Текст книги "Родительская кровь"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Опять дурак… «Прилежание»?! Тьфу!.. Мы как две цепных собаки у Ивана Антоныча сидели, вот и вышло прилежание, а как попали на волю, даже совестно стало обоим, потому какая же это музыка, чтобы барыня вязалась с мужиком.
Конца этого разговора я уже не слыхал, потому что под шумок заснул и все время видел какой-то безобразный сон: видел Ивана Антоныча, Харитинушку, разорившегося купца Аихряшева и т. д.
II
Перед самым утром пал маленький дождичек, и утренняя охота пропала. Я проснулся уже довольно поздно, когда Секрет орудовал для гостей самовар. Только что откупоренная бутылка водки свидетельствовала о том, что и Важенин и Секрет успели уже опохмелиться; около бутылки стояла деревянная тарелка с дымившимися блинами.
– Долгонько вы таки поспали, вашескородие… – говорил Секрет, обращаясь ко мне. – А мы тут, грешным делом, уж разгрызли по стаканчику.
Важенин молчал, придавленный еще вчерашним хмелем; глаза у него были совсем мутные, лицо красное. Он не чувствовал жарившего его голову солнечного луча, который пробивался меж березок. Это место под березками было замечательно хорошо: назади шапкой стояла «середовина», впереди расстилалось болото, окаймленное по бокам синевато-серыми увалами. Умытая росой и дождем зелень смотрела особенно весело, в «середовине» заливались даровые лесные певцы, в болоте слышался подозрительный шорох, заставлявший Бекаса вздрагивать и чутко нюхать воздух. Легкий ветерок проносился над осокой, шептался в березовой листве и пропадал сейчас же; по голубому небу плыла кучка белоснежных облаков, круглившихся и надувшихся, как парус. Трава успела просохнуть, и воздух курился ароматными испарениями, пахло лесной душицей, шалфеем, свежей сосновой смолой. Дневной зной усиливался с каждой минутой, и хотелось лежать неподвижно без конца. Налитые стаканы чаю стыли, и Секрет очень обижался этим обстоятельством.
– Вы давно охотитесь? – спросил я молчавшего Важенина.
– Мы-то?.. Да так, пустым делом иногда побалуешься, – уклончиво ответил он. – Ружьишко вот попалось в третьем годе, почитай даром, ну, так вот и шатаешься с ним. В заклад принес его один мастерко, да в полуторых рублях и оставил. С даровщинкой-то оно и любопытно…
– Уж это ты верно, Евстрат Семеныч, – почтительно вторил Секрет, – на что лучше… Вот еще воровское, сказывают, хорошо тоже, особливо насчет собаки или птицы – первое дело.
– А ты пробовал? – иронически спрашивал Важенин.
– Бывало дело… Собачка была у меня, цетерок[3]3
Цетерок – от сеттер, порода собак.
[Закрыть]. Не то чтобы настоящий цетерок, а так смяток. Ну, так я его упер еще щенком, и денег мне он много нажил. Умный такой издался, напрахтиковал я его – любо глядеть, как почнет орудовать по лесу али в болоте. Господа наедут, я его и пущу – всех ублаготворит, и сейчас его у меня покупать. Ну, я его и предал цалковых за десять, а он, цетерок-то, непременно убежит от нового хозяина и опять ко мне. Раз пять с веревкой прибегал… Раз восемь я его эк-ту, пожалуй, продал.
– Вот это молодец! – похвалил Важенин.
– А то как же, Евстрат Семеныч? Надо же и мне жить, а господам что значит десять-то цалковых: тьфу – и только.
Этот рассказ очень понравился Важенину, и он повторял про себя: «Ловко… отлично!.. Вот так цетерок… Восемь раз, говоришь?» С одной стороны, его радовала непроходимая господская глупость, а с другой – ловкость Секрета приятно щекотала его собственные хватательные инстинкты: это был, очевидно, настоящий кулак, любивший всякую «дешевинку» даже в чужих руках, если особенно дело обделано «мастеровато», как в данном случае. Тип собственно заводского кулака только еще нарождается, и Важенин меня заинтересовал в этом отношении, тем более что в нем к специально кулацким чертам примешивалась еще лакейская крепостная закваска.
