Текст книги "Третья тетрадь"
Автор книги: Дмитрий Вересов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
– Ну а я-то тут при чем? Я лично таких доказательств не принимаю.
– Я тоже, – обрадовалась говорившая. – Но ваш вид… – она быстро оглядела Данилу и примиряюще улыбнулась, – говорит о том, что вы человек понимающий и в то же время с деньгами. – Данила хмыкнул. – Пожалуйста, прошу вас, довезите Димку с ней до ближайшей больницы. Ведь в противном случае эта смерть будет не только на нас, но и на вас.
Последнее вдруг разозлило Даха.
– Да пошла ты! – И он снова повернулся к пруду, но, поворачиваясь, чуть задержался взглядом на полуутопленнице. Она была явно моложе остальных и столь же явно принадлежала к другому кругу. А в запрокинутом лице ее читалась какая-то глубокая тайная обида. «Доигрались с девчонкой, уроды, – быстро вычислил он ситуацию. – Впрочем, этой тоже не следовало бы лезть не в свое… Черт, девка мокрая, все сиденье перепачкает… Ладно, черт с ними, будем считать – не зря перчатки отдал».
– Пошли, – коротко бросил он и помчался обратно к мосту, не без злорадства представляя, как нелегко таким темпом бежать с человеком на руках.
Он молча завел машину, жестом показав, чтобы девчонку уложили назад, сел за руль и захлопнул дверцы.
– А я? – удивился парень.
– А вам здесь делать нечего, вы свое уже сделали.
Данила развернулся, не слушая возмущения компании, и быстро поехал к Свердловке[31]31
Свердловка – больница им. Свердлова, в советское время больница на Крестовском острове, обслуживающая государственных чиновников.
[Закрыть]. Навстречу ему по набережной уже выходили первые собачники, и впереди всех бежали две огромные лохматые кавказские овчарки без поводков и намордников. Данила с удовлетворением ощутил себя за железными дверцами «опеля» и, опять-таки не без злорадства подумав, что кому-то из продолжавших размахивать сейчас за его спиной руками может очень и очень не поздоровиться, прибавил газу.
Однако в Свердловке ему безапелляционно заявили, что дежурные сегодня не они, и, несмотря на его взывания к клятве Гиппократа и простым человеческим чувствам, почти вытолкали из приемного покоя.
Совершенно не к месту Даниле вспомнились чудовищные кавказские овчарки – попробовали бы они разговаривать с ним так, если бы псины были рядом! А кроме уже отданных перчаток умасливать врачиху оказалось нечем.
«Ненавижу!» – прошипел он, мысленно в тысячный раз радуясь, что его жизнь протекает в совсем иных измерениях, чем нынешний социум. А лицо девушки все быстрее теряло свою яблочную прелесть, уступая нехорошей голубоватой бледности, и Дах прямо через коттеджи Каменного острова погнал в Эрисмановскую больницу, вслух проклиная и вчерашнюю пьянку, и сегодняшний звонок, и собственную глупость, уже два раза за это утро сыгравшую с ним злую шутку.
* * *
Кони неслись по тракту, а мимо мелькала бесконечная, будто одетая в саван, равнина. И не было ей ни конца ни края так же, как и поднявшейся пурге. Снег, вечером казавшийся фиолетовым, в темноте побелел, мороз грянул в полную силу, и казалось, что в его жизни только и была, и есть эта ледяная пустыня с луной во мгле и редкими огнями деревень. Как это и у кого:
Жена и пасынок спали в меховых одеялах, и лица их при лунном свете казались неживыми. И сердце билось тоже мертвенно, ровно, безнадежно.
Петербург встретил тем же снегом, но уже освещенным рождественскими огнями, братскими объятиями и шампанским. Кроме того, все сходили с ума по народности и даже изобрели новый патриотический напиток, мгновенно ставший модным: на три четверти шампани добавлялась одна четвертая квасу, а по утрам в случае надобности можно было доливать и рассолу. У всех на столах стояли пепельницы в виде золотых лаптей, и говорили о некоем чудовище под названием общественное мнение.
Но это была, так сказать, сторона публичная – на деле же все было куда прозаичней: приходилось искать квартиру, устраивать Пашу в корпус или гимназию, Марье Дмитриевне искать врачей поприличней и понадежней. Меблированные комнаты, снятые родственниками, раздражали, мысли теснились темные, унылые. Конечно, свобода, конечно, прогресс, за четыре года появилось сто пятьдесят новых журналов и газет, лихорадка у всей пишущей братии…
Но Маша, Маша! Ее дерзкая красота, утонченная, необычная, изломанная, вдруг уступила место измождению, истерикам, кровавому кашлю по утрам.
