Текст книги "Вертинский. Как поет под ногами земля"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Дмитрий Быков
Вертинский. Как поет под ногами земля
Спасибо, господа. Я очень рад, что мы с вами увиделись, потому что судьба Вертинского, как никакая другая судьба, нам напоминает о невозможности и трагической ненужности отъезда. Может быть, это как раз самый горький урок, который он нам преподнес. Как мы знаем, Вертинский ненавидел советскую власть ровно до отъезда и после возвращения. Все остальное время он ее любил. Может быть, это оптимальный модус для поэта: жить здесь и все здесь ненавидеть. Это дает очень сильный лирический разрыв, лирическое напряжение.
Прежде чем говорить о самом феномене Вертинского, мы должны коснуться контекста, в котором он возник, и признать довольно неожиданную и пока еще никем не сформулированную вещь: российская культура XX века была по преимуществу эстрадной. Здесь следует понимать эстраду в максимально широком смысле. На эстраде, на всеобщем обозрении проходила вся жизнь российского художника, и биография его была таким же, если не более убедительным творческим актом, нежели его творчество. От многих художников, например, от футуриста Ивана Игнатьева, осталось только самоубийство бритвой. От других – только имидж, образ. От третьих – только голос. Как раз сейчас, свалив наконец с плеч биографию Маяковского, с которой я мучился четыре года, я понял главное. Я, собственно, потому и не мог закончить книгу, что не мог понять главного: Вертинский и Маяковский – это абсолютно симметричные друг другу фигуры. Это Пьеро и Арлекин русской революции. Даже, можно сказать, русской культуры XX века в целом. Арлекин – Маяковский, со всеми чертами Арлекина, с грубой, требовательной любовью к Коломбине, с победительностью всего облика, с изломанностью психики, с трагическим концом. И Пьеро – Вертинский, бледный, который выживает в конце концов, потому что гнется, а не ломится.
Голос – это вообще ключевая характеристика артиста XX века и поэта XX века. В силу разных причин так получилось. В первой половине века – потому, что разные обстоятельства не благоприятствовали печати. Сначала цензура, потом разруха, потом другая цензура, не в пример более жестокая. И культура перешла в устную форму существования. В устной форме в памяти читателя жили ахматовские тексты, жили песни, по преимуществу блатные, и анекдоты, которые, по слову Синявского, были главным вкладом в художественную культуру XX века, потому что больше этого жанра не было нигде. Устная традиция, традиция эстрадная расцвела тогда, когда ничего нельзя было напечатать, когда книгу напечатать было большой удачей. Ее можно было написать иногда, если везло, и тогда продавались «самописьма», как называл это Хлебников, – рукописные книги. А в остальное время поэзия существовала либо в «Бродячей собаке», либо в «Приюте комедиантов», либо, после Октября, в «Кафе поэтов» в Москве. И это было оптимальной формой подачи.
Нам пора перестать предъявлять к российским художникам XX века идеологические претензии. Маяковскому, например, очень часто шьют те или иные преступления. Вот он, например, воспевает порок, а вот он выступает против порока. Вот он пишет о пользе карт, а вот он пишет «Стих резкий о рулетке и о железке». Вот он всех зовет на фронт, а вот он сам дезертирует. Эти противоречия так же смешны, как если бы мы начали к Паваротти предъявлять претензии за то, что он поет военные гимны, а сам в армии не служил. Маяковский – это классический бас, который поет то, что хорошо ложится на этот голос. Это явление чисто эстрадное. Что хорошо звучит, то он и говорит. Его искусство по преимуществу риторическое. Он дает великолепные формулы. И ровно так же происходит, кстати говоря, у Вертинского, у «трагического тенора эпохи», если перенести на него определение, которое Ахматова дала Блоку. Он говорит и поет то, что хорошо ложится на голос. И главные его достижения – это голос и образ. Слова совершенно неважны. Слова, как правило, плохие, если он не поет на чужие стихи. Чужие стихи он тоже часто умудряется опошлить. Достаточно вспомнить, что он сделал из есенинского «До свиданья, друг мой, до свиданья…». Он, безусловно, обыкновенный музыкант. У него хорошие голосовые данные, но композиторские его способности, конечно, ниже, скажем, окуджавских. В общем, происходит примерно так, как Вознесенский сказал про Окуджаву: «У нас появился удивительный поэт. Стихи обыкновенные, музыка посредственная, поет никак, все вместе гениально».