– Вы, собственно, чем же торгуете? – спрашивал я.
– А чем придется… больше по заводской части, что простому мастеровому надобно, – харч, обуй, одежа, бакалеи.
– Выгодно?
– Да ничего… слава богу, жить можно помаленьку. Прежде-то на Пластунском народ зажиточнее был, так торговля хуже шла, потому богатый мужик все норовит в городу купить, в свое время, а у нас так брали – самые пустяки. А как теперь захудали все, к нам…
– Да ведь много торговых у вас в Пластунском?
– Ничего, на всех прохватит… С богатого не много возьмешь, а бедный у тебя весь в руках, потому он и муку аржаную фунтиками покупает. Примерно, пуд муки стоит восемь гривен, а фунтиками продаешь по три копеечки… И чай тоже и сахар. Вообще, который темный товар – большая от него прибыль.
– Какой темный товар?
– А на который цены не знает мужик… даже лучше не надо. Возьмите теперь сапоги или полушубки – на них не много наживешь, – потому цена им вся известная, а бакалея – темный товар, бумага и всякое прочее.
– Как же вы на охоту ходите от торговли?
– Да летом какая наша торговля: самое тихое время. Жена в лавке управится… А я больно вот места люблю, собственно за этим* и хожу.
– Какие места?
– Ну, все места… весьма даже любопытно, потому как здесь совсем особенные места – угодные… В допрежние времена по этим местам сколько разного народу хоронилось, хоть взять из наших старообрядцев… Да вот хоть это самое болото: сколько скитов было поналажено по островам, доступу к ним нету, особливо летом. Ну, старцы и хоронились от начальства: где их в болоте-то найдешь…
– И нынче живут?
– Как не жить – и нынче живут, только далеко, а поблизости всех разорили.
– Да вон на моих глазах скиток сожгли, – заявил Секрет. – Отседова его видать было… вон там налево к увалам островок, так на нем и проживали старцы-то. Ну, зимой их и выследили лесообъездчики, да и выжгли… Попользовались, говорят, всемс и мукой, и медом, и воском», и деньгами. А лучше нет места, как ваши Боровки, Евстрат Семеныч: уж такое место, такое место – на целую округу.
– Древнее место… – задумчиво ответил Важенин. – Еще этих заводов и званья не было, как отцы-то наши прибежали сюда с Выгу-реки. Много таких-то местов здесь… Может, одних угодников сколько спасалось, не говоря о других прочиих людях. Только нынче ослабел народ супротив стариков-то: куда!.. Измотались… малодушие везде…
– А мне ваши боровковские вот где сидят, Евстрат Семеныч, – проговорил Секрет, указывая на затылок, – такие охальники – страсть… Каждую зиму с емя смертно бьюсь за середовину. Больно уж меня донимают…
– Станешь донимать, когда есть нечего… Тоже не от добра лесоворничают. Взять хоть тех же Мяконьких… Вон каких четыре братана[4]4
Братан – брат. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)
[Закрыть] чистяк народ.
– Уж это что говорить: осетры… Болыпак-от Мишка, вон какой лоб, и проворен, окаянный, ну, идругие ничего – чистые ребята.
Кончив чай, Важенин и Секрет переглянулись между собой.
– Теперь самая пора… – проговорил Секрет, поднимаясь с земши, – залобуем дичины, Евстрат Семеныч, уж я тебе говорю. Она тоже время знает…
– Да какая в полдень дичь? – удивился я.
– А мы найдем, вашескородие… – ухмылялся Секрет. – Вы в город к вечеру али здесь заночуете?
– Нет, в город… Вот только жар спадет – и отправлюсь.
Обвесив себя лядунками и взяв ружья, Важенин и Секрет отправились на охоту, а я из-под березок, где начало сильно припекать солнце, перешел к самой избушке и улегся в тени. Власьевна обещала приготовить обед и накормить Бекаса. Около избушки на завалинке играли ребятишки Секрета, но в моем присутствии заметно стеснялись и все больше смотрели на собаку. Зной все увеличивался, так что становилось тяжело дышать, и я невольно пожалел Власьевну, которая должна была жариться у жарко натопленной печи. Это была бойкая городская мещанка, худая, как щепка, обладавшая способностью вечно быть не в духе; она походя тузила ребятишек и жаловалась встречному и поперечному на свою горе-горькую участь, то есть на своего мужа, который только и знал, что жрать водку и т. д. Громыхая теперь ухватами, Власьевна несколько раз принималась причитать самым отчаянным образом, как причитают по покойнике. До меня без всякой логической связи доносились слова: «погубитель», «наплодил ребятишек, а сам только водку жрет», «ужо вот я тебе покажу, бесстыжие твои шары», «пропасти нет на вас, окаянных», «утямились»[5]5
Утямились (обл.) – привязались, пристали.
