Текст книги "Борис Суперфин"
Автор книги: Дмитрий Раскин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Ее оргазм – одинарный, но очень глубокий и с долгим выходом из – тело перешло свой предел и медленно возвращается обратно. Борис никогда не видел у женщины в этот момент такого усталого лица… Их последняя встреча. (Она в самом деле оказалась последней, но они тогда об этом не знали). Катя, как всегда, проездом. Он даже запомнил, что она возвращалась от свекрови, которая так и жила в том поселке, где Катя и познакомилась с мужем. У свекрови там хозяйство, дом.
Катя разложила перед ним фотографии. Ее Сережа уже студент. Борис слушает ее восторги насчет сына. Она? Ей идет этот возраст. Ей как будто так лучше даже. Но Катя ведет себя так, как будто уже наползает старость. Эти ее бесконечные, к слову, да и без слова, о мужском внимании: вот один хотел подвезти, вот другой хотел подружиться, вот поэт посвятил ей строки (декламирует с придыханием).
Что же, она начала свою распрю с временем – выхватывает, выклянчивает у него хоть сколько-то еще самой себя. Но почему так рано? Неужели предчувствует иссякание ресурса, того, что делает усилия наши в пространстве жизни осмысленными хоть сколько, интересными нам хотя бы?.. Да! Ее проводят на мякине посредственных, пошловатых стихов. Но вот женщина борется с временем. Не заради какой-то особой надежды, не в пользу грядущего – у нее никаких иллюзий. Борис вдруг понял это. Ее попытка удержать хоть сколько-то, продлить настоящее. Но Катя не замечает, что отменяет всем этим что-то такое в их прошлом. Сеанс умерщвления прошлого? Ладно! Что он здесь может требовать? На что он вообще здесь вправе?!
Она говорила о том, что пашет как проклятая. У них в музее всё давно уже держится как бы на ней. Пересказывала ему музейные дрязги, увлеченно, с подробностями, в конечном счете, сплетничала. И все получалось у нее тяжеловесно, амбициозно. (Нет, была и самоирония, все-таки, но это, скорей, уже камуфляж.) Катя становится тем, над чем в свое время сама же смеялась. Целая жизнь у нее ушла на то, чтоб она так вот совпала с собственной жизнью. И вот совпала. Стала равна ей. И успокоилась.
Такое подобие моральной победы Бориса над той, которую пытался любить, пред которой благоговел и пред которой был виноват. Только плевать ему на победу! Если б она обняла, прижалась: «Знаешь, я не справилась с жизнью, сделала что-то с душой. Я обмельчала, обабилась, придумай что-нибудь!» (То есть, на «победу» все ж таки и не плевать?)
Катя опять говорит ему про Сережу. (Он теперь у нее, разумеется, Серж). Сын получился талантливый, у него на всё своё мнение, да! и ростом метр девяносто (почти). Пока еще скромный, но девицы уже за ним косяком. А потом она снова читала ей посвященные вирши.
Сегодняшний ее звонок. Она пыталась повторить тот свой тогдашний, когда ей приснилось насчет Бориса. (Ему показалось, что так.) Но тогда была чистота минуты, а сейчас из этой заданности повтора получалась лишь сентиментальность… И ответная фальшь Бориса. Он не сказал Кате, что уже завтра будет в Москве.
Глава 5
КОГДА Борис заведовал филиалом, ему приходилось бывать в Москве почти каждый месяц. Но Москва для него ограничивалась физиономией любимого ректора и вокзалом. И то, и другое располагало к лирике примерно в одинаковой степени. А сейчас, впервые он может позволить себе прогулку по центру. (Скорый поезд в N-CK уходит ночью.) Ну да, много чего понастроено за эти годы, в полном соответствии с телекартинкой Москвы, то есть всё сходится. И машин стало намного больше. Словом, «иностранный артист выражает свое восхищение Москвой, выросшей в техническом отношении».
