Текст книги "Будущее"
Автор книги: Дмитрий Глуховский
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Надо, – соглашаюсь я и вытягиваю руку с пистолетом, приставляя дуло к его лбу.
– И вот Партия Жизни вам подыгрывает! За пару часов до того, как со мной перестарались во время рейда, мои товарищи – как знали! – прячут бомбу в этих чудесных садах. Чтобы попасть в один выпуск новостей с сообщением о моей случайной смерти. Потому что, во-первых, тогда получается, что я это как бы заслужил. А во-вторых, чего этих ублюдков вообще жалеть? Как они с нами, так и мы с ними! А?!
– Гребаный параноик…
– «Паранойя!» – вопит марионетка, которой рассказали о кукольном театре. Открывается дверь, в коридоре появляется здоровяк.
– Все нормально?.. Ого…
– Слушай, – говорю я ему, не опуская ствол. – Забирай остальных и расходитесь. Я тут подчищу все. Это вас не касается. Не знаю, что вам безухий наплел… И да, прихватите эту падаль с собой.
Из-за двери выглядывает еще одна маска.
– Давай мы подстрахуем, – топчется здоровяк.
– Уматывайте, я сказал! – ору я. – Живо! Это мой скальп, ясно?! И никто себе его не присвоит, ни ты, ни эта безухая мразь!
– Какой скальп? Я под такое вообще не подписывался, – ноет за широкой спиной громилы кто-то еще из звена.
– Ну и ладно! – взрывается здоровый. – И пошел ты на хер! Забираем Артуро и валим! Пусть этот психопат сам разгребает тут все!
Они выносят этого своего – и моего – Артуро. Он огромной мясной куклой свисает с их рук, пальцы волокутся по полу, ширинка расстегнута, из-под маски тянется паутинка слюны, воняет кислым.
Рокамора следит за всем молча, не дергается. Дуло прижато к его лбу.
Процессия удаляется, пока не скрывается за углом.
– Зачем? – спрашивает у меня Рокамора.
– Не могу, когда смотрят.
– Слушай… Это правда не мы. Сам подумай… Партия Жизни – и массовое убийство… Это же нас навсегда… Дискредитирует. Я и своим это сколько раз говорил… Партия Жизни – убивает… Это не партия, а оксюморон какой-то… Я бы никогда… – частит он.
– Да насрать мне на твою партию. У меня конура – куб два на два. Понимаешь? Каждый день туда возвращаться… Я в лифтах еле езжу, а мне жить в этом склепе. Вечно. И тут такая возможность. Повышение. Нормальные условия.
С кем мы ближе, с кем свободней, с кем искренней – с человеком, с которым только что переспали, или с человеком, который находится в нашей власти, и которого мы готовимся казнить?
– Ты не хочешь это делать, да? Ты же нормальный парень! Там, под маской… У тебя же там лицо есть! Ты просто послушай… Они что-то готовят. На нас сейчас охоту открыли… Мы столько лет действовали… Угрожали нам, конечно, но… Сейчас нас просто убирают… – торопится он.
– И я вот в эту свою конуру приду – и без снотворного не могу. Крыша едет. Еще сны эти, конечно… Если не убиться, снова все это вижу, – перебиваю его я.
– А что мы сделали? Что мы вам сделали? Прячем тех, кто не хочет с детьми расставаться? Нарушителей укрываем? Вы нас террористами выставляете, а мы – армия спасения! Тебе этого не понять, конечно… Там дело ведь не в том, что ты свою молодость отдаешь за своего ребенка! В другом дело! В том, что ты умрешь раньше, чем он вырастет! Что ты его одного бросишь… Что тебе с ним прощаться надо будет! Люди этого боятся! – Он распаляется, забывается.
– А вы прикрываете этих гребаных трусов! Стерилизовать – и тебя, и всех вас! Мы все равно всегда всех находим! Рано или поздно! И ты знаешь, что происходит с детьми, которых конфискуют! Добренькие вы, да?! Да этим выблядкам вообще лучше не появляться на свет, чем так!
– Не мы это придумали! Это ваши законы! Какая сволочь придумала заставить нас выбирать между своей жизнью и жизнью наших детей?!
– Заткнись!
– Это все твои хозяева! Это они вас калечат, они нас травят! Им спасибо! За детство твое! За то, что у тебя семьи не будет никогда! За то, что я сейчас сдохну! За все!