– Ты сегодня, разумеется, опять по своим делам. Но я приехала сюда не для того, чтобы чахнуть в этих убогих комнатах. У меня нет даже выходного платья, понимаешь ли ты – платья? Где зеркало? Подай же немедленно!
Он намеренно долго искал зеркало, стараясь не найти. Бедная. Но чем он может помочь? Чем, когда денег нет и неизвестно, будут ли, когда вопрос о журнале висит на волоске и, главное, когда точит мозг одна подлая и грешная мысль: правдивы ли те слухи, что доходят до него глухо, но настойчиво?
За окнами опять бесилась пурга, но в одиночестве одиночество чувствовалось гораздо меньше, чем днем, среди дел и слез. Он выкурил папироску, дождался самовара и принялся за черный, сладкий, как патока, чай.
Конечно, брату трудно отказать в издании журнала – как-никак владелец предприятия, фабрикант, человек состоятельный. Литературные силы тоже найдутся, одни Аполлоны – Майков да Григорьев – чего стоят. Черные бешеные цыганские глаза Григорьева будто сверкнули в ночи и тут же по необъяснимой прихоти воображения сменились бархатными глазами Вергунова[33]33
Вергунов Николай Борисович (1832 – неизв.), учитель в г. Кузнецке, предполагаемый любовник М. Д. Исаевой, первой жены Достоевского.
[Закрыть].
Он поперхнулся и обжегся чаем. О, Бог с ним, пусть все, что и могло быть, было, но только не то, о чем гудят у Яновских, Милюкова и даже у брата. Пусть она его обманывала, пусть, – у нее так мало было в жизни красивых чувств, а мальчик, хоть и пустой, но пылкий и хорошенький. Но пусть только не ее унижение, когда, говорят, он тайно приехал к ней в Тверь и, увидев, что сделала болезнь, с отвращением уехал, не оставив даже адреса.
Он застонал от бессилия. Муж, обманутый обманувшим жену любовником! Какая мерзость. Чувства и мысли метались, словно в клетке. Метель завывала все яростней, словно в Сибири.
Из комнаты Маши доносился упорный кашель, и его неожиданно передернуло от воспоминаний о пузырьках, притираниях, потных измятых сорочках на креслах.
А вот, говорят, нынешние студиозусы, например, не придают значения подобным инцидентам. Кажется, именно вчера Николай Николаевич утверждал, будто молодежь из военных медиков устроила фалангу где-то неподалеку от академии и живет там свободно с курсистками. Больше того, идея быстро распространилась среди всей учащейся молодежи, захватила Лесной, Горный, даже Университет. Кажется, и фамилии назывались… Цепкая писательская память тут же услужливо выкинула: да, точно, Щапов, Слепцов, Суслов…
Он подошел к окну, пытаясь избавиться от возникших перед глазами непристойных видений, мешавшихся с потными кружевными сорочками Маши за стенкой. Да уж, конечно, там никто бы не стал переживать из-за измены, поскольку и измен-то как таковых быть не может…
– Теодор! – послышался сухой надломленный голос. – Теодор, опять!
У Марьи Дмитриевны начинался приступ, после чего неизбежно следовали капризы, бурные упреки и, наконец, вспышка близости, краткой, острой и почти болезненной, как обычно бывает у чахоточных.
– Нет, может быть, лучше-то и фаланга…
Чай давно остыл, чадила дешевая свечка, и темная дьявольская работа разрушала мозг. Не хватало сейчас еще припадка – тогда завтра он не сможет появиться в Пассаже. А ведь первый вечер Литературного фонда, сам Тургенев намерен произнести речь, и Маше обещал свозить…
Ах, скорее бы весна, клейкие листочки, вечная иллюзия обновления!
Но черные волны тоски захлестывали его все сильнее, пока он не провалился в бред, где круглолицые невинные курсистки отдавались синим фуражкам и бутафорским шпагам универсантов.
Глава 4
Парк больницы Эрисмана
Катя медленно шла по утоптанным аллейкам больничного парка, искренне удивляясь, как она могла здесь очутиться: все свои двадцать лет она отличалась завидной трезвостью мыслей и, пожалуй, даже чувств. И вчерашний ее поступок был ей самой непонятен и казался диким. Было стыдно – ведь подобные вещи могут совершать только психически больные люди или дураки.
