Автор книги: Дмитрий Оболенский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Говорят, Чевкин в заседании Комитета говорил с большим увлечением и тактом и обнаружил много знания и добросовестного труда. Вообще есть сила, на которую я начинаю возлагать большие надежды, – это сила вещей, она неоспоримо начинает действовать, и ежели припомним обстоятельства, недавно происшедшие, то увидим, что она уже много сделала. Во-первых, положительно можно узнать, что изменилась атмосфера нашей общественной, или, лучше сказать, официальной жизни, люди начинают свободно дышать, уже это большой шаг к выздоровлению. Хотя еще дико кажется многим это отсутствие постоянного гнета, хотя еще правительство не составило себе плана и не определило образа действия в новом направлении, но, не менее того, важно то, что всеобщее окоченение начинает пропадать и как в отдельных лицах, так и в обществе начинает проявляться некоторое сознание. Что же касается правительства, то ему еще долго можно действовать отрицательно, занимаясь одною только отменой прежних распоряжений, или, как выразился Павлов в речи, произнесенной им на обеде по случаю милостивого манифеста, – отменить, просветить, возвратить – вот программа, которая далеко еще не исполнена. В журналах начинают появляться статьи, обличающие существенную перемену в цензуре, рядом с этими статьями печатаются в газетах статьи подлейшие по форме и содержанию, но они начинают возбуждать негодование, которое прежде не возбуждалось. Нельзя вливать вино ново в мехи ветхи, а потому к положительным действиям нельзя приступать, пока не сойдут со сцены прежние деятели, а на это нужно время. Может быть, даже хорошо, что в настоящую минуту нет ни одной замечательной личности, которая встала бы во главе каких-нибудь преобразований. Мы близко стоим к совершенностям и развлекаемся частностями, поэтому упускаем из виду общее, и я, может быть, в этом более других грешен. Отдельные факты часто смущают меня, и я готов прийти в отчаяние. Трудно сохранить мудрое спокойствие и не увлекаться современными вопросами, которые, отдельно взятые, вовсе не имеют значения, которое придаем им в своем воображении.
4-го декабря. Вот уже более полутора месяцев, как я ничего не писал, частью от лени, а главным образом потому, что не представлялся случай заметить что-либо замечательное. Я, признаюсь, ожидал, что в течение нынешней зимы примутся за дело сгоряча и станут заниматься вопросами, возбужденными нашими неудачами.
Но в этом я, кажется, решительно ошибся. Может быть, все к лучшему, сгоряча, может быть, наделали бы глупостей. Довольно того, что оттепель продолжается, Россия отходит от 30-летнего мороза, который сковал ее члены, Россия начинает пробуждаться. Без этого пробуждения ничего сделать невозможно, я в этом убежден и потому мирюсь с настоящим застоем дел в надежде, что для деятельности еще придет время. Двор только завтра переезжает из Царского <Села> в Петербург, там очень весело, по-видимому, живут и занимаются разными играми, более или менее невинными, с фрейлинами.
В это последнее время сошли с лица земли два важных сановника – князь Воронцов и граф Перовский. О смерти обоих поговорили дня два, написали несколько статеек в журналах, и засим вперед, вероятно, ни говорить, ни писать уже никто о них не будет. Кроме того, еще один министр, а именно Шереметев, ежели не умер, то по крайней мере после большого с ним паралича вряд ли возвратится к служебной деятельности. На место его назначают много кандидатов, более или менее возможных и невозможных.
При назначении Шереметева на должность министра государственных имуществ я не ожидал от него многого, но теперь полагаю, что ежели бы он продолжал несколько лет управлять министерством, то сделал бы более, чем я предполагал. Странно, что Шереметев, служивший долго в губерниях и Петербурге, знакомый близко с неустройствами всех наших управлений, не менее того, так был поражен расстройством и беспорядками принятого им министерства, что не мог прийти в себя. Этому министерству суждено, кажется, дойти действительно до крайних пределов безобразия, потому что продолжается уже почти полгода безначалие, теперь неизвестно, когда и как будет заменено назначением способного человека, который бы придумал какие-нибудь средства устроить порядок в этом хаосе. В Государственном совете толкуют уже в продолжение нескольких заседаний об уничтожении служебных разрядов, определяемых ныне по воспитанию. Некоторые видят в этих мерах желание отнять приманку, побуждающую ныне учиться в университетах и других высших учебных заведениях и потому считают эту меру вредной, полагая, что без этой приманки учиться не станут. Я не придаю никакой важности этому вопросу и не думаю, что уничтожение разрядов могло иметь влияние на число поступающих в университет студентов. Мера эта, отдельно взятая, не имеет смысла, она тесно связана с вопросом об уничтожении чинов. Она предложена графом Блудовым и очень на него похожа, ибо он вечно придумывает маленькие полушуточки.