– Что ты знаешь про мое детство?! Ты ничего не знаешь! Ничего!
– Я не знаю?! Это я не знаю?! – взрывается он.
– Заткнись!!!
Я зажмуриваюсь.
Вжимаю спусковой крючок.
Последнее, что я видел, – его глаза. Я вроде бы встречался уже когда-то с ним взглядами… Смотрел уже в эти глаза… Где? Когда? Сухой щелчок. Глушитель.
Из меня одним толчком выплескивается все – все, что набухало, давило, распирало меня изнутри. Будто кончил. Звука падающего тела не было. Выстрела не было?
Осечка? Пустой магазин? Не знаю. Не важно.
Я израсходовал всю злость, все силы, весь драйв, которые скопил для убийства. Все их вложил в этот холостой выстрел. Открываю глаза.
Рокамора стоит передо мной, зажмурившись тоже. На брюках – темное пятно. Мы все отвыкли от смерти – и жертвы, и палачи.
– Осечка, кажется, – говорю ему я. – Открой глаза. Сделай шаг назад. Он слушается.
– Еще один.
– Зачем?
– Еще.
Он отходит медленно, пятясь спиной, не спуская глаз с пистолета, который все еще смотрит в середину его лба.
Я не могу убить его еще раз. Меня не хватает на это.
– Проваливай.
Рокамора ничего не спрашивает, ни о чем не просит. Не поворачивается ко мне спиной. Думает, что выстрелить ему в спину мне храбрости хватит.
Через минуту он исчезает в темноте. Я с усилием сгибаю затекшую руку, в которой держу пистолет, проверяю магазин: полная обойма. Подношу дуло к виску. Странное чувство. Пугает легкость, с которой можно, оказывается, прервать свое бессмертие. Играю с этим: напрягаю указательный палец. Сдвинуть спусковой крючок на пару миллиметров – и все.
Из квартиры слышится всхлип.
Опускаю руку и, пошатываясь, захожу.
Все вверх дном, ящики почему-то все открыты. На полу – густеющие блестящие пятна. Девчонки нет.
По следу идти недолго. Она сидит в ванной, забралась в душевую кабину с ногами. Пытается отползти от меня, но упирается в стенку. Повсюду красное – на кафеле, на поддоне, на ее руках, в волосах – наверное, пыталась их пригладить. Какие-то жуткие ошметки пропитывают кровью брошенное на пол полотенце…
Выпотрошенный я, выпотрошенная она, распотрошенная квартира. Мы подходим друг другу.
– У м-меня… К-кровь… Я… Я п-потеряла… П-потеряла… Не надо б-больше… Пожалуйста…
– Это не я… – успокаиваю ее дебильно. – Правда, не я. Я ничего вам не сделаю.
Для нее мы все одинаковые, думаю я отстраненно. Пока мы в масках, мы все одинаковые. Так что в какой-то степени это именно я.
Сажусь на пол. Хочу содрать с себя Аполлона, но не решаюсь.
– В-вольф? Он ум-мер?
Все ведь неплохо начиналось. Меня послали сюда убрать опасного террориста и зачистить свидетелей операции, отдали под мою команду звено Бессмертных. Но террорист оказался ноющим интеллигентом, свидетели – ревущей девчонкой, вверенное мне звено – бандой озабоченных садистов, а я сам – размазней и слабаком. Террорист отправился по своим делам, мой дублер-проверяющий пускает слюни в коме, а свидетельница ничего не видела. К тому же у нее выкидыш, так что мне теперь ей даже инъекцию нет оснований делать, не говоря уже о том, чтобы ее пристрелить. Явно не мой день.
– Нет.
– Его з-забрали?
– Я его отпустил.
– Г-где он?
– Не знаю. Ушел.
– Как уш-шел? – Она растеряна. – А я? Он не в-вернется за м-мной? Жму плечами.
Она обнимает колени, ее трясет. Она совсем голая, но, кажется, даже не понимает этого. Волосы спутаны, склеены, свисают багровыми сосульками. Плечи изодраны. Глаза красные. Аннели. Она была красивой девчонкой, пока не попала под каток.
– Вам, наверное, к врачу хорошо бы, – говорю я.
– А тебе не н-надо меня… Разве… В расход? Качаю головой. Аннели кивает.