Примерно так и с Вертинским: есть гениальный образ, и все, что ложится на этот образ, удивительно, заразительно и всегда талантливо. Образ этот появился в достаточной степени случайно. Вертинский, как и Маяковский, был очень сильно «ударен» Блоком, Блок вообще для всей литературы начала XX века был недосягаемым образцом, он был единственным человеком, в чьем присутствии робели и тушевались одинаково и Пастернак, и Ахматова, а Мандельштам вовсе боялся при нем читать. Кстати говоря, именно о Мандельштаме Блок оставил наиболее точный отзыв: «Постепенно привыкаешь, “жидочек” прячется, виден артист». И это действительно так. Надо сказать, что Блок тоже технически поэт довольно примитивный. Как мыслитель он не существует вовсе, потому что человек, написавший одновременно или пусть даже с интервалом в десять лет «Скифов» и «На поле Куликовом» постоянно противоречит сам себе и сам себя предает. Но Блок гениальный транслятор звука. Блок именно гениальный транслятор небесной гармонии, и за это ему можно простить все. Да и кто мы такие, чтобы ему прощать? Мы должны только восхищаться, слушая этот небесный звук. Драма «Балаганчик» ведь не просто так была самым популярным произведением 10-х годов, популярнее, во всяком случае, в среде символистов, нежели «Жизнь человека» Андреева, которая казалась на этом фоне чрезвычайно дурновкусной. Не случайно Чуковский говорил, что Андреев пишет помелом.
Конечно, Блок значительно тоньше, и в «Балаганчике» он абсолютно точно угадал всю главную интенцию эпохи. Образ Жены-России – это его гениальное открытие, потому что до Блока Россия всегда была матерью и никогда женой. Образ этой прекрасной женственности, умирающей, гибнущей, как гибнет у него Катька в «Двенадцати», пронизывает все его тексты. И за эту картонную невесту, за эту картонную мертвую куклу дерутся двое – Арлекин и Пьеро. Это была удивительно точная модель русской реальности начала XX века, когда с одной стороны бледная, сентиментальная, страдающая интеллигенция дерется за Россию, как она ее понимает, а с другой уже начинается кровавая арлекинада борцов. Арлекины, конечно, побеждают. Она достается, конечно, им, но только для того, чтобы лишний раз обнаружить, что она картонная. Надо сказать, что и Пьеро не сильно везет. Он как паяц, истекающий клюквенным соком, все их страдания ненастоящие. Кстати говоря, эта ситуация настолько архетипична, настолько запоминается, что впоследствии она отразилась в еще одном, главном, ключевом тексте про русскую революцию. Вы мне этот текст с легкостью назовете. Написан он в 38-м году, через 20 лет после этой революции. Он тоже про Пьеро, про Арлекина и про конечную судьбу всего предприятия. А написал его человек, который очень хотел быть среди них, но они его совершенно не принимали всерьез. Он за это мстил им всю жизнь. Он, кстати говоря, был даже секундантом Волошина на известной дуэли с Гумилевым. Ну конечно, да. Я слышу уже легкое шипение. И все боятся вслух произнести страшные слова «Золотой ключик». Но именно «Приключения Буратино» – тот самый ключевой, простите за каламбур, текст о русской революции, который написан по мотивам «Балаганчика». Там есть свой Арлекин, свой Пьеро, а достается все третьему человеку, как оно всегда и бывает, Алексей Толстой считал, что ему. А на самом деле, конечно, никому, потому что Буратино – это тот персонаж, которого, увы, в русской революции не было, этот воплощенный здравый смысл. В результате Арлекин и Пьеро взаимно уничтожились, а золотой ключик достался Артемону, но вслух об этом, конечно же, говорить нельзя, потому что Артемон умел служить.
