Текст книги "Россия в ожидании Апокалипсиса. Заметки на краю пропасти"
Автор книги: Дмитрий Мережковский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Обманутые надежды
(из статьи «О свободе слова»)
Речи министра внутренних дел кн. Святополка-Мирского о необходимости доверия правительства к силам общественным и о заслугах печати возбудили внезапные и, может быть, преувеличенные надежды.
Есть надежда отваги, которая спасает иногда от величайших опасностей; есть надежда отчаяния, с которой утопающий хватается за соломинку.
Как давно, как тщетно мы надеемся, как устали надеяться. Сколько раз принимали гнилую петербургскую оттепель за благодатную весну. Сколько раз цеплялись, карабкались, чтобы снова сорваться и еще глубже упасть в ту яму, в которой лежим… предлагая друг другу: «Господа, заголимся и обнаружимся!» Избави нас Боже от этих ужасных падений: лучше уж совсем не вставать, не воскресать, не надеяться, а лежать да полеживать, дремать да подремывать, ожидая трубного гласа.
Кто слишком долго страдал и надеялся, тот знает, что ничто так не лишает последних сил, как обманутая надежда.
Хотелось бы верить, что чувство, пробужденное в нас речами г-на министра, есть надежда не обманчивая… Во всяком случае, за нами дело не станет; мы-то поверим, только бы и нам поверили хоть с горчичное зернышко.
Огромное, уже и теперь всероссийское, может быть, самим оратором не вполне предвиденное действие этих речей подобно напору вод, прегражденных плотиной, когда образовалась в ней первая малая трещина, но поверхность еще мертва и недвижна; только по бурной силе струи, которая брызжет и бьет в эту щель с другой стороны плотины, мошно судить о страшном давлении вод. Мы знаем, увы, по горькому опыту, что крепка, почти несокрушима плотина русской реакции. Законопатят ли, закупорят ли эту малую щель те «добровольцы», кои «стоят на страже», занимаясь подобной закупоркой, или же сила течения одолеет все преграды – это вопрос будущего, который мы решать не беремся…
Во всяком случае, надо быть благодарным доброму почину кн. Святополка-Мирского, давшему нам, наконец, возможность говорить о том, что, по слову пророка, «снедает огнем внутренность нашу» и о чем камни возопиют, ежели мы будем дальше молчать, – о свободе совести и свободе слова.
Достоевский за несколько дней до смерти говорил: «Я высказывал все это (т. е. свои взгяды на будущность церкви и верховной власти в России, на Земский собор) некоторым высокопоставленным лицам. Они во многом соглашаются со мною, но безграничной свободы печати не могут понять. А не понимая этого, ничего понять нельзя» (см. «Исторический вестник», 1881, март).
Едва ли кто заподозрит Достоевского в каких-либо крамольных замыслах или усомнится в том, что он подходил к людям власти с открытым сердцем и с полным доверием. С нашей точки зрения, в политической программе Достоевского существовали огромные и роковые ошибки, происходившие именно от избытка этого доверия. Только перед самою смертью начал он предчувствовать, что люди, которым он верил, не понимают в нем главного, а следовательно, «ничего не понимают», по его собственному признанию, и что его отделяет от них страшное недоразумение. Он так и умер, не выяснив этого недоразумения, а после его смерти оно, еще углубившись, вырыло бездну между ним и лучшей свободомыслящей частью русского общества. Заветная мысль Достоевского об избранном «народе-богоносце» оказалась только мистическим алмазом русской реакции, который, ежели он даже подлинный, кажется фальшивым, пока украшает увядшие прелести таких старых блудниц, как политические идеи гг. Мещерских и Грингмутов. А для тех, кто не имеет вкуса к этим прелестям, творец Карамазовых – великий психолог, великий художник, а как проводник христианского возрождения, как учитель жизни остается и, по всей вероятности, еще долго останется «втуне».
Он умер все-таки с надеждою на так называемую «весну», но вместо весны наступила такая зима, какой еще никогда на Руси не бывало; начался тот постепенно сгущавшийся, как бы уплотнявшийся и наконец уже почти осязательный мрак, в котором и посейчас мы ползем.