– Как т-ты д-думаешь, – спрашивает она. – Он всерьез г-говорил про аб… про аборт?
– Понятия не имею. Это уж ваши с ним отношения.
– Это его ребенок, – зачем-то говорит мне Аннели. – Вольфа. Я стараюсь не глядеть на кровавую кашу на полотенцах.
– Он террорист. Его не Вольф зовут.
– Он мне говорил, что хочет этого ребенка.
Мочки у нее порваны, сочатся стынущей кровью; там, наверное, были сережки. Острые скулы; не они – ее лицо было бы идеально выверено, выточено на высокоточном молекулярном принтере; не они – оно было бы слишком правильно. Брови тонкие, вразлет. Прикоснуться к ее брови, провести по ней пальцем… Слезы ползут поверх бурой корки, она размазывает их кулаками.
– Как твое имя?
– Тео, – отвечаю я. – Теодор.
– Можешь уйти, Теодор?
– Тебе надо к врачу.
– Я тут останусь. Он ждет, пока вы все уйдете. Он не вернется за мной, пока ты не уйдешь.
– Да… Да.
Я поднимаюсь, но медлю.
– Слушай… Меня зовут Ян на самом деле.
– Можешь уйти, Ян?
В коридоре я в первый раз вспоминаю, что здоровяк мне говорил о наблюдении: все подходы к квартире просматриваются. Вокруг понатыкано камер; пока я обсуждал с Рокаморой, размозжить мне ему голову или нет, кто-то пялился на реалити-шоу и жрал поп-корн.
В той детской книжке-игрушке, где надо было провести заблудившегося зайчика через лабиринт, у меня все вышло удачней. Проплутав по всем тупикам и закоулкам, я все же вывел его к домику. Девочка была в восторге. Даже поцеловала меня, но я был в маске и ничего не почувствовал. А потом за ней приехала спецкоманда.
Если камеры тут повсюду, не все ли равно, в какую глядеть? Я делаю книксен, закидываю маску в ранец и ухожу. Гасите свет. Представление окончено.
Глава VII. День рождения
Солнце почти остыло, и к нему можно притронуться, не боясь обжечься. Ветра не слышно, но он тут: подталкивает коконы висячих кресел туда-сюда, смотрит на них задумчиво.
Теплый воздух обтекает мое лицо.
Дом – огромные окна с выбившимися наружу занавесками, ваниль стен тает во рту у неба – мерно дышит, живой. На мореных досках веранды греется кошка. Перспектива – выпуклости холмов с сидящими на них часовенками, будто груди с пирсингом сосков, темные ложбинки, возбужденные столбики кипарисов – медленно въезжает в ночную синеву.
Фигура, ютящаяся в одном из коконов, невесома; ветру нетрудно качать ее. Хотя второе кресло пусто, у них одна амплитуда. Это девушка – красивая, мечтательная. Она читает, подобрав под себя ноги, уютно закутавшись в какую-то историю, на ее губах нечеткая улыбка, словно отражение улыбки в зыбкой воде.
Я узнаю ее.
Русые волосы достают до плеч, челка срезана косо, запястья такие тонкие, что наручников к ним и не подобрать. Аннели.
Сейчас – свежая, несорванная – она восхитительна. И она моя. Моя по праву.
Прежде чем подойти к ней, я обхожу дом вокруг. К крыльцу прислонен маленький велосипед с хромированной рогатиной руля и блестящим звонком. Дверь не заперта. Поднимаюсь на крыльцо, прохожу.
Пол из темных керамогранитных плит, медитативные абстракции на крашенных в шоколад стенах, мебель простая и изящная, каждый предмет будто вычерчен одной линией.
Это снаружи дом составлен из прямых углов, а внутри их нет вовсе. Низкая тахта – округлая, обтянутая темно-горчичным фетром – зовет упасть. Круглый обеденный стол – зеркальное черное стекло, три деревянных стула с кожаными сиденьями. Зеленый чай в прозрачной кружке, похожей на маленький кувшин: в кипятке распустился засушенный экзотический цветок.
Что-то царапает глаз. Останавливаюсь, возвращаюсь…
На стене висит распятие. Крест небольшой, с ладонь размером, из какого-то темного материала, весь несовершенный – кривовато сделанный, поверхность креста и пригвожденной к ней фигурки не гладкая, а будто состоит из тысячи крохотных граней. Будто ее не собирали по молекулам из композита, а вырезали, как в древности, ножом из куска… Дерева? На лбу у фигурки венец, похожий на кусок колючей проволоки – выкрашенный в позолоту. Пошлейшая статуэтка.