С детства обладая той здоровой привлекательностью, которая столь ценится среди молодых людей из так называемых колледжей и лицеев, Катя никогда не ощущала себя обделенной вниманием. Но и разговоры, которые постоянно велись среди ее приятельниц о физических подробностях любви, ей тоже не нравились. Они были какимито тупиковыми – словно бы заходишь в огромный лес, проходишь несколько шагов и только начинаешь различать его разнообразие и красоту, как лес-то, оказывается, уже и кончился. Обман какой-то. И, может быть, именно благодаря этому ощущению обманчивости Катя смотрела на мужчин и отношения с ними весьма спокойно, и это высвобождало у нее немало времени для многого другого. Она, например, успела позаниматься и фехтованием, и вышивкой, и даже два года отходила на уроки гитары в клубе «Горячие сердца». Что же касается учебы, то родители, несмотря на ее весьма средние успехи, все-таки заставили Катю закончить десять классов. Затем она преспокойно отучилась в парикмахерском колледже по маникюру, избрав такую специальность лишь потому, что ей очень нравились ухоженные руки.
Потом, пересмотрев сотни женских и мужских рук, она вынуждена была признать, что по-настоящему красивых среди них очень мало. Отделанные ногти и всячески ублажаемая кожа не перекрывали дурной формы и открывали Кате многие нехорошие качества их владельцев. Она быстро научилась распознавать по рукам жадность, грубость и даже тупость. Евгения в первую очередь и поразила Катю своими руками, незнакомыми с маникюрным салоном, но дерзкими, с идеально овальными от природы ногтями и легко гнущимися назад в верхних фалангах пальцами. Как они, эти руки, гладили огненную шерстку тогда еще крошечного сэра Перси!
Катя представила задумчивое лицо Евгении, каким она увидела его перед тем, как пойти с Дмитрием к парапету, – и невольно покраснела. После такой выходки ей будет просто стыдно появиться у нее… Но дело даже не в этом, Катя отнюдь не была человеком стеснительным, просто она не могла взять в толк, как подобное могло произойти с ней. И что надо сделать, чтобы такое не повторилось?
При воспоминании о воде, ледяным столбом распирающей горло, она вздрогнула, но вместе с ощущением ужаса и непоправимости мелькнуло странное чувство новизны, словно ей на миг открылось нечто, чего она никогда не знала и даже сейчас не могла бы определить… Катя, наконец, решила оторвать взгляд от дорожки, за которую упорно цеплялась, ибо ей все еще чудилась вокруг неверная обманчивая вода. Серенькое небо равнодушно нависало над больничными деревьями, делая их, и без того всегда немного ущербных в такого рода садах, еще более жалкими и обделенными. На зелень уже ложился едва заметный налет еще не желтизны, но какой-то дымки – предчувствия осени. Это время было для Кати самым томительным, уж лучше бы сразу вспыхнули повсюду яркие пятна и появилась определенность. С определенностью жить легче и проще, чем с этой смутностью, которая донимает вас при любом переходе из одного состояния в другое.
Поэтому и сейчас Катя снова уткнулась глазами в спасительную определенность уже свернувшей за угол дорожки, за которой распахнул кованые ворота выход. Но в тот же миг эта надежная, казалось бы, земляная дорожка вдруг снова потеряла устойчивость и, мягко закачавшись, стала уплывать из-под ног. Катя инстинктивно подалась к ближайшей обшарпанной стене и в липком бессмысленном страхе вдруг вспомнила, что когда-то давным-давно они ездили со школой на какую-то военно-блокадную экскурсию, и там им рассказывали, что именно здесь, в больнице Эрисмана, в парке упала невероятных размеров немецкая бомба. Бомба эта чудом не разорвалась, а ушла глубоко в плывун и с тех пор так и плавает под Петроградской стороной, и чего ожидать от нее – неизвестно. Катя ясно, как бывает в кошмарных снах, увидела эту бомбу, чем-то растревоженную, недовольную, ожившую, почувствовала, как она легко ворочается всей своей тушей в земле, словно горячий нож в масле… и как время тоже поворачивается куда-то совсем в другую сторону. Ей стало по-настоящему дурно, и она, упав плечом на стену, медленно начала сползать вниз.
Впрочем, в эрисмановском садике такое никого не удивляло: ну вышел больной погулять, хватанул свежего воздуха, сейчас отдышится и поковыляет опять. А то, что на этой больной джинсы и кислотная футболочка, – так ведь времена больничных халатов давно прошли.