* * *
О чем в 1880 году еще можно было думать и говорить даже с «высокопоставленными лицами», без малейшей, впрочем, надежды быть понятым, о том в 1862 году можно было не только говорить, но и писать в подцензурных изданиях. Вот слова Ив. Серг. Аксакова из его газеты «День», слова, которые нашим непривычным глазам кажутся ослепляющими, почти невероятными в русской печати, но не выражают, однако, ничего, кроме самых азбучных истин:
«Распространяться о пользе свободы слова и о вреде цензуры мы считаем излишним. Благодарение Богу – наше общество убеждать в этом нечего. Нет ни одного разумного человека из публики неправительственной, из мира неофициального, который бы заявил себя врагом этой свободы и защитником цензуры».
И далее:
«Стеснение печати гибельно для самого государства; в видах собственного сохранения оно должно предоставить полнейшую свободу деятельности общественного сознания, выражающейся преимущественно в литературе. Одним словом, если государство желает жить, то должно соблюдать непременные условия жизни, вне которых смерть и разрушение; условие жизни государства есть жизнь общества; условие жизни общества есть свобода слова как орудия общественного сознания. Поэтому цензура, как орудие стеснения слова, есть опасное для государства учреждение, ибо, не будучи в силах остановить деятельность мысли, сообщает ее развитию характер раздраженного противодействия и вносит в область печатного слова начало лжи и лицемерия».
«Прежде всего необходимым кажется нам, – заключал Аксаков, – постановить твердое правило, которое и внести в 1-й том св. зак. разд. I, главу 1-ю следующего содержания: «Свобода печатного слова есть неотъемлемое право каждого подданного Российской империи, без различия звания и состояния» («День», 1863, № 31).
«Наконец-то! – писал он через три года. – Сегодняшний номер выходит без предварительной цензуры. Сегодня, принимаясь за передовую статью, мы знаем, что прочтем ее в печати в том самом виде, в каком мы ее напишем; сегодня мы не обязаны сообразовываться со вкусом, доблестью и миросозерцанием «господ, команду на заставах и шлагбаумах имеющих» (как писалось в старинных паспортах). Сегодня кошмар в образе цензора не станет мешать нашей работе, спирать дух, давить ум и задерживать перо, и мы получим неслыханное и невиданное право: не лгать, не кривить словом, говорить не фистулой, а своим собственным природным голосом… Не благоразумнее ли, не тактичнее ли было бы вступить в пользование новыми правами горделиво и важно, не поминая старого? Но такое поведение грешило бы против искренности: русскому печатному слову стыдно бы не радоваться освобождению, хотя бы еще далеко не полному, из долгого, долгого тягостного плена. Но не было ли бы, однако, делом великодушия пощадить от упреков прежний порядок и предать забвению старое? Мы считаем такое великодушие неуместным. Мы поминаем лихом, мы не можем, мы не должны не помянуть лихом того страшного стеснения, которому так долго подвергалась русская печать… Мало было кривды во всем строе нашего общественного развития; мы добились того, что самое слово искривилось… Слово из-под цензорских рук выходило искалеченное…
Теперь же нам нужен свет не мерцающий, не мигающий, а прочный свет свободы, нужно, чтобы даруемая свобода печати была действительно правдою, а не подобием».
Что бы почувствовал Аксаков, если бы узнал, что через сорок лет (сорок лет – да ведь это во всемирной истории срок, достаточный для рождения и умирания целых культур, целых народов!) самые эти слова его о цензуре сделаются почти нецензурными, что не только свобода печати не станет «действительною правдою, а не подобием», но и самого «подобия» мы лишимся почти и что русской печати придется говорить уже не «фистулой», а какими-то нечленораздельными звуками, похожими не то на смешной голос Петрушки, не то на ужасный хрип человека, которого душат. Бедный Аксаков! Бедные все мы! И как только мы можем надеяться?..