[Закрыть], «прорвы этакие», «беспременно я утешу» и т. д.
– Кого это ты, Власьевна, бранишь? – спросил я, когда обед был готов и подан прямо на траву.
– Известно, кого… одна у меня винная-то капля!.. – каким-то пришибленным голосом заговорила она, отмахиваясь рукой. – Жисти я своей не рада, барин, вот те Христос, потому для кого я маюсь здесь, в лесу-то?.. Вон он, Секрет-от, какой у меня: склался, только его и видел… И везде-то у него дружки да приятели, и везде он свою водку найдет. Теперь дни на три закатились с Важениным…
– А Важенин часто бывает у вас?
– Заходит по-времю, когда водкой зашибет… Запой у него, вот он и бредет в лес. Пил бы у себя дома, а то нет, в середовину надо, моего Секрета спаивает только… Я ведь их обоих наскрозь вижу, барин, даром что хитры. Вот что… «Мы-ста на охоту…» Тьфу!.. Знаем мы ихнюю-то охоту!.. Ужо вот Мяконькие-то наломят им бока-то. костей не соберут… Ты думаешь, куда они пошли, охаверники?
– Не знаю…
– Да в Боровки… всё туда шляются. Там у братанов Мяконьких сестра есть, Ульяной звать, так вот Евстрат-то Семеныч и увязался за ей… И девка только: высокая, белая, ядреная, на речах бойкая. Евстрат-то Семеныч вон какой бык – ему и любопытно такую девку оммануть… Вот и шатаются с Секретом, чтоб Секрет помогал. Тьфу… рассказывать-то про них тошнехонько! Мяконькие-то уж пообещали Евстрату Семенычу шею сломать, так он и подсылает Секрета: придут к Боровкам, Евстрат Семеныч в лесу спрячется, а Секрет и подсылает Ульяну за грибами или за ягодами идти. Только не та девка… Она и то одинова так отдубасила моего-то Секрета – взяла палку, да палкой и давай его обихаживать, только стружки летят. Одним словом, могутная девка, где же она им живая-то в руки отдастся… ни в жисть!..
– Откуда ты это все узнала-то? – сомневался я.
– Да сам-то Секрет все пьяный и рассказывает, а как прочухается – в отпор… Ох, и жисть только моя, не приведи никому, истинный Христос!.. Подумаешь с подушечкой об этаком! угаре, как мой-от, а ребятишки-то вот они… Секрет-от мой хоша и ослабел насчет водки, а ведь он прост, вот я и боюсь, кабы ему где башку не отвернули.
Местность между «середовиной», деревушкой Боровками и Пластунским заводом действительно в прежние времена представляла самую удобную почву для людей «древлего благочестия», хоронившихся здесь от никонианских властодержцев и «духоборного суда». Но уральские заводы быстро выжгли все леса кругом и загнали раскольничьих старцев в непроходимые болотные места, дебри и раменья, но и отсюда их выкурили, как выкуривают из нор и «язвин» разное зверье. Все это, без сомнения, было очень печально и еще более несправедливо, но печальнее были такие галантерейные фрукты, как Важенин… Воспоминания о несчастной Харитине, искреннее сожаление, что не удалось попасть в число разорителей Михряшева, торговля темным товаром и этот удивительный расчет высасывания последних грошей из заводской голытьбы – все это отлично говорило за себя и совершенно логически заканчивалось запоем и дикой травлей «могутной» Ульяны Мяконькой.
С охоты я вернулся уже поздно вечером. Над городом N. висело целое облако пыли, окрашенное розовым огнем заката.