Почти всю ночь Борис простоял в тамбуре. Вереницы, пунктиры огней, пусто́ты громадных ночных пространств, сколько-то сонной, спящей, беспробудной жизни, мерцающей посреди пусто́т, набежал, отгремел встречный поезд, толща леса, полустанок, чтобы дождь мог падать на плоскость асфальта под фонарем, даже ночью прозрачные рощи, цистерны, платформы, склады, штабелями какие-то балки, поля, снова лес, огоньки, полустанки, платформы, станции.
N-ск приветствовал его в лице поигрывающего ключами таксиста с громадным животом. (Интересно, как у него обстоят дела, например, с эрекцией?) Борис сбил цену на пятьдесят рублей, чем как человек не слишком практичный остался весьма горд. (С поезда сошло мало народу, и машину почти что никто не брал.) Через полчаса он звонит к дяде. На безликой железной двери кокетливая, с какой-то виньеткой табличка «Н. П. Горфункель». Дверь открывается. На пороге Наум (Борис почти никогда не называл его «дядей»), Ольга и Анжелка.
Наум. Как постарел, как усох за эти годы! Борис сжал в объятии это старческое, казалось, имеющее к Науму лишь чисто формальное отношение тельце. И ком в горле, и сердце сдавило. Старший брат мамы, старше ее всего-то на год, но за последние шесть лет три инфаркта. Эти шесть лет они и не виделись. Два звонка в год – «с новым годом» и «с днем рождения». Перед отъездом в Германию, правда, вот прожил у них сколько-то, пока надо было утрясти, урегулировать свои дела, но тогда ему было не до Наума, пусть он себе и не признавался. Когда уезжал, Наум был крепеньким, пышущим здоровьем, жизнью и первое свое предынфарктное (тогда его вывели из состояния) воспринимал как анекдот, как пикантную тему, которой можно удивлять друзей и знакомых.
Борис надеялся, что они не придадут значения его слезе, примут за обычное, сентиментальное.
Объятие с Ольгой было какое-то принужденное. Они до сих пор немного стеснялись друг друга, несмотря на многолетнее «ты». С Анжелкой вообще обошлось бесконтактным способом. Борис так и не мог понять Анжелку: заносчивая она или же просто застенчивая. Скорее всего, и то, и другое.
Бориса усаживают на кухне, кормят. Какое всё вкусное после дороги.
«Ну как ты… там, в Германии?» – дядя Наум нежно смотрит на него своими слезящимися глазами и не слушает, как он там…
Борису надо поспать хоть сколько. В двенадцать встреча с покупателем. Его кладут в маленькой комнате, где он и жил, готовясь в Дрезден. Ольга проверяет, хорошо ли задернуты шторы, и на цыпочках выходит.
Наум, Наумчик, как звала его мама Бориса, всегда был для их семьи чем-то вроде доброго ангела. Каждая курица, каждая таблетка какого-нибудь импортного снадобья в эпоху развитого социализма была добыта для них именно им – у Наума везде были связи. В судьбе самого Бориса его роль несколько раз была решающей. (Наум несколько раз был судьбой.) Так он организовал ему белый билет. А в те годы как раз начали забирать студентов с дневного, всех, даже из мединститута, чего и в войну-то не делали – маразм системы, проигрывающей гонку, судьбу, историю. («Боря, кажется, ты просто родился немного не вовремя» – говорил ему дядя Наум.) Такой вот ответ на звездные войны. Попытались увеличить концентрацию пушечного мяса на единицу площади. А бывало, в семью, что проводила своего мальчика с архитектурного или филологического приходит бумага – стандартная фраза с одним придаточным. Все понимали: скорее всего, покончил с собой, не выдержав издевательств.