Новый председатель Государственного совета, граф Орлов, остался тем, чем он был, т. е. лентяем, а после Парижских конференций, на которых хотя играл роль весьма невыгодную, но, не менее того, почитая себя примирителем Европы, мало интересуется делами внутреннего управления, которых, впрочем, хорошенько не понимает, а г-н Бутков умеет так хорошо облегчить ему всякий труд и уверяет, что он гений, что нельзя предположить, чтобы президентство Орлова дало бы Государственному совету какую-нибудь жизнь.
Отъезд великого князя за границу назначили 5-го числа, намерение его быть во Франции и посетить Париж не отложено, несмотря на конференции, которые скоро там откроются и на которых нас опять будут казнить без милосердия.
30-го декабря. По многим причинам запустил я свой дневник, главное – потому, что был очень занят. По случаю отъезда великого князя за границу, который совершился 25-го числа, в самый день Рождества, все дела сделались спешными, и в особенности смета на 1857 год замучила нас совсем. Министр финансов требует сокращения расходов, а они прибавляются, иначе и быть не может, если хотят держать флот, то нужны деньги, и деньги большие, иначе будет дешево да гнило, а потому лучше вовсе не держать флот. Даже и тех денег, которые теперь отпускают на флот, весьма недостаточно – я убежден, что никакого прока из этой экономии не будет. С другой стороны, финансы наши в таком жалком положении, что знающие люди предвидят страшную катастрофу, но так как подобные пророчества делались весьма часто и не сбывались, то поневоле думаешь, что не в деньгах сила, а в хорошей, толковой финансовой голове, найдись она, страх бы, может быть, уменьшился…
Как в самом деле сильна своим терпением должна быть Россия, когда Брок может безнаказанно и в продолжение стольких лет – и столь трудных лет – управлять ее финансами. Смешно то, что Брок, видя, что дело идет пока ладно, банкротства нет, бумажки еще не упали, начинает думать, что это спокойствие есть последствие его мудрых распоряжений. Другая причина, по которой я долго ничего не писал, – что ничего особенно замечательного не случилось, но для памяти следует записать некоторые события, особенно в конце года, чтобы не упустить из вида всех обстоятельств, при которых наступает Новый год.
Отъезд великого князя за границу до сих пор я считаю несвоевременным. В политическом отношении он может быть вреден, в Париже его, вероятно, встретят хорошо, и если возбудит энтузиазм, то англичане, конечно, со своей стороны будут противодействовать всякому тесному союзу России с Францией, и их эта поездка великого князя, конечно, раздражит. Наполеон сам будет поставлен в затруднительное положение. При всем своем желании быть любезным он не захочет компрометировать себя перед англичанами, тогда как мы еще не оправились после всех наших неудач и не можем быть для него надежными и полезными союзниками. Дело другое, ежели бы великий князь приехал в Париж в ту минуту, когда Англия, по каким-нибудь обстоятельствам, возбудила бы решительное негодование Франции и когда мы опять собрались бы с силами, тогда бы приезд великого князя мог бы сильно подействовать на общественное мнение во Франции и увлечь правительство… А теперь я уверен, что все дело кончится более или менее пышными праздниками, а может быть, даже и неучтивостями. В отношении же внутренней политики я продолжаю думать, что неприлично, немыслимо после постыдного мира гулять по Европе и оставлять Россию, когда в ней все кипит желанием выйти из своего позорного состояния и заняться, наконец, обновлением всего устаревшего и уничтожением всей обнаруженной мерзости. Какие бы доводы в пользу этого путешествия ни приводились, я все-таки остаюсь при убеждении, что, в сущности, настоящая побудительная причина есть желание погулять, показать себя французам и другие более или менее неполитические отношения и побуждения. Дай Бог, чтобы я был не прав.
Перед отъездом великий князь испросил у государя производство меня в действительные статские советники и объявил мне об этом производстве весьма милым и любезным письмом. Я никак не ожидал этой награды, и она досталась мне вне всякой очереди, ибо не прошло еще полгода после последней награды Владимирским крестом.