Но почему-то я не могу отвести от него глаз; смотрю околдованно, пока в ногу мне что-то не тычется…
Игрушечный робот ездит по какой-то своей траектории, напевая дурацкую песенку. Его машинное лицо заклеено пленкой, на которой нарисована веселая рожица. Робот тычется в полусобранную модель межгалактического «Альбатроса», запинается о разбросанные детали.
Кто запустил его и кто не закончил собирать модельку звездолета?
В углу – поднимающаяся на второй этаж лестница: ступени-платформы крепятся к стене только одним торцом, сбоку кажется, что они висят в пустоте. Сверху долетает бренчание, «пиу-пиу» потешных выстрелов, смех – высокий, детский.
Смотрю наверх, вслушиваюсь в смех. Мне хочется подняться по лестнице, встретиться с тем, кто играет там сейчас… Но я знаю, что мне нельзя.
Я прохожу холл насквозь и останавливаюсь у окна.
Прислоняюсь лбом к стеклу, вглядываюсь в женский силуэт, маятник на ветру.
Улыбаюсь.
Моя улыбка – отражение ее отраженной улыбки в черном зеркале.
Она не видит меня – слишком увлечена чужой придуманной историей. Закорючки букв ползут сверху вниз по экрану ее читалки, будто осыпающийся песок через колбы стеклянных часов. Возникают из ниоткуда и проваливаются в никуда, а она бредет через эти зыбучие пески, и ей дела нет ни до чего больше.
Аннели не видит меня – и не видит никого другого. Никого из тех, кто сейчас смотрит на нее из укрытия.
Толкаю дверь, ведущую на веранду.
Ветер захлопывает ее за мной нарочито громко – и только теперь она меня замечает. Спускает ноги.
– Аннели? – зову ее я. Она поджимается.
– Кто вы? – Голос дрожит. – Мы знакомы?
– Мы виделись однажды. – Я приближаюсь к ней не спеша. – И с тех пор я не мог вас забыть.
– А я вас не помню. – Она слезает с кресла, как ребенок с качелей.
– Может быть, это потому, что я тогда был в маске? – говорю я.
– Вы и сейчас в маске. – Аннели делает шаг назад; но за ее спиной – ограда, через которую ей не перелезть. – Что вы здесь делаете? Зачем пришли? – спрашивает она.
– Я соскучился.
На ней удобное милое платьишко – домашнее, неигривое – по колени и по локти. Оно не показывает ничего, но и не надо. Есть такие коленки, которых одних достаточно, чтобы отказаться от всего прочего в мире. Шея – худая, детская какая-то… Артерия выпирает веточкой.
– Я вас боюсь.
– И зря, – улыбаюсь я.
– Где Натаниэль?
– Кто?
– Натаниэль. Мой сын.
– Ваш сын?
В ее зрачках дрожит тревога. Неужели она ничего не понимает?
Аннели глядит через мое плечо на дом. Я оборачиваюсь тоже. Темнеет, но свет в окнах второго этажа все не зажигается. Не слышно больше «пиу-пиу», иссякло смешливое эхо. Второй этаж пуст.
– Его нет.
– Что?.. Что случилось?! – Она останавливается.
– Он… – Тяну время, не знаю, как объяснить ей.
– Говорите! – Ее кулаки сжимаются. – Я требую, понятно?! Что с ним случилось?!
– Он не родился.
– Вы… Что за чушь! Кто вы?!
Я вскидываю руки: тихо, тихо.
– У вас произошел выкидыш. На третьем месяце.
– Выкидыш? Как это может быть? Что вы несете?!
– Произошел несчастный случай. Травма. Вы не помните?
– Что я должна помнить?! Замолчи! Натаниэль! Где ты?!
– Успокойся, Аннели!
– Да кто ты такой?! Натаниэль!
– Тсс…
– Оставь меня! Отпусти!
Но чем злее, чем отчаянней она – тем больше это меня дразнит. Я хватаю ее за волосы, прижимаюсь ртом к ее губам – она кусает мой язык, рот наполняется горячим и соленым, но меня это только подхлестывает.