Два года Борис промучился в политехе. Отец так хотел, чтобы ему была гарантирована жизнь инженера-машиностроителя, делал чертежи за него (Борис не был пригоден к этому органически), втолковывал сопромат, чем вгонял его в еще больший ступор, так бы и закончил политех за него, но Борис взбунтовался. Наум, напрягая все свои связи, с потерями для самолюбия пропихнул его в N-ский университет, на тот вожделенный для Бориса факультет, что считался тогда идеологическим и где, разумеется, уже многие годы негласно, но строго (с запасом!) блюли процентную норму. Но, в данном случае, норма была посрамлена, а вместе с ней и сам ЦК КПСС, ничуть не сомневавшийся, что жизнь лежит у ног, восторженно виляет хвостиком и ждет указаний. Руководящая и направляющая сила советского общества проиграла Науму Горфункелю потому, что его тогдашняя любовница работала юрисконсультом на птицефабрике, а замдекана обожал куриную печенку, которой к тому времени давно уже не было не то, что у курицы, но и в кулинарной книге. К тому же, секретарю приемной комиссии Наум организовал аборт для юной дочери без записи в карточку.
А в детстве, стоило какой-нибудь шпане «наехать» (Борис уже не помнит, как сие называлось тогда). Наум приходил разбираться, причем разбирался так, что предводители дворового или же школьного хулиганья (он, опять же, не помнит, как это тогда называлось) сами начинали следить, чтобы Борю никто не трогал.
Благодарен ли Борис? Наверное, все-таки нет. Просто памятью принято к сведению.
Ребенком Борис благоговел перед своим дядей. В Науме было то, чего не хватало, как он уже понимал, его отцу, в смысле смелости, силы, жизнерадостности. Да, полное отсутствие культивирующегося отцом страха перед жизнью. Маленький Борис не знал, разумеется, этих слов, просто выбрал Наума своим героем. Отец пытался защититься от жизни, понимая, что силы не равны, а дядя не просто вёл себя с жизнью на равных, но, казалось, сам был жизнью – великодушный, веселый, добрый.
Наум в свое время был хорошим боксером. Пик карьеры – бронза на первенстве СССР в полусреднем весе. (Если Борис правильно запомнил.) Он то и дело заступался за кого-то на улице, ставил на место хама. Или же его задирали – маленький, плотненький (как ушел из спорта, быстро набрал вес) шумный еврейчик представлялся удобной мишенью. Только «мишень» обладала нокаутирующим ударом с обеих рук. (Редкое, как мы знаем, качество даже для тяжеловесов.)
Но при всем своем тогдашнем детском восторге, при желании подражать Борис все же чувствовал в дяде Науме какое-то, само собой разумеющееся, может быть, даже жесткое отторжение того, что он, Борис, начинал сознавать в себе, точней, предугадывать. В этом его «предугадывании» внутреннего мира и глубины жизни была и какая-то нечистота (Борис поймет, когда придет время), какая-то приторная мука избранничества и густая жалость к самому себе.
Наум не терпел, органически не выносил не то что тишины, паузы между словами. Всё время острил, фонтанировал анекдотами, хохмами, наработанными в многолетних упражнениях по оригинальности (пусть сам Борис тогда восхищался). Если кончались слова, Наум насвистывал какую-нибудь мелодию – сколько усилий, чтобы не остаться на мгновение даже наедине с собой. Эта его занудливая жизнерадостность. Впрочем, тогда у него всё выходило мило, даже самодовольство – может быть, потому, что оно у него получалось каким-то детским… И он так радовался, когда его хвалили.
Еще Борису запомнилось, как Наум сморкался. О, это был трубный, могучий звук. Мощными сериями он прочищал, пробивал свой нос. Сколько в этом было торжества, даже радости, наслаждения фактом собственного существования. «Я есмь», – утверждал он как бы, «я есмь я». Да, Наум был влюблен в самого себя, отсвет этой большой любви щедро падал на окружающих. Он всё время кому-то помогал. Часто доходил в этом до самоотверженности. Доставал. Выручал. Устраивал – бывало, что пошив костюма в ателье не для всех, а бывало и судьбы. У него были связи не только в торговле и медицине, кое-что он мог и в горисполкоме и в райсуде. Это не заработок – да и связи тогда были намного значимей денег. Это его поэзия. Особенно, если облагодетельствованный ничего не может дать взамен (например, родители Бориса). Деньги же он зарабатывал в отпуске, летом пахал на шабашке плюс у него вторая трудовая, что по тем временам было вообще-то небезопасно, по ней он подрабатывал, где только мог. (Если бы книжка была одна, о работе по совместительству надо спрашивать государство, а оно могло и закапризничать). Заработанное тратилось на женщин, детей и жен. Женился Наум в основном на своих восторженных студентках. (Он преподавал физкультуру в N-ском мединституте.) Через несколько лет уставал. И к тому же не мог не встречаться с другими. Сознавал эту свою слабость, вроде бы даже страдал, но не мог не встречаться. (Угрызения совести как миг, но как длительность?!) А вчерашняя студентка как-то быстро превращалась в тетеньку, и далеко не восторженную. Но он как-то умел дружить и с бывшими женами.