* * *
Освобождение крестьян было одною половиною того великого дела, коего другая естественная, необходимая и важнейшая половина есть освобождение слова и совести. Крепостное право было физическое, телесное рабство народа; стеснение печати, есть крепостное иго русского образованного общества – духовное рабство народа. Освобождая тело народа, нельзя было не освободить и душу его. Душа не больше ли тела? И рабство душевное не хуже ли, чем рабство телесное? Дан только внешний вид свободы, а во внутреннем существе ей отказано. И получилось нечто извращенное, противоестественное – ни жизнь, ни смерть, а как бы бесконечная агония. Прежде крепостное иго несли одинаково народ и лучшая, сознательная часть общества: тело и душа народа; теперь, сняв с тела, перенесли всю тяжесть рабства в душу, и душа задавлена этою увеличенною, ибо сосредоточенною, тяжестью. Воскрешали тело, убивая душу. И второе рабство стало горше первого. Оно утонченнее и ядовитее. Все здание будущего построено было на лжи – на мнимом уважении к свободе внешней, физической, на действительном презрении к истиной духовной свободе. Тут вечная ошибка всех культур исторического христианства – спиритуализм, материализм. Отделили дух от плоти и этим отделением умертвили дух и плоть. Плоды свободы, которые могли бы быть плодами жизни, сделались плодами смерти.
Вот чем объясняется эта неудержимая стремительность «хода назад», эта мгновенно, как бы волшебством, в самом разгаре освободительного движения 60-х годов наступившая реакция.
Роковая ошибка русского образованного общества заключалась в том, что оно в великом деле освобождения всенародного отделило себя от народа, недостаточно почувствовало себя народом. И пропасть, которая отделяет нас от народа, не только не уничтожилась с уничтожением крепостного права, а еще углубилась.
За эти-то ошибки наших отцов мы теперь и расплачиваемся.
Мы должны осознавать, что, начиная освобождение русского слова и совести, мы приступаем к задаче не менее, а может быть, более великой, потому что более решительной и всеобъемлющей, чем освобождение крестьян. Это не продолжение и конец старого, а начало нового, начало всего…
Суд над русской интеллигенцией
В Исаакиевском соборе, 20 февраля 1905 г., епископ волынский Антоний произнес проповедь на тему о страшном суде и о современных событиях.
В этой проповеди почтенный архипастырь выражает свой взгляд, и, по-видимому, не только свой личный, но и взгляд значительной части русской учащей церкви на современное освободительное движение в России, и по этому поводу произносит суд над «представителями передовых слоев общества», то есть, в сущности, над всем образованным русским обществом, русской интеллигенцией, произносит, так сказать, перед лицом вечности: перед лицом Страшного Судии, грядущего судить живых и мертвых.
Суд приводит к приговору смертному, разумея «смерть вторую», вечную, от коей нет воскресения. То, на чем этот приговор основан, сводится к следующим обвинительным пунктам.
Русское образованное общество отреклось от Христа, потому что «дух смиренного самоосуждения», в коем, по мнению епископа Антония, заключается сущность христианства, «давно вытравлен из нашего общества, языческим бытом, культурой еретического запада».
Русское образованное общество «ненавидит Россию» вообще и русский простой народ в частности.
Под всеми «преобразовательными толками в нашей печати», под всеми требованиями свободы слова, свободы совести, отмены административного произвола над личностью граждан скрываются только преступные замыслы действующей революционной партии, которая желает воспользоваться свободой слова и прочими гражданскими правами для целей насильственного политического переворота. В русской печати слышатся епископу Антонию не голоса человеческой мысли и совести, а только голоса зверских инстинктов, взывающих к бунту и кровавому насилию, голодный волчий вой. «Все слои общества, – говорит он, – как голодные волки, требуют себе всяких прав и льгот».
Таковы обвинения, а вот приговор:
«Они (то есть все образованные русские люди) дышат себялюбием, ненавистью и злорадством; им чужда всякая любовь; все их речи есть сплошная ложь; но обманывать людей возможно лишь в продолжение недолгого времени, а вечность откроет для них их злодейское настроение». Это значит: будут осуждены на страшном суде.
Проповедь кончается воззванием к народу, не ко всему народу русскому, потому что вся эта огромная часть его, которая охвачена современным освободительным движением, отсечена, «аки уд гангренный», по выражению Петра, а исключительно к простому народу.