На другой день отъезда великого князя, т. е. 26-го числа, происходила закладка памятника покойному государю на площади между дворцом Марии Николаевны и Исаакиевским собором. Простительно сыну верить, что памятник этот вполне заслужен, но в поспешности исполнить влечение сердца может быть много неблагоразумного. К счастью, намерение поставить памятник отцу, над которым приговор истории еще не произнесен, есть только неприличие, но оно ничего другого не выражает, в нем нельзя видеть положительное одобрение или усвоение прежней системы и прежнего направления. Отсутствие такта замечено было всеми при выборе дня, на который была сперва назначена закладная памятника, – выбран был день 14-е декабря. Но потом отложено было до 26-го. Не знаю, кто уговорил переменить этот день, но, во всяком случае, как само назначение с первого дня показалось всем странным напоминанием события, во всех отношениях печального, так и отмена показалась или уступкою общему мнению, или необдуманностью. Барельефы на памятнике должны изображать 4 укрощенных мятежа, а именно:
1) 14 декабря. 2) Польское восстание. 3) Бунт в Сенной. 4) Венгерское восстание.
Выбор этих сюжетов также поражает всех. Настоящего смысла я добиться не мог, потому что все толкования остались мне непонятными. На бывших конференциях в Париже отрезали у нас Белград и взяли Змеиный остров, мы все уступили большинству голосов, которое предвидели, а потому настаивали на собрании конференции, чтобы приличным образом уступить то, что требовали Англия и Австрия. Для нас сделано только то снисхождение, что эту уступку назвали исправлением границ. Англичане за это обещают выйти из Черного моря, а Австрия – из княжеств[120]120
Имеются в виду княжества Молдавия и Валахия.
[Закрыть], но срок ими положительно не определен. Думаю, что они опять найдут какой-нибудь предлог остаться.
Общее впечатление, с которым я провожаю старый и встречаю Новый год, очень трудно передать. Нельзя сказать, чтобы прошедший год не оставил о себе памяти, в политической нашей истории он оставил одну из самых позорных страниц – это подведенный итог целого тридцатилетия, для внутренней же истории он может служить введением – небогатый замечательными фактами или важными административными и законодательными мерами, он, однако, ярко отличается от предшествующих годов, так перед наступлением весны бывают дни хотя еще холодные, но с весенним запахом, предвестником наступающей оттепели. Свободнее дышала Россия в этот год, этого никак отрицать нельзя. В воздухе слышится другая жизнь, другое направление, окоченелые члены оживают, чувствуется благотворная теплота. Пошли нам теперь, Господь, достойного путеводителя и направь все решающие силы на благо – вот молитва, с которой мы должны встречать наступающий Новый год.
1857 год
16-го января. Совершенно неожиданно я все эти дни был заполнен работой, независимо от моих служебных обязанностей. Вот по какому случаю досталась мне эта работа. На сих днях завтракал я у великой княгини Екатерины Михайловны по случаю рождения ее мужа, и за завтраком рядом со мной сидел князь Василий Андреевич Долгоруков. Он обратился ко мне с вопросом о том, что делается у нас в министерстве, заговорили о кантонистах и об указе, их освобождающем, потом вдруг Долгоруков спросил меня: «Что, Вы тоже прогрессист?». Я отвечал ему, что не понимаю, в каком смысле он разумеет этот вопрос, тогда он мне сказал: «Ну, одним словом, что Вы также желаете эмансипации». Я отвечал, что желаю и уверен, что все этого желают, но что этим вопрос не разрешается, потому что недостаточно желать, а надо знать, как это возможно сделать. Тут началась у нас речь о том, как ничего вдруг сделать нельзя, что нужны перекидные искры и тому подобные общие места. Но я заметил, что Долгоруков повел речь об этом предмете недаром и что что-нибудь да под этим кроется. Я заметил ему, что во всяком случае весьма было бы полезно нашим государственным людям ознакомиться и изучить все стороны важного вопроса, и я спросил его, читал ли он некоторые записки, которые ходили по рукам, о мерах к освобождению крестьян. При этом я указал на записку Самарина, которая, по моему мнению, подробнее, шире и глубже излагает предмет и объясняет его. Он отвечал мне, что ничего не читал, и просил меня доставить ему записку Самарина. Я вызвался сам приехать к нему и прочитать те отрывки, которые особенно любопытны. Он с радостью принял мое предложение и назначил для сего день и час. Не