Наум был настолько ярко выраженным евреем, что женщины подозревали в нем итальянца. Он и плел им что-то про свои итальянские корни. Нельзя же разочаровывать. Он любил бескорыстно врать.
Последний раз Наум женился, когда ему было уже прилично за пятьдесят. Ольга была его студенткой ранее, лет этак десять назад. Как съязвил тогда Женька: «Дождалась в порядке общей очереди». Возрастная разница почти в четверть века. Тихая, скромная, из деревни. Терпение, преданность, выдержка. Выдерживала его, правда, уже не столь частые похождения. А так, что о ней сказать? Как-то у них всё сложилось, склеилось. При всяком удобном случае Наум заявлял: «Справедливость восторжествовала. Я наконец-то достался той, которая меня любит». Он, как и мама Бориса, был пафосный. Только, в отличие от нее, легко переходил от пафоса к юмору и кривлянию (языком мамы).
Ольга натаскивала деток Наума от прежних браков (официальных и, так сказать, гражданских) по химии, биологии.
Однажды Борис поделился с ним насчет Кати. (Они только-только расстались тогда.) Наум нашел для него слова. Борис был тронут, но дядя тотчас отвлекся на самого себя: «Как они все меня добивались! Как мечтали обо мне! Одна приняла мышьяк». – Говорил с ностальгической доброй улыбкой.
Борис проснулся, встал. Ольга с Наумом на кухне. Позвали завтракать. Время еще есть, но им с Ольгой скоро уже собираться. Наум ставит на стол вазочку с печеньем, к чаю.
– Как ты? – спрашивает Борис, имеет в виду «как здоровье?» Понимает формальность, казенность вопроса, и так всё ясно.
– Во! – Наум демонстрирует поднятый вверх большой палец, смеется.
Он всё время острит, радуется собственным шуткам, большинство из которых Борис помнит еще с тех пор, когда был ребенком. Если раньше это раздражало, то теперь Борису видится здесь проявление той неистребимой жизненной силы, что не нуждается, может, в причине, цели, смысле.
Наум начал рассказывать анекдот, но сбился, перепутал концовку.
Глава 6
ДВЕРЬ отпирала Ольга. Как-то странно, что вот она открывает его квартиру, два замка на железной двери и два на внутренней, обитой реечкой. Открывает не глядя, движения доведены до автоматизма, а вот Борису надо уже вспоминать, если не где какой ключ, то как вставлять – бороздкой слева или же справа.
Не ожидал, что что-то дрогнет, когда он войдет внутрь. Ведь он не был счастлив здесь.
Всё точно так, как и было при нем. Что, казалось бы, неудивительно – арендаторам запрещено что-либо менять, имели право только переставлять мебель, но, то ли не воспользовались, то ли, уезжая, вернули всё на свои места. И запах прежний. Несмотря на то, что здесь шесть лет как жили чужие люди… Квартира перебила чужое? Не дала своим обоям и занавескам пропитаться чужими запахами. Она год уже как пустует, уменьшая, между прочим, его перспективы накопить на счастливую старость.
Покупатели явились минута в минуту, что, видимо, говорило о серьезности их намерений. Только Борис не знал, радоваться или как? Велик соблазн продать и отделаться от всей этой тягомотины, да и от Инны. Может, даже забыть о ее существовании (даже не верится). Но продавать то, что лет через пять или семь станет гораздо дороже! (А сейчас спад.) Стилем сказать: «Продавать свое будущее в виде «счастливой старости» (Борис состроил гримасу самому себе, но, поскольку люди уже пришли, он состроил ее как бы не «вслух», а «про себя».) Но разве есть выбор? На Инну не действует логика, точней, она у нее своя и попробуй, останови бульдозер.