После картины леса глухой уездный город, с его пылью, пьянством и чем-то таким усталым и щемящим душу, всегда кажется какой-то помойной ямой, в которой несчастные обыватели копошатся, как черви!
III
Года через два мне случилось ехать через Пластунский завод. Стояла глубокая зима, дорога была адская – бесконечные ухабы, снежные переметы, – одним словом, все прелести зимнего путешествия по совершенно открытой местности, предоставленной в жертву всем четырем ветрам. Округ Пластунских заводов в Среднем Урале, кажется, единственный по варварскому истреблению лесов на громаднейшей площади в семьсот тысяч десятин, – везде на Урале леса истребляются напропалую, но пластунская дача стоит, без «мнения, на первом месте.
Подъезжая к Пластунскому заводу поздно вечером, когда везде уже в окнах горели огни, я вспомнил про Важенина и велел ямщику ехать к нему, потому что, с одной стороны, не хотелось провести ночь где-нибудь на постоялом дворе, а с другой – меня заинтересовал этот типичный заводский кулак. Пластунский завод – один из самых старинных заводов и залег своими кривыми улицами в глубокой горной лощине, точно спасаясь от разгуливавшего по окружающим пустыням) северо-восточного ветра. Найти дом Важенина нам было легко, потому что его лавочку нам сейчас же указал. Мы подъехали к двухэтажному деревянному домику в три окна – лавка помещалась в нижнем этаже, а вверху было хозяйское жилье. Я послал ямацика спросить, не пустят ли переночевать, и получил утвердительный ответ, хотя предварительно был произведен самый подробный допрос: кто, куда и зачем, как обыкновенно делается в таких случаях.
Только тот, кому случалось по целым дням ехать в тридцатиградусный мороз, когда весь точно оледенеешь и когда от холода больно пошевелиться[6]6
Шевелиться – копаться, возиться; медлить с каким-либо делом.
[Закрыть], – только тот поймет то удовольствие, с каким входишь в жарко натопленную избу. Самого Важенина не было дома, а меня встретила старуха, его мать, повязанная широким тешшм платком по-раскольничьи, то есть с распущенными по спине двумя углами платка.
– Где Евстрат-то Семеныч? – спрашивал я, с трудом вылезая из двух стоявших коробом шуб.
– Да в волость ушел, родимый, в волость… – ответила высокая, еще крепкая – старуха, пытливо разглядывая меня большими серыми глазами. – Ужо, поди, скоро воротится, давно уж ушел.
Я извинился, что потревожил их своим визитом, и объяснил причины, почему это сделал. Старуха выслушала меня как-то недоверчиво и, вероятно, из вежливости прибавила:
– Как быть-то, родимой, потеснимся как ни на есть, а то кому охота по постоялым трепаться… Городской будешь?
Получив утвердительный ответ, старуха вышла похлопотать насчет самовара.
Дом Важенина хотя и был в два этажа, но внутри был устроен как крестьянская изба: передняя половина, широкие сени и задняя изба. Передняя деревянной крашеной перегородкой делилась на две комнаты – прямо из дверей приемная, гостиная и все, что угодно, а за перегородкой крошечная кухня. Прямо у дверей стояла широкая двуспальная кровать, завешенная ситцевым пестрым пологом; деревянные нештукатуренные стены были обиты дешевенькими обоями, около стен шли широкие, крашенные синей краской лавки, в углу большой зеленый киот с врезанными в дерево старинными медными складнями и осьмйконечным раскольничьим крестом. У перегородки деревянный шкаф с чайной посудой, под образами крашенный желтой краской стол, на полу тряпичные половики домашнего тканья, на стене знакомое уже мне ружье-дешевка с лядунками, рядом» с киотом небольшая укладка с книгами, ладаном и восковыми свечами, как это бывает во всех раскольничьих домах. Меня удивило только то, что в этой укладке, вместе с псалтырем и часовником, были поставлены с пестро раскрашенным обрезом судебные уставы и еще какие-то «законы», судя по формату, все анисимювских изданий[7]7
Анисимовские издания – судебные уставы, кодексы законов и юридические справочники, изданные петербургским нотариусом А. Н. Анисимовым.
[Закрыть].
– Это кто же у вас по части законов? – спросил я, когда в комнату вошла с чайной посудой жена Важенина, немолодая, какая-то опухшая женщина с засыпанным веснушками лицом.