Волоку ее по траве к веранде, к заброшенному дому.
Десятки глаз наблюдают за нами сквозь прорези на масках, невидимые в навалившейся темноте. Следят неотступно и ждут требовательно. Их взгляды подстегивают меня. Я делаю то, что хотят сделать они все.
Я втаскиваю ее по ступеням наверх, на веранду, как на жертвенник. Толкаю спиной вперед на доски. Не даю отползти, наваливаюсь сверху. Раздергиваю руки в стороны, еле сдерживая себя, ищу застежку на платье, не вытерпливаю, рву его. Ткань податлива. Я окаменел. Давлю на нее. Бугорки мышц под матовой кожей, завернутый пупок, какие-то беспомощные соски.
Она сопротивляется молча, яростно.
– Постой… – шепчу я ей. – Ну?! Я ведь тебя люблю…
Трусики – хлопок, летние. Хочу запустить ей туда руку, но как только освобождаю на секунду ее запястье – оно все умещается в браслете из моих большого и указательного пальцев, – Аннели впивается ногтями мне в щеку, изворачивается, пытается сбросить меня, выскользнуть…
Щека саднит. Притрагиваюсь: щетина, мигом вспухшие росчерки от ее ногтей… На мне нет маски! Куда делась моя маска? Я вообще надевал ее?
Те, кто смотрит за нами из темноты, сейчас наверняка смеются над моей неловкостью.
– Так дело не пойдет! – рычу я. – Слышишь?! Так дело не пойдет! Надо как-то стреножить ее… Обездвижить… Как?!
И тут я вспоминаю, что в ранце у меня завалялись несколько превосходных гвоздей и молоток. Вот и решение.
– Прекрати дергаться! Прекрати! Хватит! Иначе мне придется…
Она не собирается меня слушаться, продолжает выкручиваться, елозит, бормочет что-то жалостно-злое. Рассыпаю гвозди по веранде, один по-плотницки зажимаю во рту.
Улучаю миг и, приставив граненое острие к ее узкой ладошке, заколачиваю с размаху, одновременно пытаясь прорваться в нее…
– Тебе хорошо?.. Хорошо тебе, сучка?! Ааа?!
– Ааа!!!
Она наконец кричит – оглушительно громко. Это не визг, а гортанный вопль – низкий, сиплый, мужской.
Я просыпаюсь от этого страшного сатанинского ора. Своего собственного.
– Свет! Свет!
Зажигается потолок. Сажусь в койке.
В штанах стоит колом. Сердце ухает. Подушка – насквозь. Во рту солоно. Подношу ладонь – красное. Стены куба, не давая мне отдышаться, начинают сходиться, норовя растереть меня в порошок.
На столике – початая пачка снотворного. Я купил его, я ведь помню, что его купил! Так какого же…
– Суки! Жлобье!
Я только затем и жру эти гребаные таблетки, чтобы не видеть ничего, хотя бы когда сплю. Любил бы я сны – вышла бы солидная экономия. Я плачу за гарантию того, что когда я закрою глаза, наступит темнота! И вот эти твари решили урезать мой рацион орфинорма, чтобы что? Чтобы сберечь грошик?
Еле сдерживая бешенство, я принимаюсь сравнивать химический состав на истраченной упаковке снотворного с этикеткой на новой… Все совпадает. Дозировка орфинорма та же, что и обычно.
Они тут ни при чем, наконец смиряюсь я. Дело во мне. Мне больше не хватает моей дозы. Я к ней привык. Начиная с завтрашнего дня буду пить две пилюльки вместо одной. Или три. Хоть всю пачку.
Да зачем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня?
Глотаю два шарика.
Последнее, о чем успеваю подумать: то, что я сказал Аннели, прежде чем прибить ее гвоздями к веранде, – мое первое в жизни признание в любви.
Когда пищит будильник, я его затыкаю.
Тем, кого с первыми лучами солнца собираются вздернуть, тоже, наверное, просыпаться неохота. В Европе казнь, правда, отменена как частный случай смерти, но сегодняшний день все равно не сулит мне ничего хорошего. Я всерьез думаю, не пропихнуть ли в себя насухо еще пару сонных пилюль и не промотать ли вперед сутки-другие – пока я не потребуюсь отчизне до зареза и за мной не пришлют кого-нибудь.