Покупателей было двое: молодой, розовощекий, уже полнеющий, насколько они с Ольгой поняли, топ-менеджер, присланный в местный офис чего-то такого нефтегазового и тонконогая гламурка (будто ее только что достали из солярия). Можно было, конечно, догадаться, что ей чуть за двадцать, но она из тех, кто с юности и, так сказать, до естественного конца, выглядят «женщиной неопределенного возраста». (С какого-то времени это будет, наверное, уже ее преимуществом, хотя… всего лишь переход от «неопределенно молодого» к «неопределенно пожилому»). Риэлторов тоже было двое: пожилая рыхлая дама и мальчик-студентик.
Румяный топ-менеджер проводит для своей спутницы экскурсию по квартире, убеждает в правильности своего выбора, можно было даже подумать, что он продавец, а она покупатель. Борису и риэлторам оставалось только поддакивать. Ольга же просто села в кресло в дальней комнате. «Всё, что зависело от меня, я уже сделала».
Гламурка, судя по всему, не разделяла энтузиазма своего благоверного. Ее маленький ротик брезгливо кривился, взгляд, который она бросает на потолки, паркет, арки, эркеры, куда указывал муж, становится раздраженным, вскоре уже откровенно злым. Квартира настолько не соответствовала ее амбициям и представлениям о прекрасном. Борису вспомнилось, как Инна гордилась этим ремонтом, в который вложила всю свою душу… и все его деньги, что еще оставались после покупки этих стен. В гламурке уже закипала досада на своего недотепу-мужа (наверное, у нее были какие-то иные термины), что умудрился выбрать такое угробище. Хорошо еще, что не внесен задаток. Борис смотрит на ее искаженное, пунцовое от сдерживаемого гнева личико и ему как-то становится жалко топ-менеджера. Слепое, физиологическое желание его милой спутницы жить лучше, и насупленное, исподлобья подозрительное: вдруг ее обманули, вдруг чего упустила, недозаглотила, не тот кусок оторвала когтями от мякоти жизни. Здесь ничего не поделаешь. Ни культура – ни культура вкупе с цивилизацией и религией ничего не смогли бы здесь. Им вообще лучше и не касаться ее, не пробовать. (Тут есть соблазн для них – поверить, что они ее «улучшают» или же «улучшают сколько-то». Соблазн и возможность впасть в некоторое самодовольство.) Только естественный предел, придет время, ее успокоит. Борис сморит на личико «будущей старушки», усмехается над этим своим автоматизмом морализаторства от имени и с высоты «естественного предела». «А известна ли вам история этой квартиры?» – начал Борис.
Гламурка глянула на него, будто он был столь же безнадежен и убог, как и эта его халупа. «А какие люди жили в нашем доме! – входил в слог Суперфин, – Вы, конечно же, изучили все мемориальные доски у входа, не так ли? А вид! По данным ЮНЕСКО он входит в десятку лучших городских природных ландшафтов Европы». – Борис издевался, прекрасно видел, что у гламурки на губах вертится одно только слово: «насрать» и получал удовольствие. – «А теперь представьте заход солнца над этим пейзажем. – Борис ораторствовал у окна. – Особенно в день, когда абсолютно прозрачный воздух».
Гламурка уже сама превратилась в колышущееся, негодующее, задыхающееся, булькающее, захлебывающееся собою слово «насрать».
– Ну, мы еще должны подумать, – пытался смягчить топ-менеджер, – взвесить всё.
– Конечно, конечно, – Борис пожал его пухлую ладошку, – в любом случае, было приятно…
Риэлторам приятно не было. До приезда гламурки (она примчалась сюда прямо с самолета) они считали сделку практически состоявшейся.
Ольга тоже думала, что всё на мази. Но кто же знал, что у этой мымры с мужем настолько не совпадают вкусы, а ведь наверняка он сбрасывал ей фотки интерьеров.