– Да это Евстрат Семеныч в городу накупил… – нехотя ответила она, расставляя посуду на железном чайном подносе. – Да вот он и сам идет.
Из сеней в облаке хлынувшего пара действительно показался сам Важенин в дубленом полушубке и мерлушчатой шапке; раздевшись, он положил три поклона на киот и грузно подсел к столу. Завязался обыкновенный в таких случаях разговор: давно ли из города, какова дорога, нет ли каких новостей в газетах и т. д. Таким образом, мы сидели за кипевшим самоваром до седьмого пота, калякая о разных житейских разностях. Со мной была бутылка коньяку, и я предложил дорожный стаканчик Важенину, но он как-то конфузливо махнул рукой и проговорил:
– Трекнулся[8]8
«Трекнулся» – по-заводски, отрекся. (Прич. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)
[Закрыть]
– Давно ли?
– Да вот второй год пошел на святках… Ну ее, эту водку!.. Когда это я вас у Секрета-то видел? Никак года два с залишком будет!.. Так. Как раз после Ильина дни я тогда в середовине был… После того еще с полгода занимался этой слабостью, а потом – шабаш!..
– Что так: немножко-то можно, особенно с устатку или с мороза?
– Нет, уж кончено… Хворал я, так зарок дал. Да и то сказать – неподходящее совсем дело.
Мой вопрос, очевидно, задел «трекнувшегося» человека за живое, и он принужденно замолчал. Самовар потух и только изредка выпускал одну длинную ноту, обрывавшуюся, как туго натянутая нитка; мороз заметно крепчал, заставляя трещать даже старые бревна. По улицам мела жестокая метель, и ветер несколько раз принимался с каким-то стоном завывать в трубе, точно он жаловался, что никак не мог ворваться в этот теплый дом, где все было поставлено так крепко, как умеют ставить только кулаки и сшибаи, когда заберут в себя силу. Важенин сидел у стола и задумчиво барабанил пальцами; он заметно похудел и как-то осунулся, в темных волосах серебрилась седина, вообще выглядел обстоятельным, настоящим торгашом. Чтобы поддержать оборвавшийся разговор, я спросил, как идет торговля.
– А что нашей торговле сделается, – неохотно ответил Важенин, встряхивая волосами. – Народ кругом бедует, а нам это на руку… На заводе-то сокращают работу, всё машины ставят, ну, народу большое от этого утеснение, и деваться некуда. То же вот и по деревням: прежде дрова рубили, уголье жгли, металл возили, а нынче тоже сократили и их…
– Чем же теперь занимаются рабочие, которые остались без дела?
– Разным: кто на приисках старается, кто по лесоворной части, кто так по домашности шишлится… Тесное житьишко подходит, что говорить: всем одна петля-то. Ежели бы еще землей наделили мужичков, так оно бы другой разговор совсем, а то не у чего биться совсем. Обижают землей народ по заводам; всем крестьянам наделы даны, а только одних мастеровых не могут наделить… Двадцать лет как уставные грамоты подписали, а надела все нет – это уж не порядок: ни пашни, ни лесу, ни покосу – все от завода, ежели робишь на фабрике. За каждую жердь попенные взыскивают, пашни отбирают. Ну, заводские еще, худо ли, хорошо ли, около фабрики околачиваются, а взять, к примеру, Боровки – и работы нет, и угодья никакого не дают.
– Что же, хлопочут ваши общественники или нет?
– Как не хлопотать – теперь лет уж пятнадцать стараются, да все толку нет. Да и то сказать: глуп народ-то, прямо сказать – от пня, ну, а там господа всем ворочают. Вон к нам нонче немцев нагнали – везде немец… А все-таки поманеньку хлопочем. Теперь обчество меня ходоком выбрало по этим делам… так уж я хочу, чтобы все по закону утрафить. Закон один для всех, ну, и нам давай по закону, как в прочиех местах. Это прежде темнота была, а ноне закон… Я теперь третий год законы-то почитываю, так там все обсказано, а дело наше со-, всем правое.
