величаво, удивительный гибрид императрицы и старой куртизанки. – Я ничего не забываю. Но сеньора не доела «ньокки», значит, ей не понравились «ньокки», значит, я не включаю «ньокки» в счет…
…На сей раз в обратный путь до Амальфи мы наняли такси. Черт с ними, с деньгами, однова живем, у каждой дети… Подруга долго и дотошно договаривалась с водителем, маленьким, вертким, косоглазым мужичком, назвавшим такую цену, за которую можно было еще раз пообедать в знаменитой траттории:
– Ладно, мы не торгуемся! – сказала подруга. – Но зато уж поедем медленно-медленно…
Он сказал, серьезно глядя ей в глаза:
– Я понял, сеньора. Похоронным шагом.
И всю дорогу гнал во всю прыть. На наши обреченные вопли с заднего сиденья отвечал меланхолично:
– О, я веду так осторожно, сеньоры! Не смотрите вниз, если тревожно на сердце… А если совсем уже страшно, закройте глаза, как это делаю я…
Однако на сей раз и вправду почему-то было совсем не так страшно. Видишь, сказала мне подруга, это потому, что относительно шоссе мы сидим гораздо ниже…
– А ползком, на карачках, – заметила я, – было бы еще спокойней…
В Амальфи, сделав передышку на кофе и понаблюдав из окна кондитерской за суетливой жизнью маленького кипучего порта, мы решили сесть на пароход до Сорренто. И затем долго ждали его на причале, наблюдая, как высокая, похожая на норвежку женщина – курчавая, с орлиным профилем, блондинка – встречает пароходы, хватает на бегу брошенный ей с борта канат, набрасывает его петлей на (бакены? швартовы? – мне лень заглядывать в словарь)… – все это – босиком, в коротких до колен штанах и майке, открывающей красивые мускулистые руки… При ней крутилась девочка лет десяти, явно ее дочь, очень похожая, но в очках; она все старалась помочь матери, даже слегка канючила, а та отсылала ее прочь, что-то весело крича в шуме моторов, в грохоте волн о бетон причала…
Наконец подвалил пароход, качаясь, приладился боком, с грохотом вывалил трап…
* * *
Вечером Мария с допотопным фонарем в руке водила нас по своему саду, окружающему дом с трех сторон и жадно, словно ему не хватало ровной земли, взбирающемуся по горе вверх. В темноте, совсем близкое, ворчало и вздыхало море, свет фонаря выхватывал и раскачивал то оранжевые шарики мандаринового деревца, то желтые – лимонного. Еще один фонарь горел у входа, освещая кирпичную дорожку и три широкие мраморные ступени к входной двери.
Наконец она ввела нас в современное, просторное, согретое жаром камина нутро дома с великолепным, взлетающим на второй этаж полукругом деревянной лестницы. Мы оказались в гостиной, и ясно было с порога, что с этим пространством поработал хороший дизайнер: напольные светильники по углам, легкая светлая мебель, словно вчера привезенная из стильного магазина, были расставлены свободно, будто невзначай. Но все – от тканых грубых ковриков на полу до высоких бокалов над стойкой маленького бара – было продумано, выбрано, заказано по дорогим каталогам и любовно приноровлено.
Моя подруга что-то спрашивала у Марии, отвечала той, время от времени спохватываясь и переводя мне две-три фразы. Но это не раздражало, наоборот, я чувствовала себя спокойно в убежище своего непонимания, могла свободно разглядывать и Марию, и дом, и – в большом полукруглом окне, в свете фонаря над террасой – маслянистые перекаты тюленевых волн…
– А у нас такой конфуз! – посмеиваясь, сказала Мария. Она расставляла кофейные чашки на приземистом модном столе, на мой вкус, мало приспособленном для уютного застолья. Я человек простого быта и люблю удобно сидеть на прочном стуле, твердо ставить локти на стол и чтоб не нужно тянуться ни к сахарнице, ни к тарелочке с тортом, чтобы все – под рукой…
– Я просила Симону испечь что-нибудь, а она вместо сахара сыпанула в тесто соль… Так что будем довольствоваться конфетами…
И на этих словах громко позвала ту самую Симону. Не успела я подумать, что такую нерадивую прислугу надо бы в шею гнать, как из кухни вышла высокая тощая старуха с очень странным, морщинистым, будто оскаленным лицом. Через минуту я поняла – откуда это впечатление. У нее была заячья губа, вот оно как… Увидев мою подругу, старуха оскалилась еще больше, – это была улыбка, – подошла и церемонно приложилась щекой к ее щеке, к одной и к другой.