– Да, да, я тоже считаю, что им лучше бы развестись, – ответил Ольге Борис.
Ольга была уверена, что уже отмучилась. Год как возится с продажей квартиры. (Куда ж деваться!) Процент, что она получит с этой самой продажи, будет этак раза в два меньше того, что Боря и Инна предложили бы чужому человеку, но что уж есть… А вот Наум, если бы только узнал, что они помогают «сыну его любимой сестренки» за деньги – с ним бы случился четвертый инфаркт. А Боря что? Предложил ей этот процент для успокоения собственной совести. Но вот если бы они с Инночкой (уменьшительный суффикс для вящего яда) соизволили дать ей доверенность, покупатель спокойненько себе внес бы задаток до приезда своей мымры, и всё выглядело теперь по-другому.
Борис понял, что изменилось в квартире. Когда они жили здесь, часы во всех комнатах, в прихожей, на кухне – все они показывали немного разное время. «Наша квартира столь громадна и необъятна, что комнаты находятся в разных часовых поясах». Эта его шутка так нравилась Илюшке. А теперь Ольга выставила на всех циферблатах одно, совершенно точное время. Зачем?
Ольга объявит мобилизацию всех риэлторов, какие только есть, и, может быть, еще удастся найти покупателя до отъезда Бориса. Но лучше всё же, если он скинет цену.
Так он уже скинул! Нет, это не скидка, отвечает Ольга, это так. Инна, кстати, согласна сбавить. Ради бога, говорит Борис, но он дал согласие бывшей жене на продажу именно, а не на благотворительность. И не обязательно увязывать сделку с его отъездом. Он даст Ольге доверенность. (Да! Он тогда был не прав.) А Инна вышлет аналогичную бумагу почтой. Так что дождемся и своего покупателя, и своей цены.
«Ну как знаешь», – Ольга устала от его квартирной эпопеи. Борис это видит, но она человек долга и доведет, конечно же, до конца. Гонорар ей надо бы увеличить, но как-то неудобно с ней об этом. Еще подумает, что он считает, будто квартира не продана из-за мизерности стимула для нее. Самое скверное – придется согласовывать с Инной. А та найдет множество аргументов, дабы отказать или же скажет, чтобы он заплатил Ольге из своей доли. Кстати! Он именно так и сделает. И не надо никакой Инны. Только Ольге заранее говорить не будет – после продажи квартиры заплатит и всё. А проговаривать вслух неудобно как-то. А доплатить после, добавить сумму, которой Ольга не ждет – так интереснее, и как-то даже театрально…
Ольга уже спешила по каким-то своим делам: «Боря, до вечера». Он закрывал квартиру сам, всё у него получилось, пальцы помнили, как управляться с ключами.
В холле первого этажа, как только вышел из лифта, столкнулся с Торопкиным. В том сентиментальном расположении духа, в каком Борис пребывал сейчас, он обрадовался даже ему: «Николай Никитич!» Тот чисто автоматически ответил на рукопожатие и начал выговаривать Суперфину за то, что последние его арендаторы оставили пакет с мусором на лестничной клетке. Говорил всё это так, будто случилось не год назад, а вчера только. Борис умилился, ответил, что Николай Никитич как-то совсем и не постарел за эти годы. Комплимент не смягчил Торопкина. Он был старшим по подъезду и должностью этой чрезвычайно гордился. Кстати, он сам себя и назначил. В остальных четырех подъездах дома ее не было – ни в советские времена, ни уж тем более, когда дом стал товариществом собственников. Торопкин был помешан на чистоте. Конфетный фантик, оброненный ребенком, чьи-нибудь недостаточно тщательно вытертые о половик ноги – всё оборачивалось скандалом. Словом, такой вот местный унтер Пришибеев. В детстве Борис боялся столкнуться с ним на лестнице или в холле. Но если он был с дядей Яковом, то Торопкин начинал с ним сюсюкать. Борис брал за руку дядю Якова, «для наглядности», чтобы Торопкину было ясно, Боря, представляет нечто целое с дядей Яковом-генералом. И на фальшивое добросердечие «старшего по подъезду» пытался ответить вежливой, но снисходительной улыбкой. Жена Торопкина – тушенка в бигудях (по доброму выражению Бэллочки) – гордилась им чрезвычайно: «На моем Николайникитиче только все в доме и держится».