знаю, говорил ли я прежде в своем дневнике о записке Самарина, она довольно велика, и я был уверен, что Долгоруков ее всю не прочтет, а ежели и начнет читать, то остановится на тех местах, которые слабее других и тем не выведет для себя никакого заключения. Поэтому я и вызвался сам читать, надеясь вместе с тем узнать и причину, почему Долгоруков заинтересовался этим вопросом. В назначенный день, в 9 часов утра, я явился к Долгорукову с рукописью; он ожидал меня, и мы расположились читать. Я вкратце, на словах, передал общую мысль автора, потом прочел некоторые отрывки. Среди чтения доложили о приезде Позена – меня предупредил Долгоруков, что он будет. Оказывается, что Позен приехал сюда с разными проектами и, между прочим, с проектом освобождения крестьян. Этот проект им был составлен ежели не по приказанию, то с ведома государя, а потому и представлен был государю, и сам Позен имел по этому случаю аудиенцию. Вследствие сего государь назначил Комитет, под своим председательством, из нескольких лиц, в нем, кроме Долгорукова, сидят: Блудов, Гагарин, Корф, Чевкин, Сухозанет, Ланской и, кажется, Брок. Все это делается под величайшим секретом, и Долгоруков ничего этого прямо мне не объявлял, но я узнал частью догадкой, частью от других. В этом Комитете должен был разбираться проект Позена, и вообще должна была быть речь о том, как приступить к эмансипации и нужна ли она. Позен, зная почти наизусть записку Самарина, очень хвалил ее, но о своем проекте говорил только намеками, так что я ничего хорошенько из слов его не понял, но, в общем, у меня осталось весьма невыгодное впечатление от этого господина, он больше говорил о финансах, о том, как теперь у нас финансы всему преграда, а что между тем нет ничего легче, как привести их в совершенный порядок. Мне постоянно казалось, что Позен смотрит на вопрос крепостной как на дверь в министерство, полагая, что этим вопросом он скорее заинтересует и его призовут исполнять придуманные им финансовые меры, связанные с этим вопросом. При общем нашем по этому вопросу разговоре я нашел то, что ожидал, т. е. что Долгоруков не смыслит в этом вопросе ровно ничего и что ему хочется схватить какие-нибудь верхушки, чтобы уметь что-нибудь сказать в Комитете. Он, видимо, не партизан[121]121
«Партизан» – здесь: приверженец какого-либо движения.
[Закрыть] этого вопроса, но вынужден иметь мнение в пользу его. Я старался объяснить ему, как важно изучить этот вопрос во всех отношениях и как невозможно ожидать, чтобы люди непрактические и несведущие могли бы что-нибудь придумать дельное к его разрешению. Но что откладывать этот вопрос надолго невозможно, но всего хуже неопределенность желания правительства, она всех беспокоит и вреднее всяких крутых мер. Долгоруков просил меня оставить эту записку Самарина для прочтения, что я и сделал.
Два дня спустя после этой конференции был я опять у Долгорукова, и он стал просить меня, чтобы я сделал ему экстракт из двух записок – Самарина и Позена, чтобы при этом объяснить, в чем мнения этих господ сходятся и в чем расходятся, и при этом наложил бы также свое заключение. Для исполнения сего Долгоруков дал мне записку Позена. Воротясь, я принялся за работу довольно трудную, потому что надо было изложить довольно кратко и так ясно, чтобы и неученый человек мог бы понять. Прочитав записку Позена, я удивился ее неосновательности и еще раз убедился в том, что Позен несерьезно занимался этим вопросом, что предложенные им меры, связанные с финансовым вопросом, казались ему потому хорошими, что никто, конечно, кроме него, не взялся бы приводить их в исполнение, да и сам он, конечно, ежели бы сделался министром финансов, отказался бы от своего проекта. Здесь не могу я подробно описать, в чем, собственно, заключается мнение Позена и в каком виде я изложил Долгорукову свои соображения. Скажу только, что я в заключение напирал на необходимость вызвать сюда, в С.-Петербург, тех помещиков, которые, подобно Самарину, занимались крепостным вопросом, и им поручить разработку тех приготовительных мер, на необходимость которых все указывают единогласно. По окончании этой разработки пусть каждая мера пройдет законодательным порядком через все установленные для сего инстанции, но что поручать чиновникам – какому-нибудь Буткову или 2-му Отделению[122]122
II Отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии, учрежденное 31 января 1826 г. для осуществления кодификации российского законодательства.