Моя подруга гладила ее руку, что-то ласково говорила, наверно, обычное в таких случаях: как она рада видеть Симону, как та ни капельки не изменилась за эти годы…
– Она ни капельки не изменилась за эти годы, – сказала мне подруга по-русски, когда мы уже уселись в глубокие кресла. – Мария стареет, Сандра растет, а эта – только высыхает, как вяленая вобла… Нисколько не изменилась… – повторила она, будто себе самой. – Всех переживет, всех пересидит…
Мария негромко сказала что-то старухе, и та отправилась куда-то во двор.
Мы с откровенным удовольствием оглядывали гостиную, выстроенную на нескольких перекликающихся уровнях – к кухне вели три ступени вверх, к площадке с большим обеденным столом – три ступени вниз; плоскости стен были окрашены в разные оттенки желтого; легкие занавеси из материи в желто-голубую волну, как живые, вздымались от влажного дыхания моря за раскрытым окном и, вместе с клубком огненного ветра, бьющего изнутри камина, придавали этой комнате вид талантливой, тщательно сработанной и готовой к съемкам декорации к фильму…
– Да, – пробормотала моя подруга… Еще три года назад все это было развалюхой с выбитыми стеклами, осыпающейся черепицей и просевшими деревянными рамами… Мария, твой дед был бы доволен!
Сначала я не поняла, почему она перешла на английский. За минуту до этой фразы вернулась со двора Симона с двумя лимонами в руках.
Мы полюбовались этими сорванными с деревца плодами – они еще хранили тепло закатного солнца; Мария их тут же нарезала на дощечке тонкими прозрачными кругами. И в огромном окне точно таким же лимонным кругом выкатилась луна, вокруг которой совершали молчаливый исступленный танец занавеси…
– Это всегда оставалось тайной – чем доволен или недоволен мой дед, – вдруг проговорила Мария по-английски, без улыбки… – Меньше всего я старалась угодить его памяти… По рассказам Симоны, вспышки его дикой ярости стоили семье не одного разбитого сервиза… Просто я подумала, что достаточно уже этот дом стоял в руинах, он избыл свой позор и свою вину, и достоин счастья… Как и все мы…
Она поднялась и принесла из кухни бутылку какого-то ликера, медленно, аккуратно разлила по трем рюмкам.
– Вот и выпьем за твое счастье, – проговорила моя подруга, человек в высшей степени несентиментальный… – Симона! – она по-итальянски сказала что-то старухе, я поняла, что пригласила ее выпить с нами… Та покачала головой, скалясь разверстой улыбкой, и стала надевать платок перед большим зеркалом в старой бронзовой раме… В зеркале я и поймала лицо Марии, глядевшей в спину Симоне долгим ласковым и печальным взглядом…
– Моя бесприданница… – пробормотала она по-английски.
Старуха махнула нам, прощаясь, и ушла… А Мария заговорила вдруг по-итальянски быстро, горячо… принесла из кухни пачку сигарет, и обе они закурили… Моя подруга бросала отрывистые реплики, а Мария продолжала говорить, говорить – необъяснимая горечь звучала в ее голосе… Я поднялась и подошла к окну.
Вселенский Левиафан дышал так близко за стенами дома, ленивая волна время от времени вбрасывала языки пены на деревянный настил террасы, несла влажную взвесь на окна, рокотала, шипела, урчала… Недалеко от берега близко друг к другу, словно спящие лошади, соприкасаясь высокими шеями, качались на воде две лодки…
Вдруг рывком отворили входную дверь, и дом сразу наполнился шумами: стуком брошенных на пол теннисных ракеток, хрипловато-простуженным смехом, капризным голосом, топотом кроссовок по деревянным ступеням.