Но тут я отчего-то начинаю мандражировать, и сон отваливает, оставляя меня в тесной койке одного – взопревшего и злого на себя. Ослушаться приказа – это все-таки крайне неуютно. Вчера-то я, идиот, оторвался от земли, обуянный своим идиотским праведным гневом, окрыленный своим идиотским великодушием и надутый адреналином. Сегодня от всех этих злоупотреблений у меня похмелье.
Так и вижу золотые врата в мир избранных, с лязгом захлопывающиеся прямо у меня перед носом. Над моей головой смыкаются грозовые облака, навсегда закрывая от меня волшебные летучие острова; выдернутый Шрейером из забвения, я буду обратно в забвение и заброшен…
И тут я вспоминаю о том, что сделал с Пятьсот Третьим.
Нет. Такого они мне не спустят. Поднять руку на брата…
Ничего, что европейские суды слишком гуманны. У Бессмертных есть своя инквизиция, свои трибуналы. Медиа трубят о нашей безнаказанности, но это все чушь. Их наказания против наших – как отцовский ремень против дыбы. Просто от человеческих законов у нас прививка, а от нашего Кодекса иммунитета нет ни у кого.
И все же… Все же я рад, что мне не пришлось убивать ее.
Аннели.
Коммуникатор пиликает: вызов. Вот и они.
На всю стену разворачивается картина – незнакомый мне хлыщ в переливающемся костюме. Хлыщ глядит на меня строго, но мне не страшно. Это не из наших – наши, как педики, не наряжаются, – а больше я никого не боюсь.
– Я помощник сенатора Шрейера, – говорит переливающийся. Сколько у него этих помощников? Киваю выжидающе.
– Господин Шрейер хотел бы пригласить вас на ужин сегодня. Вы сможете быть?
– Я себе не принадлежу, – отвечаю я.
– Значит, будете, – соглашается он. – Башня «Цеппелин», ресторан «Дас Альте Фахверкхаус».
Такое название с ходу не запомнишь, и после того как он отключается, мне приходится выспрашивать у терминала названия всех ресторанов в «Цеппелине». Ничего, так даже лучше. Отвлекает.
Пока я провожу свои изыскания, через весь экран бежит строка: «Молния! Мощности бомбы, которую полиция обезвредила в Садах Эшера, хватило бы для уничтожения всей башни «Октаэдр»». Привет, Рокамора.
Я листаю страницы ресторанов и размышляю, зачем меня вызывает Шрейер. О том, почему на этот раз он выбрал ресторан – публичное место. И о том, не заберут ли меня на трибунал до того, как я успею поужинать.
До вечера я в гимназиуме.
Бег, бокс, что угодно, лишь бы держать голову пустой. И рядом со мной – целая армия людей, которым тоже хочется выкачать из мозгов все мысли и заместить их горячей свежей кровью. Двадцать тысяч беговых дорожек, три гектара силовых тренажеров, тысяча теннисных кортов, пятьдесят футбольных стадионов, миллион тренированных тел. И такие есть, наверное, в каждой третьей башне.
Вакцина сделала нас вечно юными, но юность еще не означает силу и красоту; сила воздается тем, кто ее тратит, красота – это нескончаемая война с собственным уродством, любое перемирие в которой означает поражение.
Быть ожиревшим, быть чахлым, запаршиветь и покрыться прыщами, горбиться или косолапить – позорно и омерзительно. Отношение к тем, кто запускает себя – как к прокаженным. Отвратительнее и постыднее – только старость.
Человек создал себя прекрасным внешне и совершенным физически. Мы должны быть достойны вечности. Когда-то, говорят, красота была отклонением и привлекала всеобщее внимание; что ж, теперь она – норма. Хуже от этого мир точно не стал.
Гимназиумы – не просто развлечение.
Они помогают нам оставаться людьми.
Занимаю свое место – пять тысяч трехсотое – на беговых дорожках. Тренажеры, хоть и стоят подряд, а развернуты лицом к стене, все снабжены проекционными очками с шумоподавляющими наушниками. Получается удобно: каждый в своем мирке, никому не тесно, и, хотя все бегут в стену, каждый попадает в страну своих грез.
Надеваю очки и я. Будем смотреть новости.