«Не забывай же о них, русский народ, берегись богохульников, кощунников, мятежников, желающих оторвать тебя от вечной жизни, от Царствия Христова». Простой народ должен помнить, что враги его – все образованные русские люди. Они ненавидят Россию, замышляют погубить ее, и в случае, ежели достигнут своих целей, то русский народ «будет несчастнейшим из народов, порабощенный уже не прежним суровым помещиком, но врагом всех дорогих ему устоев его тысячелетней жизни, врагом упорным и жестоким, которые кончат тем, что будут разрушать святые храмы и извергать мощи угодников Божиих, собирая их в анатомические театры». Тогда Россия «распадется на множество частей, начиная от окраины и почти до центра». Татары казанские, крымские и кавказские разорвут ее по клочкам. На помощь татарам придут «наши западные враги, бросятся, подобно коршунам», на разлагающийся труп России и «обрекут ее на положение порабощенной Индии и других западноевропейских колоний».
* * *
Каюсь, я соблазнен, может быть, не по вине епископа Антония, а по собственной духовной немощи, но все же соблазнен в высшей степени и взываю о помощи, о наступлении и утешении.
Сам себя утешать я не смею тем, что эта всенародная церковная анафема, предвосхищающая страшный суд Христов над всей русской интеллигенцией, произнесена необдуманно, легкомысленно или в пылу политической страсти.
Не мог же проповедник не знать, что он произносит свое слово к простому, темному, ведь в самом деле, в значительной мере темному народу в такую минуту, когда от слова до дела и до дела кровавого с каждым мигом этой минуты расстояние неудержимо сокращается и, может быть, теперь уже остается один только шаг.
Он должен был, конечно, тысячи раз взвесить слова свои, ибо, произнося их, принимал за них ответственность не только на себя лично, но и возлагал ее на церковь, коей является он, епископ Антоний, одним из высоко стоящих светильников. Не мог он не знать, что голос его будет принят за голос, идущий ежели не от всей церкви, то, во всяком случае, из глубины церкви.
И вот что возвещает этот голос: все образованные русские люди – злейшие «внутренние враги» русского народи. Народ под знаменем креста проливает свою и чужую кровь и войне с врагами внешними.
Спрашивается: что же, собственно, могло бы удержать его от практического вывода из теоретических посылок епископа Антония: ежели в войне с врагами внешними проливается кровь своя и чужая с благословения церкви, под знаменем креста, то почему же с благословения той же церкви, под знамением того же креста не должна пролиться кровь своя и чужая в войне с врагом внутренним, несравненно более опасным, ибо там, извне, только «нехристи», а тут, внутри, «антихристы», «богохульники», «кощунники», разрушающие храмы, собирающие святые мощи угодников в анатомические театры?
Ежели там, на дальнем востоке – Дракон, «первый зверь», «выходящий из моря», то здесь, в России – не «второй» ли «зверь», «выходящий из земли», из нашей собственной земли русской? И ежели крест становится мечом для брани с первым зверем, то почему бы не стать мечу крестом для брани со вторым зверем? И не самой ли церковью влагается этот меч-крест в руки всех во Христа верующих?
Пока все это еще только легенда, или даже только возможность легенды. Но, конечно, епископу Антонию не могло остаться неизвестным, что доныне простой русский народ живет в такой исторической и религиозной атмосфере, в которой подобные легенды (и даже гораздо более наивные) с поразительной легкостью возникают, как чудовищные марева в грозовом, сгущенном воздухе. А что теперь воздух в России сгущен чрезмерно, в этом, кажется, не может быть никакого сомнения.
Да, наконец, если, по мнению епископа Антония (может быть, весьма неосновательному), апокалипсические пророчества о двух зверях, об антихристе и втором пришествии для всех образованных русских людей – только суеверная легенда первых веков христианства, то для самого проповедника, так же как для его слушателей из простого народа (а таковых большинство), это отнюдь не легенда, а несомненное пророчество, исполнения коего сроки приближаются и, видимо, уже приблизились, уже «при дверях», недаром же сам проповедник счел пристойным, по поводу современных политических событий, взывать ко Христу, грядущему судить живых и мертвых.
* * *
Итак, едва ли я преувеличиваю, утверждая, что в простодушных умах, по крайней мере, некоторых и притом наиболее чутких, искренних и верующих слушателей слова о Страшном Суде в Исаакиевском соборе, потрясающая картина, нарисованная талантливым оратором, должна была отразиться именно так: ученые господа, которые народ бунтуют, суть безбожники, отступники, сыны дьявола, слуги антихристовы, с коими должно бороться крестом и мечом до пролития крови.