Это Сандра вернулась с подругой и в течение трех минут успела дважды промчаться сверху вниз по лестнице в поисках чего-то, что она трагически требовательно и безотлагательно искала, а мать не знала – куда потерянное задевалось… Несколько раз Сандра громко звала Симону – с яростной досадой. Я с любопытством глядела на эти увертки, гримасы, на бурю кудрей типичной израильской девочки – рыжую отару овец на горном склоне, воспетую еще царем Соломоном в «Песне Песней»…
– Все, – смеясь, сказала Мария, – забыт покой…
Мы стали прощаться… Мария засобиралась провожать нас с фонарем до лифта, мы отговаривали ее, уверяя, что найдем дорогу сами… И она сдалась…
Перед тем как закрылась за нами дверь, мы услышали вопль Сандры со второго этажа:
– Мама, когда завтра папин самолет?
И было странно и трогательно слышать, как из этой не нуждающейся в переводе итальянской фразы на нас выкатилось, точно нагретое солнцем, яблоко, ивритское слово «аба» – «отец»…
Свет фонаря над входной дверью дома провожал нас до самой калитки… Потом мы брели в ночной мороси, сцепившись за руки, пытаясь различить на земле корни деревьев, поднимаясь по тропке все выше к забетонированной площадке, где горела слабая лампочка над дверью лифта.
– Знаешь, – сказала моя подруга, – столько лет уже езжу сюда, а сегодня впервые услышала подробности этой истории… Ну, скажу тебе, это не мыльная опера. Это Шекспир!
И пока мы ждали кабинку с высоты обрыва, пока, закинув голову, я разглядывала раскрошенную космическим великаном булку на черном столе неба и белевшую, как щербатый зуб в заячьей губе ущелья, виллу «Утешение» – она пересказывала мне услышанную сегодня историю…
Старый одесский негоциант, двадцать лет прожив с женщиной, что выкормила и вырастила ему сына, умирая, не оставил ей ни гроша. Оба дома, деньги, ценные бумаги… все завещал одному лишь сыну, который к тому же не имел права передать из наследства ни единой лиры ни единой душе. То ли спятил старик на смертном одре, то ли был одержим идеей сохранения капитала неделимым…
Говорят, Лючия выслушала завещание с каменным лицом. Это было крушением ее надежд – выдать когда-то замуж свою дочь, обезображенную заячьей губой, хотя б за бросового мужичка, который откровенно польстился бы на деньги…
Той же ночью она повесилась в этом доме на берегу моря, в котором прожила с дедом двадцать, без малого, лет. Кухарка, та, что видела ее накануне вечером, шепотом пересказывала садовнику, как Лючия прокляла всех будущих дочерей в роду. Видать, мальчика, выкормленного ею, проклясть не смогла, сердца не хватило, а вот невинных, еще не рожденных девочек – прокляла. Так и сказала: всем их дочерям, когда бы где ни родились, быть брошенными…
А утром та же кухарка нашла ее висящей в кухне… Страшный был удар для всей семьи, неизбывный позор… Да еще эти сплетни о проклятии, которые глухо пересказывали в городе. Потрясенный и подавленный наследник немедленно оставил этот злосчастный дом, уехал в Милан и много лет не возвращался… Всем здесь осталась заправлять Симона… Да и то сказать – при чем тут наследство, и к чему оно ей было, и чего ей, бедняге не хватало? – сыта, в тепле, сама себе хозяйка – домоправительница на вилле. Постояльцев здесь всегда пруд пруди… Потом уже, годах в шестидесятых, когда жена молодого хозяина умерла от какого-то диковинного рака, он привез сюда пятилетнюю дочь, Марию. И Симона вырастила ее, как когда-то Лючия вырастила этого мальчика…
– Как она все-таки решительно поступила, отстроив этот дом! – задумчиво проговорила моя подруга. – Судьбу хотела перешибить…
Где-то в двух шагах отсюда урчало, сытым зверем катаясь на камнях, море, и я представляла себе, как изо дня в день одна просыпается в своей постели Мария – в отстроенном дедовом доме, избывшем наконец свою вину, свой позор, достойном наконец счастья… Как и все мы…
* * *
Завтрак нам, и еще нескольким постояльцам подавала в столовой, заставленной громоздкими старыми буфетами, Симона; ей помогала полная мулатка в белейшем крахмальном фартуке. И фаянсовый кофейник в ее темных руках наклонялся так плавно белой струей молока к темно-голубым домашним чашкам…
Позже в верхней зале мелькнула сияющая, нарядная Мария, затем ее «фольксваген», медленно переваливаясь по двору, выполз на улицу, и мы поняли, что она уехала встречать своего Шимона.