Важенин достал из сундука целую кипу разных деловых бумаг и принялся объяснять обстоятельства своего дела, которое являлось в таких сбивчивых и запутанных подробностях, что на первый раз просто голова шла кругом: какие-то памятные записи, копии с грамот и указов, окладные листы, приговоры сельских обществ, сенатские решения, постановления и отвывы по крестьянским делам присутствия – словом, непроходимый дремучий лес всевозможной канцелярщины, и нужно было иметь такую слепую веру в закон, как у Важенина, чтобы надеяться выйти целу и невредиму из этой отчаянной путаницы. Я долю перебирал все эти документы и бумаги всевозможного формата, цвета и почерков, точно это была куча осеннего листа, сбитого с всевозможных пород деревьев, но, чтобы разобраться в этой куче, нужно было, во-первых, специальное знание, а во-вторых, – массу свободного времени, и, в-третьих, – беззаветное желание «послужить миру».
– Вы, конечно, обращались к члену уездного по крестьянским делам присутствия? – спросил я, чтобы сказать что-нибудь.
– Было и это-с… Член-то говорит, чтобы обождать, – потому будут межевать, так тогда уж все обозначится, а мы до этого межеванья перемрем, как мухи. Шибко меня уговаривал член-то, ну, как я его припер законом – он только рукой махнул… Даже весьма не советовал, ежели беспокоить высшее начальство, а я ему закон представлял. Это, видите ли, о заводских мастеровых одно дело, а о деревне Боровках другое… Я уж заодно хлопочу об них. Боровки совсем) на особицу пошли – потому как они были основаны раньше Пластунского завода, – значит, и земля у них своя, а не заводская. Я ведь сам из Боровков и знаю это дело… Первые-то насельники пришли в Боровки в тысяча шестьсот восемьдесят третьем году, когда Пластунского завода и званья не было, ну, и заняли всю землю, значит, земля ихняя. Все с Выгу-реки пришли в Боровки, ну, и пашни пахали, и росчисти делали, и покосы, и всякое прочее крестьянское обзаведенье. И после настоящими крепостными они не были, а только приписаны к Пластунскому заводу в работу, да и земля-то у Пластунского завода посессионная… Вот оно, какая штука получается!..
Напав на тему, мы разговорились – предо мной был совсем другой человек, точно недавний кулак вышел куда-нибудь в другую комнату. Собственно, выражался Важенин довольно темно и постоянно путался в мудреной юридической терминологии, но по всему было заметно, что это был глубоко, убежденный человек, проникнутый сознанием своей идеи. За разговором время пробежало совершенно незаметно, и старушка мать подала ужин; она, видимо, прислушивалась к на-, шему разговору и все вздыхала.
– Вот и мамыньку спросите про Боровки, она отлично знает это дело, – заметил Важенин.
– Как не знать: известно, наша земля… – ответила спокойно «мамынька», степенно оправляя ситцевый длинный передник; она была в косоклинном раскольничьем сарафане с глухими проймами и в белой холщовой рубашке с длинными рукавами. – Все это знают, родимый, только оно сумнительно очень… насчет то есть начальства…
– Ну, это пустяки, мамынька. Мало ли что в прежние времена было, – тогда темнота одна была, а нынче – другое, нынче везде закон, мамеынька.
– Закон-то закон, милушка, да вот и покойный родитель… так в заточении и помер, сердешный. Все правды искал тоже… Двенадцать лет в остроге высидел.
Старушка вытерла передником показавшиеся на глазах мелкие старческие слезинки и тяжело вздохнула.
– Ах, какая ты, мамынька!.. – недовольным тоном заметил Важенин и нахмурился… – Покойный родитель был не глупее нас с тобой…
– Да я, мллушка, ничего не говорю… – торопливо оправдывалась старушка, стараясь принять спокойный вид. – Только будто к слову пришлось…
Только распухшая жена Важенина, державшая себя на городской манер, очевидно, была недовольна затеями мужа и не принимала в разговоре никакого участия.
– Я уж наладила там в задней избе гостеньку-то все… – проговорила старушка, когда мы кончили ужин. – Здесь-то негде, так я уж в задней избе.
Задняя изба, только что отделанная в качестве парадной половины, была совсем по-городски: на полу тюменские ковры, триповый диван с десертным столом, венские стулья, два зеркала в простенках, плохие олеографии в золоченых рамах, кисейные занавески на окнах – словом, все было устроено форменно. Постель была мне сделана на полу, около «галанской» печи с герметической заслонкой.