«Бей студентов!» – этот крик (поистине тоже легендарный) уже раздался, правда, еще в самой темной, даже черной, хулиганской части народа (кто, впрочем, с точностью знает всю глубину русского хулиганства?). И в этом крике слово «студент» уже имеет значение символическое: «бей студентов!» значит «бей интеллигентов, бей ученых господ!» Тут пока еще только вражда политическая. Но во что превратится лозунг национального хулиганства, когда к вражде политической присоединится вражда религиозная, одна из самых безумных и неутолимых страстей человеческих, один из тех огней, которые зажигают великие и почти неугасимые всемирно-исторические пожары, и притом – вражда, идущая не только снизу, но и сверху? Во что превратится этот крик, когда хулиганское «бей студентов» заменится уже всенародным «бей антихристов»?
Ужасно. И всего ужаснее то, что в обвинительных пунктах, выставленных епископом Антонием против русской интеллигенции и в его окончательном приговоре над ней, н не нахожу ничего, чем бы возразить на этот крик. В самом деле, ежели принять за истину основание первого и самого главного пункта, а именно то, что участие в культуре «языческого», «еретического» запада есть уже отречение от христианства, от Христа, «родившегося в Вифлееме и живущего в России» (формула епископа Антония), то нельзя не прийти к тому выводу, что мы все, образованные русские люди – действительно «слуги антихристовы». И тут уже нельзя ждать никакого разделения на овец и козлищ, на пшеницу и плевелы. Воистину, никто из нас, хотя бы под страхом церковной анафемы (мы, впрочем, уверены, что подобная анафема со стороны всей церкви абсолютная, не только реальная, но религиозная невозможность), никто из нас не согласится признать всю Европу, «страну спитых чудес», по выражению Достоевского, «царством антихриста». Подобное признание показалось бы всем нам изуверством, чудовищным анахронизмом, пережитком XVII века, страшным ходом назад, небывалом в русской истории за последние два столетия. Тут все мы, от мала до велика, тверды непоколебимой твердостью нашего камня, краеугольного камня новой России – Петра. Ибо ничья рука не изгладит этих слов, о нем сказанных:
«На что в России не взгляни, все его имеет началом, и что бы впредь не делалось, от сего источника черпать будут. Сей во всем обновил или паче вновь родил Россию».
Петр – первый образованный русский человек, первый русский интеллигент. И приговор наш есть в то же время приговор ему. Ежели мы все, образованные русские люди – «антихристы», то и Петр – «антихрист». Так ведь и решают люди «древляго благочестия», для которых тоже всякое участие в культуре «еретического запада» есть отречение от Христа, удалившегося будто бы от всего мира и «живущего только в России», «Третьем Риме», «новом Израиле». И ежели делать то, что мы, образованные русские люди, плоть от плоти, кость от кости дети Петровы по его завету делаем, значит «ненавидеть Россию», то и Петр ее ненавидел. Мало того: суд над ним и над нами есть в то же время суд над всем петербургским периодом русской истории, который продолжал дело Петра, правда, с великими изменами и неудачами, происходившими, главным образом, оттого именно, что, являясь часто в своем бюрократизме – «казенщине», носительницей только мертвой буквы Петровых заветов, государственная власть не имела достаточно мужества, чтобы соединиться с нами, русской интеллигенцией, единственной в России носительницей живого духа тех же заветов Петровых, в нашем стремлении к свободе личности, последнему и драгоценнейшему дару западноевропейской культуры.
* * *
Я далек от мысли, что епископ Антоний предвидел хотя бы только возможность тех выводов, которые я делаю из его посылок.
Во всяком случае, он уже потому не мог бы их сделать сам, что главная цель его проповеди – защита существующего порядка. А ведь мысль вернуть Россию к старине допетровской, оторвав от участия в западноевропейской культуре, есть нечто гораздо более разрушительное для существующего порядка, нежели самые крайние мысли наших революционеров: ведь иногда, пятясь назад от призрачной опасности, можно упасть в настоящую яму, и при том такую глубокую, что костей не соберешь, ибо когда заблудился ночью, в горах, то как знать, впереди или позади самый страшный обрыв.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.