Обедали в этот, последний день в таверне на берегу моря, в порту Марина Гранде. Это был морской ресторанчик, знаменитый настолько, что владельцы не затрудняли себя минимальными вложениями в дело. Широкий деревянный настил выступал прямо в море, подгрызающее старые, облепленные моллюсками деревянные сваи. А на столах завсегдатаи и туристы с аппетитом высасывали из раковин этих же моллюсков. Публика выстаивала очередь в ожидании освободившегося столика. Выстояли и мы минут двадцать, и хотя я уговаривала подругу плюнуть на эту забегаловку и пойти поискать приличное место, она все же настояла, чтобы мы дождались своего счастья. И оказалась права: я в жизни не ела такой жареной рыбы, как в этой, не самой чистой, харчевне, пропахшей водорослями, стоячей водой, старыми сетями…
– …Все-таки не понимаю! – сказала я. – Не дает мне покоя эта история. Не могу вообразить: на фоне всей этой красоты и блеска залива – какие-то жалкие страсти по наследству. Ну, не оставил денег, да, обидно, конечно… но как-то она это… резко! Вот так наложить на себя руки… Проклясть весь род!.. Зачем? Кому от этого стало легче?
– Не стерпела оскорбления… – подруга аккуратно выбирала из рыбы косточки и выкладывала их веером по краю тарелки.
– Двадцать лет с ним прожила – терпела?…
– При жизни – терпела, за гробом – не пожелала терпеть. А может, торопилась вслед – в физиономию плюнуть?
Ряды лодок и яхт качались совсем близко от деревянного настила траттории. Если постараться, можно было перейти по лодкам к берегу, не замочив ног…
Везувий, совершенно умиротворенный, идиллический, лежал на горизонте в солнечной дымке, и его легендарный огнедышащий гнев, приводивший в творческий трепет столькие поколения живописцев, писателей и историков, казался немыслимым, сочиненным, невзаправдашним.
Однако пора было собираться. Нам предстоял еще поезд до Рима, а на рассвете – самолет. Напоследок прошлись центральной улицей Сорренто Корсо Италия, повстречали процессию, возвращавшуюся с крестин: все те же мужчины в черных костюмах и торжественно одетые матроны, с нитками жемчугов на шеях и камеями на груди… Впереди на вытянутых руках мужчины несли двух младенцев – очевидно, близнецов – в белых крестильных рубашках, длиной превышающих их рост раза в четыре.
Вернувшись с долгой прогулки, нагруженные свертками, мы увидели всех троих на террасе: они сидели в креслах, лицом к заливу, и весело болтали. Сзади видны были только курчавая, начинающая седеть шевелюра Шимона и покачивающийся туфель перекинутой на ногу ноги. Дочь сидела на ручке его кресла и одной рукой обнимала за шею, а другой поправляла что-то на груди – то ли лацкан пиджака, то ли галстук…
Мы довольно быстро управились со сборами и даже успели выпить на кухне чай, который подала нам приодетая Симона. Старуха страшно скалилась заячьей губой и тихонько вытирала бумажной салфеткой слезящиеся от счастья глаза:
– Видала, тезка приехал? – сказала она моей подруге, – на целых три дня!
…Паоло уже сидел в машине и не слишком торопился помочь нам с багажом. Мы сами подхватили свои сумки и тихонько пересекли залу, не окликнув Марии.
Перед тем как выйти, я обернулась.
Эти трое сидели так странно, как, бывало, в старые времена семья готовилась к снимку в ателье: все принаряженные, причесанные, сгрудились у задника, с вечера «освеженного» любительской кистью фотографа… Но по ошибке уселись к заднику лицами – к слишком пересиненному, слишком лакированному заливу, с избыточно густыми и зелеными пальмами, какие бывают только в раю.
…Меня поразило, что сидели они в совершенной тишине, сливаясь с мягким безмолвием вечернего часа, когда небо еще сияет, но краски залива мрачнеют в преддверии ночи.
И вот сколько уж месяцев прошло с моих нежданных каникул в Сорренто, а эти трое так и сидят в моей памяти, словно ожидая щелчка фотоаппарата, с террасы виллы «Утешение» вглядываясь в жемчужную даль залива – мечтательно, доверчиво, безмолвно. Безутешно…
Воскресная месса в Толедо
Это было в Севилье где-то,
А быть может, то было в Толедо,
– Где испанки живут и испанцы,
Где с утра начинаются танцы.