Так вот, что касается Вертинского, что касается образа Пьеро. Вертинский начинал с того, что сам, самодеятельно поставил «Балаганчик». Пьеса эта была для него крайне важна. Он начинал с того – все это знают, пересказывать его биографию бессмысленно, – начинал с того, что в маленьком театрике Арцыбушевой, которую почему-то во многих публикациях по аналогии с известным порнографом называют Арцыбашевой (я имею в виду, конечно, Арцыбашева, автора «Санина»)… Так вот, в театрике Арцыбушевой он выступал как комментатор происходящего на сцене, сочинял маленькие драматические музыкальные миниатюры, песенки, под которые разворачивалось действие пародий на немое кино. Первой такой пародией было «Танго». Потом их достаточно много набралось у него, на первый концерт. И многие помнят, что 25 октября 1917 года революция случилась именно потому, что в Москве был бенефис Вертинского. Все мы понимаем, что такие совпадения не бывают случайными. С чем связана ранняя безумная популярность ариеток Вертинского, которые были, в общем, достаточно примитивны по стиху и банальны по музыке? Почему они пользовались такой безумной славой? Почему даже Сергей Образцов начал свою театральную карьеру с того, что показывал с двумя бибабошками театральную версию песни Вертинского «Минуточка»: «Ну погоди, ну не плачь, Минуточка, // Ну не плачь, мой мальчик-пай, // Ведь любовь – это только шуточка, // Это выдумал глупый май»? И аккомпанировала ему 18-летняя тогда жена. Когда они 70 лет спустя повторяли этот номер в концертной студии «Останкино», зал рыдал навзрыд, естественно. Почему это стало таким знаменитым и таким всенародно любимым?
Рискну я сказать, что в основе всякого певческого авторского имиджа так или иначе присутствует внутреннее противоречие, которое всегда действует на публику гипнотически. Все, в чем нет этого противоречия, все, что стилистически монотонно, в чем есть чистота порядка – все это не воспринимается. Чистота порядка ценится такими фриками, как Хармс. Она ценится немногими любителями подлинно прекрасного. А то, что на публике имеет настоящий успех, в этом должен быть надлом. В этом должна быть определенная сложность, наложение двух взаимоисключающих стратегий. А это особенно легко проследить на примере Маяковского, потому что его эстрадный персонаж обладал безумной притягательностью. Почему из всех футуристов эстрадную, настоящую славу стяжал один Маяковский? Не потому же, что у него был голос. У Каменского голос был громче, да и стихи были неплохие. Но Маяковский попал в публику благодаря тому, что у него есть образ страдающего хулигана.