[Закрыть] – составление законов с целью приготовительными мерами дойти до изменения крепостного права есть величайшая глупость и положительный вред. Я доказывал также, что Комитет под председательством государя может и должен решить только один вопрос, а именно: «время ли теперь приступать к какому-нибудь действию и, хотя косвенно, касаться крепостного права или нет». Засим, ежели Комитет решит, что время, – то действовать последовательно и поручить дело людям сведущим, а не департаментским чиновникам. Долгоруков уверял меня, что совершенно со мною согласен, но что призыв в Петербург Самарина и других лиц возбудит говор и набат в гостиных. «Ежели Вы этого боитесь, – отвечал я, – в таком случае, ради Бога, не начинайте ничего и не касайтесь вопроса – значит, время еще не пришло, ибо, ежели Вы будете бояться разговоров в петербургских салонах и, под впечатлением этих разговоров, будете делать шаг вперед и два назад, то это будет просто беда». Долгоруков обещал мне, по миновении надобности, возвратить мою записку, я не успел оставить у себя копии, а писал прямо набело, очень хотелось бы сохранить эту записку на память.
Несмотря на весь секрет, о существовании Комитета знают весьма многие. По-видимому, государь твердо желает что-нибудь сделать, кто поддерживал его в этом желании – неизвестно и непонятно, потому что из окружающих его нет, кажется, никого, кто бы серьезно занимался этим делом. Как будто бы нарочно для утверждения государя в мыслях, что надо что-нибудь сделать, случилось здесь, на сих днях, довольно замечательное происшествие. Вышел указ, разъясняющий канцелярский порядок относительно записи в Книгу Гражданских палат актов об увольнении крестьян в звание свободных хлебопашцев. Указ этот, как водится, был напечатан, но редакция его довольно непонятна, и главное – не видно повода, по которому он издан, так что читатель, не зная, в чем дело, действительно может толковать его, как хочет. Народ каким-то путем проведал, что есть и вышел новый закон о свободе, в один день было куплено в Сенатской лавке 600 экземпляров, и на другой день опять собралось много людей перед лавкой, лавку закрыли, народ разошелся, но не разуверенный в том, что действительно есть указ о свободе. Этот случай, как и все подобные, свидетельствует только то одно, что народ продолжает жить и надеяться и что благоразумие требует ему уступить заблаговременно, но в той мере, в какой это возможно сделать добровольно. Очень смешно, что история этого несчастного указа обрушилась на директора Сенатской типографии, которого Панин, как второй Шемяка[123]123
Шемяка – неправедный судья из старинной русской повести «Шемякин суд».
[Закрыть], признал виновным в том, что он напечатал указ, на котором сам Панин собственноручно написал: «Обнародовать». Впрочем, я вполне убежден, что из существующего Комитета опять ровно ничего не выйдет. Люди, в нем сидящие, почти все, без исключения, ровно ничего не понимают в этом деле, а изучать вопрос серьезно им лень, да и некогда. Долгорукий, например, очень серьезно доказывал мне, что ему некогда заняться, потому что сегодня там бал, завтра обед и проч. и проч…
Боже мой, как поближе посмотришь на этих государственных людей, то убедишься, что воображение бессильно представить все их ничтожество. Когда все это сообразишь, то убедишься, что не время подымать теперь какие-нибудь вопросы, невозможно представить, например, чтобы Ланской мог быть министром внутренних дел. Ну что с ним сделаешь… Ну где же ему думать и заниматься чем-нибудь дельным, это просто невозможно. Поэтому, действительно, ежели бы меня спросили по совести, следует ли теперь, при такой обстановке, поднимать вопросы даже второстепенной важности, я бы отвечал: «Нет, нельзя».