Неопознанные куплеты из мусорного ташкентского детства
…Обвиняли врачей, хирургов и аптекарей из евреев в злоупотреблении профессией для причинения смерти множеству христиан; между прочим, смерть короля Энрике III приписывали его врачу Меиру…
31 марта 1492 года Фердинанд и Изабелла издали декрет, которым все евреи мужского и женского пола обязывались покинуть Испанию до 31 июля того же года под угрозой смерти и потери имущества… Евреи отдавали дом за осла и виноградник за кусок ткани. Этому нечего удивляться, если принять в соображение данный им короткий срок для оставления королевства. Эта мера, внушенная жестокостью, а не усердием к религии, заставила покинуть Испанию до восьмисот тысяч евреев…
Х.А. Льоренте. История испанской инквизиции
У большинства испанских женщин великолепные литые ягодицы. У испанки могут быть изящные ступни и кисти рук, тонкая талия, хрупкие плечи, непритязательная грудь, но бедра обязательно присутствуют и – будьте уверены! – бедра хорошего наполнения. Это вам не шесты, при помощи которых двигаются на подиумах манекенщицы, это – настоящее женское тело. Смотрите Веласкеса.
Две недели мы шлялись по провинциям Испании – Севилье, Кордове, Гранаде, Кастилии и Каталонии, и все это время – на улицах, в тавернах и барах, на автобусных станциях и вокзалах, в коридорах отелей – перед нашими глазами дефилировали, проплывали, гарцевали разных объемов, но характерных очертаний крупы чистокровных андалузских кобылиц.
В этом определении нет ничего обидного. У меня и самой такой круп, поскольку предки мои происходят из Испании, да и сама я похожа на всех испанок, вместе взятых.
Например, в недавней поездке по Америке меня принимали за свою все «латиносы». Водитель такси в Далласе, услышав, что я не говорю по-английски (я всем американским таксистам сразу объявляю, что не говорю по-английски, чтоб не приставали с разговорами), кивнул и по-родственному перешел на испанский.
– Я не говорю по-испански, – смущенно добавила я. Он внимательно посмотрел на меня в зеркальце.
– Сеньора не говорит по-испански?! – спросил он. – А на каком языке говорит сеньора?
– На русском, – ответила я, чувствуя себя мошенницей. Он еще недоверчивей вгляделся в меня в зеркальце. Помолчал.
– Я впервые вижу, чтобы испанская сеньора не говорила по-испански, – наконец сказал он решительно.
– Почему вы решили, что я – испанка?
– А кто же?! В моем родном поселке на Рио Гранде есть несколько испанских семей, сеньора очень похожа на их женщин.
– Наверное, их предки – из marranos, – заметила я.
– Это одно и то же, – сказал он.
Испанская тема в жизни моего мужа возникла тоже достаточно давно. Ее привнесла знакомая циркачка, Роза Хуснутдинова. Муж Розы, полиглот и эрудит, был советским торговым представителем сначала в одной западной стране, потом в другой. Несколько лет они прожили в Испании, где Роза очень тосковала по своей профессии. Раза два являлась в местный цирк, умоляла просто так дать ей походить по проволоке. Когда вернулась в Москву, пригласила Борю на свое представление.
– Ну и как? – спросила я.
Мы сидели на скамейке проспекта Диагональ – одного из зеленых бульваров Барселоны – отдыхали от пеших трудов и занимались любимым своим делом: глазели по сторонам и обращали внимание друг друга на разные важнейшие для нас пустяки. Например, за мгновение до того, как Боря стал рассказывать про Розу Хуснутдинову, мимо проехала «хонда», из окна которой горделиво выглядывала благородная борзая с видом Де Голля, принимающего парад. И мы умильными взглядами старых собачников проводили ее торжественный выезд. За ней проехал огромный семитрейлер с серией новеньких машин на платформе. Передними колесами они налезали друг на друга и вид имели непристойный. Как ослы в случке.
– Ну, и как она выступала?
– Ничего, по проволоке ходила, кульбиты всякие крутила. Махала белою ногой. Между прочим, была заслуженной артисткой. Кажется, Татарской ССР.
…Собственно, с розиного энтузиазма началось Борино увлечение Испанией. Она как-то очень зажигательно про Испанию рассказывала. Женщины, говорила, там очень красивые.
– А мужчины? – удивился Боря.