Сейчас я хочу предупредить присутствующего здесь Юлия Кима, который и есть живая и великолепная иллюстрация ко всему этому делу, что о нем-то я намерен говорить сегодня очень подробно. Не так часто у меня бывает случай сказать ему в лицо все, что я о нем думаю. Страдающий хулиган – это классический образ, который Ким потом расчленил на составляющие: «Не трогайте меня, я Муромец Илья. Я маленький ребенок. Я только из пеленок». Он действительно дерется, потому что он страдает, потому то он мучается от непонимания. Это Маяковский, которому «хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское», это человек, который хамит залу только для того, чтобы обнажить перед ним «наших душ золотые россыпи». Все время это хамство наталкивается на ощущение колоссальной внутренней беспомощности. Он все время грозится побить всех присутствующих, но когда дело доходит до драки, Маяковский в принципе не может ударить человека по лицу. Такая у него тонкая душевная организация. Он предпочитает наорать, и иногда голос его обладает физической силой: оппонента фактически сдувает. Точно так же и в «Облаке в штанах» – главное внутреннее противоречие заложено было уже на уровне вступления в поэму, когда герой, только что всем чудовищно нахамив, заявляет: «У меня в душе ни одного седого волоса, и старческой нежности нет в ней! Мир огромив мощью голоса, иду – красивый, двадцатидвухлетний». А дальше выясняется, что «красивый, двадцатидвухлетний» ужасно несчастен в любви, что он весь – один сплошной нерв, что его ничто не устраивает, что на его призыв «Небо! Снимите шляпу!» Вселенная спит и никто ему не отвечает. Сочетание красоты и силы с абсолютной беспомощностью и неуместностью: «Какими Голиафами я зачат – такой большой и такой ненужный?». На этом противоречии, чрезвычайно лестном для всех хамов, держалась линия Маяковского. Конечно, любой хам хамит только потому, что его душевная организация выше, чем у толпы. А как же вы могли подумать иначе? «Не всегда приятно хамить», – сказал однажды Маяковский Луначарскому, на что Луначарский с вечной своей простотой ответил: «Кто же вас заставляет, Владимир Владимирович?». Заставляет, видимо, тонкая душевная организация.
Образ Вертинского тоже держится на противоречии, которое совершенно очевидно. Очень многие удивлялись, что Вертинский некоторое время своей жизни работал грузчиком. Но все как раз очень логично, ведь на самом деле кажущаяся изнеженность, хрупкость, слабость этого Пьеро стоит на железной физической и внутренней силе, на поразительной самодисциплине. И, кстати говоря, почему Вертинского так полюбила уже советская аудитория? При том, что официально он был в немилости, он совершенно справедливо писал в министерство культуры: «Где-то там: наверху всё ещё делают вид, что я не вернулся, что меня нет в стране. Обо мне не пишут и не говорят ни слова. Газетчики и журналисты говорят: «Нет сигнала». Вероятно, его и не будет. А между тем я есть! Меня любит народ (Простите мне эту смелость). Я уже по 4-му и 5-му разу объехал нашу страну, я заканчиваю третью тысячу концертов!..». Действительно, пластинки не выходили до посмертного первого большого диска, который вышел аж в конце 60-х, граммофонные пластинки нельзя было достать, анонсы концертов появлялись где угодно, кроме больших серьезных газет. Иногда по каким-то афишам люди узнавали, что Вертинский выступает в ВТО или в Доме ветеранов сцены. Вертинский после возвращения, после 43-го года, дал порядка трех с половиной тысяч концертов. Это фантастическая цифра. У него случались два выступления в день. У него случались месяцы, когда он давал 24 концерта, у него три дня оставались на пребывание с семьей, а все остальное время он объезжал Россию в диапазоне от Дальнего Востока до Петербурга. И это тоже удивительным образом сочеталось. Ему случалось, представьте себе, выступать в колхозах. Вертинский, выступающий в колхозе, – это одна из тех бредовых коллизий, которые может устроить только советская власть. И надо вам сказать, что он выдержал 15 лет этого марафона. Он умер в 57-м году 21 мая, в день своего последнего концерта, который давался в Доме ветеранов сцены Ленинграда имени Савиной. После этого умер в «Астории» от острой сердечной недостаточности, и никто не успел подбежать. Так вот, эта острая сердечная недостаточность настигла его только после 15 лет безумных разъездов. И самое поразительное, что все это было за копейки.