27-го января. Предчувствие мое оправдалось: все дело по возбужденному вопросу о крестьянах передано Буткову – это значит, вопрос похоронили. Бутков есть не государственный секретарь, а государственный гробовщик, вся его деятельность состоит в изготовлении более или менее красивых гробов для похорон всяких государственных мер и вопросов. Он исполняет в этом отношении обязанность свою с невозмутимым хладнокровием и спокойствием. Много на своем веку он схоронил важных и полезных мыслей, хорошо, ежели еще совсем похоронит, а то закопает в землю самую сущность дела, а частичку его пустит на белый свет, и от нее смердит надолго. Впрочем, я рад, что это дело ничем не кончилось, ибо более чем когда-либо убежден, что не вышло <бы> никакого толку, ежели бы продолжали заниматься этим вопросом, как начали. Дай Бог, чтобы все эти неловкие попытки остались бы без вредных последствий. На сих днях также внесен был Блудовым проект закона о неделимости имений свыше 100 душ, и этот проект также похоронили под самым нелепым предлогом. Нет, не наступило еще время для действий положительных, и когда-то наступит… неизвестно, и выждут ли события постепенного обращения нашего… Не дай Бог, чтобы вопросы воскресли сами собой и не застали бы нас врасплох.
Сегодня напечатан в газетах указ о железных дорогах – с нынешнего года приступит иностранная компания к работе, через 10 лет все линии должны быть готовы. Не мешало бы подумать о всех последствиях железных дорог и приготовиться к ним. Может ли страна, в которой будет 4 тысячи верст железных дорог в управлении министров, подобных Ланскому, Броку, Норову, Панину, Шереметеву и проч… быть спокойной…
Сегодня в «Инвалиде»[124]124
Газета Военного министерства «Русский инвалид».
[Закрыть] напечатан рассказ об обеде, данном Ростовцеву, в честь 25-летнего юбилея его службы при военно-учебных заведениях, за обедом говорились речи, и, кроме того, напечатаны несколько писем камер-пажей к Ростовцеву с изъявлением невозможных чувствований. В речи профессора Шульгина, между прочим, помянуто, что Ростовцев был исполнителем царского слова и при этом сказано: «И слово плоть бысть и вселися в ны» – он, значит, полупьяный Шульгин, проповедует второе воплощение в лице Ростовцева, а камер-пажи написали на французском и русском, в стихах и в прозе, такие подлости, с таким непомерным цинизмом, что невольно публикация всех этих писем возбуждает негодование самых кротких людей. Конечно, правительство не может запретить никому подличать на словах, но в печати оно не должно этого допускать, ибо это оскорбляет чувство приличия. Так точно непотребные дамы терпимы правительством, но, не менее того, не дозволяют публичного разврата на улицах. Можно ли ожидать, чтобы молодые люди 17–18 лет, которые написали подобные письма, в которых нескрытая ложь соединяется с циничною подлостью, можно ли ожидать, чтобы несколько месяцев спустя эти молодые люди, надев эполеты, сделаются благородными людьми и верными слугами царя и Отечества..? Молодой человек, решившийся на публичную подлость, без сомнения, не устыдится быть явным вором и взяточником. Грустно то, что эти факты немногих поражают, к несчастью, общество уже привыкло к официальной лжи и не выражает никакого негодования.
2-го февраля. Вчера я получил из Москвы печальное известие, что Хомяков отчаянно болен, у него воспаление, и он, как закоренелый гомеопат, не хочет лечиться. К тому же он видел сон, что сегодня, т. е. 2-го февраля, во время всенощной, он должен умереть, и совершенно приготовился к смерти. Это известие очень меня опечалило. Провидению угодно отнимать у нас одного за другим всех передовых мыслителей и людей с душою и талантами. В течение нескольких месяцев мы лишились двух братьев Киреевских, а теперь, быть может, и Хомякова нет на свете. В последний раз, когда я видел Хомякова, я, шутя говоря о его стихах, сказал, что, читая их, мне сделалось за него страшно, ибо мне показалось, что он каким-то чудом еще уцелел, когда все люди с естественным талантом у нас выбыли. Видно, мое опасение было справедливо.
10-го (18-го???) февраля. Опасения мои не оправдались, Хомякову лучше, и, говорят, он вне опасности. Слава Богу.
28-го февраля. Я на сих днях вернулся из деревни, куда ездил по хозяйственным делам. В Москве я застал последний день масленицы, пробыл сутки и, боясь постоянной оттепели, спешил добраться до места на санях. Поэтому я в Калуге пробыл только несколько часов. В деревне я нашел все, благодаря Богу в порядке, новый мой управляющий, кажется, будет понимать дело, народ им доволен.