Репортаж – опять из России; там, кажется, начинается серьезная заварушка. Камера нацеливается на мертвеца. Здорово: у кого-то дела идут еще хуже, чем у меня. Сначала хочу переключиться на что-нибудь повеселей, но смерть завораживает. Оставляю новости. Надо уже разобраться, что там за дела у них.
Репортаж – в стиле «своими глазами», как сейчас модно. Якобы зритель – участник событий. Все снято так, будто я лично за каким-то чертом поперся в эти гиблые земли, а бородатый корреспондент – мой проводник, который запанибрата вводит меня в курс дела. Мы с ним сидим за столом, сколоченным из грубых досок, в крошечной комнатенке, стены которой из какого-то странного материала – бурые, неровные. В мятой железной посудине посреди стола дымится ядовитая баланда, и по глаза заросшие варвары хлебают ее ложками прямо оттуда в хитром иерархическом порядке. На меня они косятся недобро, но в рассказ репортера не встревают.
«Помнишь, наверное, что в России население от смерти никогда не вакцинировали, да? Странно даже, учитывая, что вакцину изобрели именно тут. Сейчас об этом редко вспоминают. В Европу и Панамерику русские ее продавали, а у себя почему-то внедрять не стали. Объявили, что народ к этому не готов, дескать, последствия и побочные эффекты непонятны, все-таки генная инженерия, и сначала нужно проверить на добровольцах. В добровольцев тоже брали не всех. Кого именно привили, держали в тайне. Опыты на людях – история непростая. Этика… Публика сначала интересовалась, но потом к этой истории охладела. Говорили, что эксперимент как-то не так пошел и что на населении применять вакцину еще рано…»
И вдруг: офицерский ремень, пропущенный через разорванный рот. Искусанные в кровь губы. Выпученные глаза. Взгляд антилопы – ужас и покорность. Заведенные за спину руки. Бледные ягодицы, ярко-красные полосы от хапавших ее пальцев. Черная фигура, которая будто приросла к белой тонкой плоти, рвет ее толчками, помогает себе ее болью, задирая заломленные назад руки все выше и выше. Суетливые, дерганые, звериные движения. Трясучка. Хрип. Крик.
Делаю громче, чтобы заглушить ее крик, – точно так же, как вчера делал громче тот, кто ее насиловал. Голос с экрана забивает мои мысли.
«…К этому времени Россия была уже закрытой страной, так называемый национальный выход в офлайн уже произошел, а в отношении новостей с Запада работал так называемый моральный фильтр. Все, что власти считали «аморальным», в России никто не узнавал. То, что в Европе людей уже вовсю прививают, например… И то, что прививка от старости дает потрясающие результаты – тоже. Российский эксперимент на добровольцах, наконец сообщили медиа, закончился трагедией».
Снаружи что-то ухает, стол подпрыгивает, и с низких перекрытий прямо в посуду с варевом сыпется пыль. Варвары вскакивают со своих мест, хватаются за тусклые зазубренные сабли, один открывает в потолке люк – внутрь хлещет свет. Репортер щурится, чешет неопрятную бороду, достает из зарослей что-то живое, давит его ногтем. Он и сам выглядит, как один из этих дикарей. Эффект присутствия есть. Этому человеку хочется верить.
Тот, что выглядывал, машет рукой и возвращается за стол. Бородач оборачивается ко мне и продолжает:
«Страна экспортировала вакцину в огромных количествах, но русские продолжали стареть и гибнуть. Почти все. Лет через двадцать некоторые стали подмечать, что политическая и финансовая элита России – узкий круг, несколько тысяч человек – не только не умирают, но и не проявляют никаких признаков нормальных возрастных изменений… Президент, правительство, так называемые олигархи, верховные чины армии и спецслужб… Очевидцы утверждали, что эти люди, наоборот, молодеют. В народе поползли слухи, что жертвы эксперимента по вакцинации, имена которых были строго засекречены, оказались вовсе не жертвами. Якобы опыт по омоложению российская власть поставила на себе. Государственные медиа немедленно опровергли эти сплетни, народу был предъявлен постаревший президент – но только на экране. На публике вживую он больше не появлялся, как и все его ближнее окружение. Вообще прямые контакты с населением были сведены к минимуму. Правители перестали покидать Кремль – крепость в центре Москвы. Хотя формально главой государства являлся президент, во всех его обращениях к гражданам России стала использоваться коллективная форма – «мы», без уточнения того, кто именно входит в число принимающих решения. В народе эту группировку прозвали «Большим Змеем». И этот Большой Змей находится у власти в стране уже несколько столетий».