– Мужчины – нет, – сказала Роза. – Мужчины вот на вас похожи.
Она привезла Боре в подарок книжку-складушку о доме Эль Греко в Толедо. Там были и пейзажи – узкие гористые улочки, арки Собора, расставленные веером в витринах оружейных лавок клинки и эфесы толедских шпаг.
И Боря заочно влюбился в Испанию. Полагаю, его увлечение мной возникло в русле этой испанской страсти, из-за – повторюсь – общего испанского стиля моей внешности.
Ну а с моей стороны было одно обстоятельство, о котором и упоминать-то неудобно. Частного, даже интимного рода обстоятельство, если вообще за обстоятельство жизни можно принять такое эфемерное явление, как навязчивый сон. То есть вполне устойчивое сновидение, сопровождающее меня по всей жизни. И не то чтобы страшный или вещий, или предостерегающий какой-то сон, да и бессюжетный, одинокий и безлюдный… Мостовая средневекового города. И я иду по ней босая… Довольно явственная мостовая – крупная галька, выложенная ребром, – рыбий косяк, прущий на нерест… И больше ничего. Словом, бросовый снишко, привязавшийся ко мне, как приблудная псина, очень давно, с детских лет. И точно как приблудная собачонка, то исчезает в подворотне, за мусорным баком, то выныривает из-за угла и опять надоедливой трусцой тебя догоняет, этот сон вдруг возникал, затесавшись меж других моих снов, обжитых, как знакомой мебелью, родными приметами моей собственной жизни – странный, чужой, неприкаянный: мощеная крутая улочка, и я по ней иду босая, так явственно, что стопа ощущает холодную ребристую гальку… Куда я иду? Зачем? Кто я там такая?
С некоторых пор стала я приглядываться к мостовым средневековых кварталов европейских городов. Ненароком, мельком оглядывалась, безотчетно пытаясь узнать место. И не то чтобы силилась отделаться от этого сна, он мне вроде и не мешал, и не беспокоил. А просто – надоело! Так что, обыскав Голландию, Францию и Италию с их разнообразными мощеными улицами (брусчатка, круглый булыжник, аккуратный красный кирпичик «елочкой», и пр., и пр., и пр.), я стала подумывать об Испании, тем более что, по уверению отца, глубокий и разветвленный корень бабкиного рода Деспиноза (или по-простому – Спиноза, а по-тамошнему, по ихнему – Эспиноса) уходил в земли Сфарада.
Да и срок действия известного старинного постановления раввинов, согласно которому пятьсот лет после изгнания из Испании евреям запрещено было ступать на ту, Богом проклятую землю, истек уже в 1992 году.
– Ну ты там посматривай, – сказал мне отец перед отъездом, – поглядывай там насчет наших… Поразыскивай.
– Пап, – возражала я терпеливо, – пять веков прошло. Какие там наши?
– Ну ты все ж посматривай, – упрямо повторял отец, – поглядывай… Все-таки твои предки.
– Предки-шмедки, – роняла мама. – Оставь ее в покое с твоими липовыми бумагами.
Очевидно, она имела в виду тот поминаемый отцом лист с генеалогическим древом, который в отцовской семье хранился, но в годы эвакуации был утерян. Там, на черенке одной из обрубленных веточек, – так утверждает папа, – сидел одинокий шлифовщик стекол Барух (Бенедикт) Спиноза.
– Ну уж, – сказал отец, – липовые или не липовые, да только без цыганщины.
Это он имел в виду мамину фамильную романтическую историю с прабабкой-цыганкой, где-то описанную мной.
– Так что разведай, – напутствовал меня отец, – что-то об истории рода.
– Рода-шмода… – бормотала мама.
– Не поддавайся на цыганские провокации, – сказал отец. А мне вдруг пришли на память цыганские романсеро Гарсиа Лорки. Все эти благоговейно вызубренные в девятом классе, в дрожи первой влюбленности…
…Сменила тростник на шепот луна в золотых лагунах. Девчонки, грызя орехи, идут по камням нагретым. Во мраке крупы купальщиц подобны медным планетам…
И – гороховая россыпь на оборках, воланах, подолах платьев, и сухое потрескивание деревянных ладошек кастаньет, и какое-то там лунное лезвие в ночи… эх!
Словом, так получалось, что по всем показаниям выпадала мне дорожка в эту нашу домашнюю Испанию.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.