Когда Борис жил здесь, всегда знал, Торопкин наблюдает за ним и его домашними. Так, например, выбрасывает Борис мусор в контейнер и чувствует на своих лопатках взгляд Николая Никитича из окна. (Привет ему от его дрезденского брата по разуму.) Пусть ни Борис, ни Инна, ни Илюша ни разу не вываливали мусор мимо, точно так же, как не харкали в подъезде на пол, но мало ли что! Торопкин на страже. Жители подъезда? Посмеивались над ним, но не связывались. К тому же от человека есть польза все-таки.
Однажды Борис подслушал, как Николай Никитич разговаривает с только что нанятой в дом уборщицей. Пожилая, блеклая женщина моет ступеньки, над нею, пролетом выше стоит Торопкин, дает руководящие указания. Сколько чванливой вельможности в каждом слове, в каждом жесте! Будто это, по меньшей мере, какой-нибудь начальник Беломорканала. А дальше было еще интереснее: он стал обещать ей свое покровительство (!) если она будет добросовестно мыть пол.
Уборщица слушала всё это, продолжая мытье. Почему не послала его по матери вместе со всеми его указаниями и со всем покровительством? То ли наслушавшись за жизнь разного всякого, не обращала внимания, то ли… понимая, конечно, что никакой он ей не начальник, молчала, соглашалась на всякий случай.
Борису Торопкин попортил немало крови, когда началась эпопея со сдачей квартиры. Николай Никитич скандалил с арендаторами. Почти каждый день названивал Борису, грозился настучать в налоговую, в милицию, а если у него снимали иностранцы, то еще и в ОВИР. Чего добивался? Власти. И не только над арендаторами, но и над самим Борисом. А первыми постояльцами у него были немцы, и они вообще не могли понять роль этого рассерженного человечка и в какой мере они должны его слушаться. Пришлось объяснять этому «подъезденфюреру», что он сдает квартиру официально, платит налоги, и, стало быть, стучать на него бессмысленно, и ни о какой зависимости Бориса от настроения и физиологии уважаемого Николая Никитича не может быть и речи. Торопкин на какое-то время стихал. Но потом повторялось снова. И это несмотря на то, что Борис действовал не только кнутом юридической аргументации, но и пряником (буквально). Подарочек к Новому году, чего-нибудь супруге Торопкина к восьмому марта, к чаю. Притом, что Торопкин глубоко уважал Бориса и чуть что, звонил к нему за советом по правовым вопросам, вилял хвостом. Но он раб своего характера. А сладость административного восторга была для него выше не только приличий, но и корысти.
Когда Суперфин уехал, Торопкин дергал нервы Ольге. Она, конечно, не столь впечатлительна, как Борис, но живой же человек. За это тоже Суперфину неудобно перед Ольгой, пусть она никогда не попрекала его Торопкиным.
Вот перед ним Торопкин: личико собрано в костистый такой кулачок, может быть, даже в фигу, крашеные в густочерный сапожный усики и остатки волос, но, в самом деле, как будто не постаревший. Не подвластен времени, равнодушен к его ходу. Он, наверное, был всегда. Не заметивший ни распада империи (сколько бы он по ней ни ностальгировал), ни попыток свободы, ни новой реакции, ни чего-нибудь еще в этом роде столь же поверхностного и преходящего по сравнению с его борьбой за то, чтобы в подъезде не горел лишний свет. Вне истории, превосходит ее этой своей озабоченностью чистотой на лестничной клетке. Подозрителен, раздражён, ценит эту свою раздражительность до чрезвычайности. Всегда готов сигнализировать. О чем, собственно? Не суть и важно. Кому? Тоже детали – всегда найдется кому. Он, казалось, имеет какое-то превосходство над жизнью. Превосходит ее метафизикой управдомов? А так что?.. Его борьба с соседями за то, чтобы они вовремя сдавали деньги на лампочки для лестничных клеток и иных мест, в общем-то, увенчались успехом. Борьба, на которую и ушла его жизнь.