Пользуясь соседством Оптиной Пустыни, я там говел и исповедовался у отца Макария, который весьма замечательный человек и имеет не только в околотке, но и в дальних местах России большое влияние. К нему пишут из всех губерний разные лица и просят у него духовных назиданий. В этот раз я ближе с ним познакомился и понимаю теперь, в чем состоит сила его проповеди. Он далеко не красноречив и не имеет ничего особенно привлекательного, но сила его убеждения так велика, что почти магнетически действует на слушателей. Самые простые вещи, или так называемые общие места, получают в его устах особенную силу. То, что мы привыкли принимать за риторические фразы и фигуральные изображения мысли, в словах его отзывается чистой правдой. Например, после причастия я пил у него в келий чай, и он при этом стал мне говорить, какой ныне счастливый день, как много нынче приобщилось к Христу и как должны сегодня ангелы радоваться на небесах. Он говорил эти слова просто, но слышно было в его голосе и видно было в его глазах, что он действительно как бы сам созерцает и видит радующихся ангелов и самого Христа. Я вовсе не был в таком духовном настроении, чтобы отнести на счет моего воображения то впечатление, которое испытывал.
Проездом через Калугу я остановился там на сутки и по этому случаю, ближе познакомился с братом княгини Натальи Петровны Евгением Петровичем Оболенским, недавно прибывшим на жительство в Калугу из Сибири вследствие милостивого манифеста о несчастных 14-го декабря. Я прежде много слышал о нем хорошего, о его уме и душевных качествах, мне весьма любопытно было познакомиться с одним из самых ретивых участников во всей печальной истории того времени. Впечатление, произведенное на меня Евгением Петровичем, самое приятное. Я нашел в нем гораздо более хорошего, чем ожидал найти, его личность дала мне довольно верное понятие о людях того времени, об их стремлении и направлении, а рассказы Евгения Петровича представили мне все прошедшее в новом свете, гораздо более правдивом, чем как мы привыкли слышать из других источников. В сущности, печальная история 14-го декабря не имела почти ничего общего с теми тайными обществами, которые составлялись задолго заранее этого дня; почти случайно мирный характер этих обществ изменился в составе своем, и в начале цель и стремление общества были так благородны, что нельзя было им не сочувствовать. Из всех отдельных личностей, по-видимому, была личность Рылеева, с которым Евгений Петрович был в самых дружеских отношениях и о котором он, в виде воспоминаний, написал несколько трогательных и чрезвычайно любопытных страниц, в которых, между прочим, приписывает стихи Рылеева, написанные им в крепости, в виде послания к нему, Оболенскому. Также рассказаны последние минуты Рылеева и прекрасно изображено то духовное настроение, в котором Рылеев находился перед своей смертью. Он умер совершенным христианином-мучеником, я не мог без слез читать этот простой рассказ. Постараюсь со временем достать с него копию. В Петербурге я незадолго перед сим познакомился с другим товарищем Оболенского – И. И. Пущиным и нашел, что между ними очень много общего. Они поражают живостью, молодостью своих ощущений, горячим сочувствием ко всему хорошему и благородному и какой-то особенной душевной трезвостью. Постигшее их несчастье застигло их молодыми, полными жизни, энергии и любви к добру. Все эти качества в людях, живущих среди общества, с годами сглаживаются, изменяются от впечатлений, ежедневно принимаемых невольно от общества. Они же, со времени их молодости, были удалены от общества и сохранились, как бы в безвоздушном пространстве, целы и невредимы, достигнув вместе с тем почти старческого возраста, и это невольно поражает нас, не привыкших в стариках встречать таких живых ощущений и благородных порывов. Судя по этим остаткам и представителям прежнего времени, нельзя не сознаться, что современное общество в нравственном отношении далеко пошло назад. В Калуге, как вообще теперь во всех провинциальных городах, много толкуют об эмансипации, самые пошлые и нелепые слухи повторяются – частью от безделья и частью от невежества. Впрочем, в Петербурге и в Москве разговоры по этому вопросу не менее нелепы. Правительству приписывают разные намерения, везде критикуют, ругают и приписывают небывалые распоряжения. Одни боятся, другие просто врут, сами не зная, чего желать, одним словом, понятия нашего общества до такой степени неразвиты, что никакой мудрец не выведет по оным никакого заключения. Не знаю, как в других местностях, но в Калуге народ совершенно спокоен. В Москве на обратном пути пробыл двое суток. В день возвращения в Петербург я подавился костью и жестоко страдал, но, к счастью, кость была невелика и сама прошла, хотя и опускали мне в горло зонд; вся мучительная боль происходила оттого, что она поцарапала пищеприемный канал.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?