– Уж не обессудь на нашей простоте, – извинялась старушка, провожая меня в заднюю избу, – чем богаты…
– Да не беспокойтесь, бабушка… Все отлично. Благодарю…
– Как не беспокоиться-то… Ох-хо-хо!.. – вздыхала старушка, еще раз взбивая подушки и, очевидно, желая что-то высказать. – Вот что, родимый ты мой, скажи ты мне ради истинного Христа: засадят Евстратушку-то в острог… а?
– Зачем засадят, бабушка?
– Да вот за закон-то за его… Отец-то ведь тоже о земле хлопотал, да так и кончился в остроге, ну, и Евстратушка как бы туда же не утоднл. Вон как он разговаривает… Все жил ничего, все ничего, торговлишку справил, обзавелся, а тут накося – всему попустился. И в кого это он уродился такой-то?
– Вероятно, в отца, бабушка?
– Так, верно, родимый, в отца и евть… Ох, чажало эта родительскому сердцу!.. Уговаривали – пытались, так куда – приступу нет. Жена-то в ногах валялась… Отец-то, Семен-то Евстратыч, такой же вот был неуговор: наладит, что хошь расколись для него тут. Все за Боровки тогда хлопотал, об земле об этой, ну, его в острог – так и сидел по смерть по самую, а не покорился. Строго прежде-то было, при Иване еще Антоныче: уж он драл-драл Семена-то Евстратыча, голубчика, а ничего выбить не мог. Евстратушка-то, видно, в родителя изгадал… Не взыщи иы на мне, на старухе, за глупый мой разговор: все ведь сердечушко издрожалось.
Я постарался успокоить горевавшую старуху, как умел, и она ушла, охая и причитая об ухватившемся за закон Евстратушке. Заснуть я долго не мог: в комиате было жарко даже на полу, за обоями шуршали тараканы, слышно было, как сам хозяин несколько раз входил и выходил из избы, вероятно задавать корму скотине; метель не унималась и продолжала завывать в трубе, нагоняя тоску.
Это неожиданное превращение Важенина из кулака в человека, решившегося «послужить миру», являлось одним из тех диссонансов, которые в общем житейском омуте как-то идут вразрез решительно со веер и служат почти неразрешимой загадкой. Откуда? как? почему? С одной стороны, подарки Харитинушки, расчеты на темный товар и общую бедность, чистосердечные сожаления о пропущенном случае принять участие в разорении купца Михряшева, а с другой – желание постоять за мир и принесение в жертву этому желанию туго сколоченного, копейка за копейкой, благосостояния. Все это было непримиримым противоречием, и негде было искать того переходного критического момента, который должен был существовать. Даже прецедент в виде сгнившего в остроге родителя, Семена Евстратыча, по общечеловеческой логике не мог слу» жить особенно побудительной причиной повторить ту же историю вторым изданием, хотя, конечно, знаменитого Ивана АнТоныча давно уже не было на свете, и прежняя крепостная темнота сменилась новыми порядками. Вся эта история казалась такой невероятной, что я даже усомнился в искренности намерений Важенина и с этой мыслью уснул в его кулацком гнезде, уснащенном и венской «небелью», и «зеркалом», и разной другой благодатью, наверно купленной по случаю в полцены.
Пластунские заводы пфедставляют интересную страничку в истории Урала. Первый, так называемый Старый завод основан был на реке Пластунье в половине восемнадцатого века, когда на Урале заводы росли, как грибы, десятками. Место под заводы было выбрано чрезвычайно удачно: богатые руды, дремучие леса, несколько горных рек, удобных для запруды, – все условия точно нарочно сгруппировались в интересах вящего развития заводского дела. И действительно, новые заводы пошли бойко в ход и стали приносить своему основателю миллионные дивиденды. Этот первый заводчик, по фамилии Кученков, выбился в большие люди из полной неизвестности и целую жизнь работал за четверых. Впрочем, приблизительно такова история возникновения почти всех уральских горных заводов, за исключением) казенных, где были свои порядки. Как все первые уральские заводчики, Кученков обладал самой завидной энергией, хорошо понимал свои интересы и специально заводскую часть и, как все первые уральские заводчики, не церемонился с рабочими, а в случае ослушания расправлялся с ними зверски.