Звук входной двери. В холле Миша Механик: «А-а! Боря. Чего не позвонил, что приедешь? – Следует объятие с последующим троекратным похлопыванием Суперфина по спине. – «Ну, как ты, Боря? Рассказывай. У меня потрясающе. Только что вернулся из Штатов. Давай, поднимайся ко мне. Дела?! Ладно, еще успеешь. Пойдем-ка. Я приглашаю. Пойдем-пойдем-пойдем. Ты не помнишь, сколько лет я тебя не видел?»
Торопкину в звуке двери, закрывшейся за Мишей Механиком, послышалась некая фальшь и он, потеряв интерес к Борису, пошел проверять пружину.
В самом деле, почему бы нет? Борис же зайдет ненадолго. И всегда можно будет откланяться, сославшись на обстоятельства. Миша уже запихивал его в лифт.
Пятидесятых годов, со стеклянной дверью, просторная кабина движется в шахте, огороженной стальной сеткой. Сквозь эту дверь видны не только пролеты лестниц, но и заволжские дали в огромных окнах лестничных клеток, залитые, как Суперфин и обещал несостоявшимся покупателям, солнечным светом. «С роскошеством природы дух покоя в такую пору связан глубиною». Очень недолгой бывает эта пора в здешних широтах.
В доме было ранжировано абсолютно всё. Вот холл первого этажа (жители по старой памяти называют его вестибюлем), оформленный в стилистике станции московского метро. Узкая лестница вниз ведет в цоколь, там служебные квартиры дворника, слесаря, консьержки (теперь все, конечно, приватизировано). В детстве слово «консьержка» ассоциировалось у Бориса с Жоржем Сименоном, но консьержка (женщина, а не слово) ста́тью и голосом замечательно гармонировала со сталинским ампиром вестибюля и, казалось, была вылеплена заодно со всеми этими барельефами работниц, колхозниц и еще каких-то тетенек, символизирующих изобилие.
Над цоколем располагалось то, что в доме называлось нулевым этажом. В частности, там была квартирка Торопкина, полученная в свое время его отцом, комендантом. Комендантом чего именно был родитель уважаемого Николая Никитовича, никто уже не помнил.
Первые три этажа во всех подъездах отведены под огромные четырехкомнатные для областной партхозно-менклатуры, с вкраплением академиков и генералов. Четвертый и пятый заняты огромными, но уже трехкомнатными для замов тех, кто занимает первые три этажа, а также три квартиры выделены для членкоров. (В соответствии с этажом и размером квартир их обитателям полагались места на N-ском номенклатурном кладбище.) Два верхних – шестой и седьмой (здесь уже обошлось без эркеров и балконов) отданы под двухкомнатные для людей поменьше, но, кончено же, тоже недосягаемых для простых смертных. Как говорила внучка дяди Якова Бэллочка, чтобы представиться в какой-нибудь компании, ей надо было просто назвать свой домашний адрес. А если компания понимающая, то она называла и свой этаж.
Квартира Миши Механика была на седьмом, напротив лифта.
Миша познакомился с Борисом, едва только тот въехал в дом. Они столкнулись на лестнице возле почтовых ящиков. Его спутницу Борис тогда принял за дочь от смешанного и довольного позднего брака. Миша обрадовался Суперфину ввиду их очевидной этнической общности, подал свою не по возрасту крепкую кисть, поросшую рыженьким ворсом: «Михаил Шлемович, но обращайся без отчества, не потому, о чем ты подумал, просто. Я же не старичок. Да! И конечно на «ты», несмотря на разницу в возрасте. Плевать на разницу. Соседские девчонки, что забегают проконсультироваться перед сессией, те мне, естественно, «выкают», но я запретил им настрого не только отчество, но и «дядю». Только «дяди» мне не хватало! Просто, Миша, договорились? Да! А это Алиса – моя гражданская жена».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?