Вертинскому нравилось ездить. Ему нравилось чувство востребованности. И вот эти ариетки странным образом органично звучали в любой аудитории, в том числе, например, в Харькове, в аудитории рабочей. Тогда еще Россия была по-настоящему большая, Советский Союз. Она включала в себя и Харьков, она включала в себя и Донецк, который еще не был самопровозглашенным, включала в себя и Прибалтику, где его особенно чтили. Он был абсолютно универсален. Благодаря чему? Видимо, благодаря тому, что сквозь странный, слабый, изнеженный облик Пьеро всегда проступала железная сила, железная внутренняя мощь. Это сочетание очень часто свойственно русским аристократам, сочетание нервности и изнеженности с выносливостью, великолепной физической силой, телесной мощью, эротической мощью всепобеждающей. О страшном количестве побед Вертинского над женским полом вспоминают все, кто его знал. Он более-менее остепенился только после последнего брака. И он сам ведь это отмечал. Мы все помним пленительную интонацию, с которой в «Песенке о жене» говорится: «Здравствуй, чиженька, единственный и мой». Все мы понимаем и то, что слабость, хрупкость и изнеженность этого Пьеро держится не просто не железной выдержке, но и на большой физической мощи. А иначе, конечно, вся его потрясающая сценическая пластика, потрясающая выносливость, готовность петь часами просто не существовала бы, не говоря уже о том, что не вынес бы он и эмигрантской жизни. Ведь в эмигрантской практике Вертинского были моменты, когда ему приходилось петь в ресторанах. Он вспоминает об этом с ужасом и презрением – как он пел, перекрывая вой, крик, чавканье. И он героически все это выносил. Его Пьеро на самом деле, что и показала жизнь, гораздо сильнее и выносливее, чем Арлекин Маяковского. И более того, у него гораздо ниже требования к комфорту. Он может действительно в любых условиях существовать.
Мы знаем, что Вертинский очень рано потерял родителей: в три года мать, в шесть лет отца, что их разлучили с сестрой, что он воспитывался у родни. Кстати говоря, он отчасти повторяет путь Маяковского в том плане, что Маяковский начинал учебу отличником, а к четвертому классу гимназии, помните, там были «единицы, слабо разноображиваемые двойками», по авторскому определению. Вертинский в Первую киевскую гимназию поступил вообще с блеском, а вот уже к четвертому году был оттуда изгнан. Кстати говоря, бывал многократно изгоняем с работы за мечтательность, потому что он, как и Маяковский, совершенно не был приспособлен ни к какому монотонному труду, зато чрезвычайно – как и о Чаплине мы с вами говорили, это тоже черта гения, – зато чрезвычайно был упорен в постановке и обработке собственных номеров и всего, что было ему интересно.
Вертинский не только не боялся физического труда, он отличался выдающейся, рискнем сказать, небрезгливостью в критических обстоятельствах. Небрезгливостью в самом высшем смысле. Когда он отправился на войну и попал в санитарный поезд в 15-м году, этот санитарный поезд курсировал непосредственно до линии фронта, Вертинский, согласно журналу перевязок, сделал тридцать пять тысяч перевязок. Это гораздо круче, чем дать три тысячи концертов. Он был образцовым медбратом, бывал за это поощряем. Это не халявная служба Есенина, не автомобильная рота Маяковского и не выдающееся дезертирство Брика, который умудрялся существовать на родной Надеждинской без паспорта, хотя его разыскивала вся полиция. Просто, видимо, им было невдомек, что он иногда заходит к себе домой. В этом-то, собственно, и парадокс, что практически никто из русских литераторов того времени, кроме трех всего людей, по-настоящему на фронте не был. Ну, четырех – еще добавим сюда Бенедикта Лившица. А так это, конечно, титаническая медицинская служба Вертинского, это служба Николая Гумилева – успешная, с двумя крестами, третьего он не успел получить физически, хотя он уже был к нему представлен, и это Саша Черный – тот, кто кажется самым хрупким, самым слабым. Тем не менее, Саша Черный отправился на фронт и благополучно там уцелел, о чем и написал самые трагические свои стихи.
Конечно, Вертинский не был никаким отцом авторской песни. У авторской песни не было отца. Авторская песня возникла как новый фольклор, как фольклор интеллигенции, просто потому, что интеллигенция стала народом в какой-то момент. Когда страна получила всеобщее среднее образование, у нее сразу же завелся этот новый фольклор. Это естественная вещь. Как до этого, когда вся страна отсидела, у нее появился свой фольклор лагерный. А после того, как она вся повоевала, появился свой фольклор военный. Когда страна что-то вместе делает, фольклор приобретает новые черты.