Кученков, в смысле типичности, был замечательный человек: ходил в полушубке и в валенках, с завода на завод переезжал часто с «обратьними» ямщиками, вообще жил крайне просто и только любил щегольнуть перед начальством. Наследники Кученкова начали с того, что разделились: один взял заводы, другому выделили часть деньгами, третий получал известный дивиденд и не вступался ни в какие дела. Все трое жили или в Петербурге, или за границей, безобразничая напропалую. Внук Кученкова, к которому перешли заводы, получил воспитание в Париже, под влиянием какого-то иезуита, и до конца своей жизни не мог научиться говорить правильно порусски, хотя жил набобом и уронил заводы окончательно, опутав их неоплатными долгами. Никакое крепостное право и никакие Иваны Антонычи не могли спасти падавших заводов, и они сейчас после воли за казенные долги перешли в опекунское управление, где всем делом верховодила сплоченная кучка горных инженеров. Эти опекуны повели дела чрезвычайно ловко и в видах «усиления заводского действия» разными «хозяйственными способами» увеличили казенный долг вдвое, так что в конце концов Пластунские заводы пошли с молотка и достались какой-то сильной иностранной компании.
Владычество новой компании началось с того, что на смену старых доморощенных управителей и служащих была выслана настоящая армия «немцев» и заведен был в делах чисто немецкий бесконечный порядок. На одном Пластунском заводе было восемьдесят человек служащих, из которых шестьдесят пять были «немцы», а пятнадцать из старых заводских служащих.
Конечно, эти немцы разобрали самые лучшие места: главный управляющий Фридрих Баз (Секрет называл его «Бац») получал двадцать пять тысяч годового жалованья, за ним» следовал помощник главного управляющего Копачинский, заводской управитель Бадер, заведывающий канцелярией Берх, главный бухгалтер Баль, начальник контроля Банг, заведывающий хозяйственным отделением Барч, главный лесничий Бартельс, инженер по разным поручениям Адельсон, главный врач Абрагамсон, главный кассир Аншельзон, и т. д., и т. д. Русские фамилии-жались на самых последних ступеньках этой канцелярской лестницы – писцами, дозорными, запащиками и тому подобной мелкой сошкой, даже не имевшей подчас названия своей должности, – так она была мелка и ничтожна. Заведение такого образцового порядка являлось только одной стороной дела, за которой непосредственно выступала вторая, правда, логически связанная с первой, – это целая система хозяйственных сокращений и урезок в мелочах, в маленьких должностях и особенно на рабочих. Была введена артистически выработанная система вычетов и штрафов, подробные правила, как ходить и дышать, и этот аптекарский способ экономии на первых же порах дал самый блестящий результат.
Рабочие, прижатые всевозможными правилами к стене, скоро поняли, в какую попали западню, и протестом! с их стороны послужил так называемый «книжечный бунт». Новая администрация завела расчетные книжки, и вот эти книжки послужили яблоком раздора, потому что какие-то темные личности заказали накрепко не брать этих книжек ни под каким видом.: кто возьмет такую книжку – превратится опять в заводского крепостного. Свои начетчики и грамотеи указывали на заводскую печать на книжках, как на «антихристов знак», – одним словом, разыгралась самая печальная история, потребовавшая даже приостановки на некоторое время заводского действия. Все это происходило в таких смешных формах, что призванная к содействию власть не нашла никакой возможности прибегнуть к энергичным мерам, практикуемым в таких случаях. Когда улеглось первое волнение, дело уладилось само собой, и книжки пошли в ход, хотя старухи раскольницы пророчили малодушествовавшим рабочим, по меньшей мере, геенну огненную. Конечно, со стороны этот «книжечный бунт» кажется только смешным, но он имел за себя очень веские основания: кабала явилась, хотя и не со стороны «антихристова знака». Меня особенно удивляла та единодушная ненависть, с какой пластунские обыватели относились к новой немецкой администрации: это было тем более удивительно, что эти же самые обыватели относились почти без ненависти к зверствам какогонибудь Ивана Антоныча, поровшего рабочих прямо насмерть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.