Один из варваров, услышав знакомое слово, сует мне в нос обрывок флага: символическое изображение дракона, пожирающего свой хвост. Видимо, захваченный в бою вражеский штандарт. Бородач плюет на дракона, швыряет его на пол и топчет, изрыгая на своем корявом наречии ужасные проклятия, состоящие сплошь из «р», «ш» и «ч». Репортер сочувственно смотрит на дикаря, давая ему высказаться, потом снова поворачивается к объективу.
«Сегодня средняя продолжительность жизни в России – тридцать два года. Но эти люди убеждены, что страной до сих пор управляют те же лидеры, что и четыреста лет назад», – заключает он.
Занимательно.
Нет, правда занимательно. Мне кажется, я начинаю подсаживаться на русские хроники, как на сериал. Завтра, если попаду в спортзал, опять врублю этот трэш.
До самого конца занятий я больше не думаю об Аннели; а главное, не думаю о том, почему я о ней думал.
Башня «Цеппелин» больше похожа на ткнувшуюся носом в землю древнюю авиабомбу за миг до взрыва. Она не слишком высока, не больше километра, но монохромная, аскетичная, чугунно-суровая и серьезная непробиваемой германской серьезностью – кажется центром тяжести если и не мира, то уж точно – всей округи. Где-то внизу, говорят, распластался старый Берлин, который башня «Цеппелин» вот-вот сокрушит, а на одном из огромных декоративных стабилизаторов в самом верху находится ресторан «Das Alte Fachwerkhaus».
Лифт тут ультрасовременный, просторный. Стена в нем одна сплошная: кабина круглая, и стена эта, разумеется, проекционная. Пока я лечу вверх с ускорением 2g, лифт пытается убедить меня, что я нахожусь в белой гипсовой беседке посреди летнего парка. Очень мило, спасибо.
У самого выхода меня встречает хостесс в платье для ролевых игр на баварскую тему. Ее декольте напоминает поднос, на который выложено само немецкое гостеприимство, и призвано завораживать.
Но перед моими глазами – свисающий с рук Бессмертных человек без одного уха. Тонкая ниточка слюны из распахнутого рта… Ну и черт с ним, решаю я наконец. Пусть меня сейчас за это хоть распнут, оно того стоило.
Сверив мое имя со списком резерваций (О, у нас тут очередь на полтора года вперед!), декольте уплывает, маня меня за собой, по стеклянному туннелю, где стены и потолок сделаны из облачной ваты, к укрытому куполом старинному домику в традиционном немецком стиле: белые стены, мореные балки крест-накрест, покатая черепичная крыша. Не стой этот домишко на самом краю километровой пропасти, не было бы в нем ничего особенного.
Внутри фахверкхауса – безудержное веселье. Кто-то горланит песни, стуча по тяжелым дубовым столам литровыми пивными кружками, кто-то, завалив собутыльника за барную стойку, чистит ему морду. Лавируя между длинными скамьями и столами, официант в допотопном костюме – век двадцатый навскидку – несет зажаренного порося, и какой-то упитанный господин ползет за ним на четвереньках. Поросенок – если это не муляж, отпечатанный на объемном принтере, конечно, – должен стоить, как моя месячная аренда. Спокойней думать, что это муляж.
Зачем я тут? Чтобы молить господина Шрейера о прощении, пока он будет обсасывать поросячьи уши? Или сыграть дрессированного медведя на цепи, чтобы развлечь его заскучавших компаньонов?
Я, в общем, готов ко всему.
Меня ведут через этот кавардак в приватные комнаты. Дверь причмокивает у меня за спиной, и я оказываюсь прямо перед ним.
Полумрак. Уютный кабинет, небольшой стол. Кожаные кресла, настоящие свечи. Портреты каких-то напыщенных пуделей в сюртуках, широченные золотые рамы. Наверное, один из них, брыластый, – Бах. Словом, классика.
Три стены в обоях с классическим рисунком, а четвертая – прозрачная, и сквозь нее виден общий зал. Эрих Шрейер смотрит на нее так, словно наблюдает бал привидений или историческое видео, ни единого из героев которого давно нет в живых. Напротив сидит Эллен. Оба молчат. Больше внутри никого нет.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?