Авторская песня как раз выросла не из Вертинского, потому что свои ариетки пела и Тэффи под гитару. Не все знают, что и Марина Цветаева пела, например, «Милый друг, ушедший в дальнее плавание», и тоже под гитару. Это было довольно распространенное явление в русской романсовой культуре. Но вот когда это стало массовым, то по-настоящему знаменитыми стали только те песни, только те авторы, у которых был этот внутренний надлом, это внутреннее противоречие. Самый очевидный пример здесь Галич – аристократ, бонвиван, сноб, красавец Галич, который поет на лагерном жаргоне песни о лагерном прошлом, которого у него не было… Как известно, у Арбузова, его учителя, это вызвало даже несколько истерический упрек во лжи: «Как вы смеете эксплуатировать чужой опыт!». Смеет, потому что он голос этого народа, а не голос студии Арбузова, слава тебе, Господи, как было в 39-м году. Галич все-таки выразитель, некоторый рупор, и он не обязан совершенно быть зэком, как не обязан Высоцкий быть «Яком» – истребителем.
Но тем не менее противоречие это – присутствующий здесь Игорь Кохановский тоже это подтвердит применительно к Высоцкому, – это противоречие очень чувствовалось всегда. Как и в Высоцком чувствовалось, что он человек без военного и без лагерного опыта, что он интеллигентный московский мальчик, который примеряет на себя эту блатную маску. Именно из столкновения блатной маски и абсолютно интеллигентского сюжетостроения высекалась очень серьезная искра.
Галич, конечно, пример здесь наиболее радикальный, потому что – и об этом есть замечательные мемуары, – когда он выступал в Париже и эмиграция первой волны пришла его послушать, многие не поняли ни слова. Одна старушка честно спросила, на каком языке он поет. И даже сейчас, когда я своим школьникам как пример выдающейся любовной лирики читаю «Тонечку», – а это, по-моему, действительно одно из гениальных стихотворений Галича, он мне как-то все крупнее, все лучше кажется с годами, – дети говорят: «Да, очень хорошо, но не совсем понятно, кто такие топтуны да холуи. Что это за персонаж? А почему он называется “топтун”?». А потому что он топчется внизу, он охранник, он замерзает, в валенках своих топчется. «Странно. Мы не знали такого понятия». До них это с трудом доходит. Но Галич, который поет: «Даже брюки у меня – и те на “молнии”…», – в этом, конечно, есть разительный контраст голоса, интонации и слов. Мы за этот-то контраст его и любим, за это перевоплощение.
Или Юлий Ким, про которого Новелла Матвеева сказала, что это не один человек, а двадцать, потому что это огромный театр масок. Тем не менее главное, фундаментальное отличие Кима не в этом. Подумаешь, маски! Маски есть много у кого. Но он внешне почти совсем гайдаевский Шурик, он запел в 60-е годы и, как положено романтическому шестидесятнику, преподавал на Чукотке, а потом у Колмогорова в интернате. Такому шестидесятнику положено быть веселым и добрым. А то злое, едкое, страшное и чаще всего самобичующее, что иногда против авторской воли вылезает из Кима, это и есть на самом деле самый потрясающий контраст, потому что мы все время ждем от него, что он будет соответствовать своему реноме «я клоун, я затейник». А вдруг этот клоун и затейник поет нам что-нибудь вроде песни про Галилея: «Товарищ, пройдемте в эту дверь». И то, что самый добрый и самый жизнерадостный из русских бардов пошел в диссиденты и написал:
Отщепят, назовут отщепенцами,
Обвинят и младенца во лжи…
А за то, что не жгут, как в Освенциме,
Ты еще им спасибо скажи.
Этого мы не могли ждать от Шурика, а Шурик взял и это сказал. На этом противоречии в огромной степени держится Ким. Точно так же, как и Окуджава, который весь стоит на пересечении рыцарственной грузинской и, скажем так, широкой русской души, потому что, с одной стороны, он абсолютно по-русски фольклорен, а с другой – у него жесточайший, четкий кодекс чести. И тогда мы слышим «Поднявший меч на наш союз…». Из этого страшного столкновения русской фольклорной аморфности и грузинского кристалла возникает внутренняя трагедия Окуджавы, который, будучи голосом этой страны на протяжении 40 лет, своим себя здесь так до конца и не ощутил. И не зря он так написал: «У Москвы, может быть, и не злая душа, но удачливым в ней не родись».
Рассказывал мне его племянник замечательную историю. Его тетка Сильва приехала в 69-м году послушать Окуджаву. Был один из немногих концертов Окуджавы, он уже тогда старался не петь. Набилось страшное количество народу. Было не продохнуть в крошечном зальчике. Сильвия сказала Окуджаве: «Булатик, как же тебя любят! Мог ли ты об этом подумать?». Он ответил: «Да, тетя Сильвия, так они меня любят! А если бы меня еще пришли арестовывать в этот момент, они бы так аплодировали!». Это абсолютно точное понимание. Он не питал иллюзий насчет своей аудитории, хотя любил эту аудиторию. Все после этого выступления выходили чуть лучшими людьми, чем они были. Они чуть лучше о себе думали, но они не становились от этого другими. И Окуджава это прекрасно понимал. И на этом удивительном сочетании любви и цинизма, любви и отвращения все стоит. С одной стороны – «Поднявший меч на наш союз…», а с другой – «…на планету одна моя мама, только что она может одна?». В обоих случаях он был абсолютно прав, потому что это одинаково хорошо ложилось на голос.
Так вот, Пьеро Вертинского проделал самый парадоксальный, а если вдуматься, глубоко логичный путь. Пьеро Вертинского сначала через Севастополь отбыл в эмиграцию. Как многие помнят, ключевым эпизодом было то, что после известной песни «То, что я должен сказать» его вызвали в ЧК, и он сказал робко: «Но вы же не можете мне запретить жалеть убитых юнкеров, просто жалеть». На что ему сказали: «Не то что жалеть, а будет надо – мы тебе дышать запретим». Это вызвало у него, скажем так, некоторое отторжение, некоторое несогласие, чем и объясняется его отъезд. Он попел некоторое время в разных кабаках. Сначала попел в Константинополе, потом в Румынии, там написал «Что за ветер в степи молдаванской!..», где уже есть вся концепция этой знаменитой русской ностальгии. Здесь нам, пожалуй, подробнее следует сказать о том, чем Вертинский особенно замечателен, чем он так потрясал русскую эмиграцию, почему в 20-30-е годы он стал для этой эмиграции не просто ресторанным певцом, каких было очень много, он стал ее голосом, таким же ее символом, каким он был для русской романтической молодежи 15-го года. Кстати говоря, из всех футуристов он был наиболее близок к Северянину, с которым дружил. Северянин, то ли подражая ему, то ли просто одновременно с ним, тоже напевал свои песенки. Сохранились даже нотные записи, которые делали поклонницы. Он всегда немножко под Вертинского томно, в нос пел… не буду вам воспроизводить: «Я в комфортабельной карете, на эллиптических рессорах люблю заехать в златополдень на чашку чая в женоклуб…» – и так далее. Это естественно, это надо спеть. Он напевает, потому что уж очень ему хорошо на чашке чая в женоклубе, а человеку свойственно напевать, когда ему хорошо.
Вертинский стал голосом этой эмиграции вовсе не потому, что сочинял замечательные ариетки о веке джаза, как, например, «Джонни» на стихи Веры Инбер, не потому, что воспевал Париж, который называл родиной своего духа, а потому, что он с первого же года отъезда люто заностальгировал. Я сам, как существо, ностальгии не очень подверженное, никогда не мог понять, почему ностальгия для русской души имеет такую гипнотическую силу, почему мы все, сидя здесь, всегда говорим: «Пора валить», – но, уехав, немедленно начинаем рассказывать о том, как необходимо вернуться, а если не вернуться, то – какая это трагедия, что мы не можем вернуться. Я начал понимать со временем, особенно после долгих всяких американских отлучек, которые у меня за последние три года периодически случались, что у меня эта ностальгия просто неосознанна. Просто там я все время в напряжении и тоске, а стоит мне приехать сюда, в атмосферу грязи, агрессии и страха, – я расцветаю, все начинает нравиться, все родные, а если употребить еще и почти мной не употребляемую, но всегда как резерв эта возможность есть, любимую русскую смазочную жидкость, которая смазывает наши трения о мир, так вообще не понимаешь, чего нам, собственно, не хватает. Эта ностальгия именно потому глубоко русское чувство… Сейчас я попытаюсь это сформулировать наконец… И Вертинский тому классический пример, что у России, конечно много статей экспорта, например, нефть, газ, алюминий, но все-таки самая популярная, самая фирменная статья России – это русский эмигрант.
Каждая нация производит свой национальный тип. Это британский полковник, это немецкий философ или немецкий полководец, причем это, в общем, одно и то же лицо, потому что полководец, как Гудериан, всегда философствует, а философ, как Ницше, всегда немного марширует. Французский любовник, африканский вудуист, американский бизнесмен. Каждая нация производит свой тип. Если мы задумаемся как следует о главном русском национальном типе, мы с ужасом поймем, что это русский эмигрант. Главная отличительная черта русского человека – то, что он живет вне России, потому что он слишком хорош для того, чтобы в ней находиться. Россия производит хорошего человека и вышлепывает его куда-то за границу. Там он, разбрызгавшись, тяжело приземляется и тут же начинает жалеть о том, как ему было прекрасно. Сначала он некоторое время, конечно, рассказывает про ужасы ЧК, про допросы, про дрова, которых не достать, и про конину, которую ели, а потом он начинает немножечко чувствовать вину перед родиной, хотя с какой стати, с каких щей он виноват – это уж совсем непонятно. А дальше у него начинает появляться та классическая русская любовь-отвращение, которая заставляет русскую женщину – тоже важную статью экспорта – всегда, как в известном анекдоте, страдать на тему «я люблю Ваню, а сплю с Петей». Это «я люблю родину, но находиться на родине не могу» дает нам неиссякаемый источник вдохновения. Даже если российский эмигрант весьма успешно существует в своей профессиональной среде, как Шаляпин, большой друг Вертинского, как Рахманинов, который любил его послушать, то все равно в свободное от преуспеяния время он рыдает в кабаке, причем рыдает, обязательно требуя себе селедки, иногда – шашлык, который прекрасно готовили в любимом кабаре Вертинского «Кавказ». После очередной дозы шашлыка, селедки и водки он в очередной раз ударяет кулаком по столу и кричит: «…Туда, туда, где можно снежной ночью лететь на рысаках», – хотя всю жизнь он, может быть, об этом мечтал, но никогда ни на каких рысаках не летал, да и вряд ли знает, как они выглядят.
Я очень люблю приводить как хрестоматийный пример, как в 34-м году Бунин прощается с Ариадной Эфрон перед ее отъездом за границу: «Дура, девчонка! Куда ты поедешь? Они тебя арестуют в первый же день! Они хамы, они упразднили орфографию. Там жить невозможно. Поганый Сталин, новый русский царь. Все извращено, мерзкая страна! Серость, гадость! Господи Боже мой! Если бы мне, как тебе, было 22 года, я пошел бы туда пешком, стер бы ноги до колен, дополз бы до Москвы!». В этом весь Бунин, понимаете?
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?