Нагретая стена, основательная и прочная, быстро привела Катю в чувство, и прошедшее головокружение с нелепыми страхами показалось смешным; наверняка ей накололи всякой дряни, чтобы она пришла в себя. Сейчас главное – добраться до дома и завалиться спать. Родители еще на работе, и приставать с расспросами никто не станет. Самое противное, что надо спускаться в метро, вдруг от спертого подземного воздуха там у нее снова закружится голова, а путь до Купчино неблизкий, хорошо еще, что без пересадок.
Точно так же, как сползала вниз, Катя медленно поднялась по стенке и уже готова была оттолкнуться, чтобы пуститься прочь от места, где столь печально закончилась так весело начинавшаяся ночь, как вдруг пальцы ее вместо шероховатого кирпича скользнули по пыльной даже на ощупь бумаге. Она невольно повернулась и уткнулась в старое, видимо, еще со времен вступительных экзаменов, прилепленное объявление. Не на компьютере, а от руки, фиолетовыми чернилами, а не шариком, было накорябано, что очередная ясновидящая Людмила предскажет результаты экзаменов, приворожит любимого и укажет на тайные связи вашей судьбы. Под объявлением болтался один-единственный клочок, причем не с телефоном, а только с адресом.
«Бабка какая-то, наверное, самая дремучая, – подумала Катя, – раз ни компа, ни телефона». Клочок трогательно шевелился, поскольку от Катиного движения оторвался почти совсем и висел теперь на одном уголке.
Катю всегда ужасно интересовали эти размножившиеся в последнее время в невероятных количествах предсказатели – но интересовали не в смысле приложения к себе, а тем, что именно заставляет людей к ним ходить и что, вообще, стоит за этим поветрием. Мафия и деньги или человеческая глупость, ибо никогда ни самой Кате, ни кому-нибудь из ее знакомых невозможно было представить ситуацию, в которой они помчались бы по этим гадалкам и потомственным ведунам.
Она решительно оторвала руку от объявления, но жалкий квадратик, прилипнув к пальцам, оказался у нее, и, поднеся клочок поближе, как исследователь инфузорию, но все-таки слегка брезгливо, Катя прочитала подплывшие слова: «На углу Симеоновской[34]34
Симеоновская – ул. Белинского.
[Закрыть] и Фонтанки, в доме упр. гр. Шереметева[35]35
Шереметев – граф, владелец Шереметевского дворца на Фонтанке, чьим управляющим был отец Сусловой.
[Закрыть], во втором этаже».
Адрес был тоже дикий. Что за «дом упр.»? Катя вспомнила какое-то древнее слово «домоуправ», которое порой произносила отцовская тетка, – в его квартире, что ли, сидит эта бабка? Нет, написано про какого-то гражданина Шереметева, который живет почему-то не «на», а «во» втором этаже. Словом, полная чушь, и старуха, видно, совсем безграмотная. И что за Симеоновская улица? Такой в Питере точно нет – у Кати в школе по истории города всегда была пятерка.
Размышляя о забавном клочке, она не заметила, как вышла из ворот, уже неотличимая от студентов, и двинулась вместе с ними не направо, к метро, а налево – к учебным корпусам. «Что же, и номера дома, значит, нет? А на скрещении набережной и улиц ведь всяко должно быть, по крайней мере, два угла, если не четыре. Такого адреса никто не найдет или даже, поразмыслив, и искать не станет. Тогда зачем вешать объявление? Неужели бабка настолько выжила из ума, что этого не понимает?» – рассеянно думала Катя, а тем временем ноги продолжали нести ее к Неве, словно следуя нелепому поверью, что большая вода всегда притягивает. Вскоре места пошли пустынные: какие-то корпуса, трампарки, заросшие травой бомбоубежища. «Ничего, прогуляюсь пешком до Невского, только голова лучше проветрится», – решила Катя, скручивая в пальцах бумажный клочок.
Но ведь остальные оборваны, значит, кто-то, наверное, нашел… Она неожиданно почувствовала себя совершенно здоровой и полной сил. Возвращаться домой расхотелось. Проспать выходной, да еще в такую прекрасную погоду? Нет, уж лучше прогуляться, подышать воздухом, хотя бы и на… Фонтанке.
Скоро Катя вышла к Неве. Как ни странно, после печального ночного приключения вода не пугала ее, а, наоборот, интересовала. Она наклонилась над парапетом и послала воде воздушный поцелуй. Клочок выскользнул из пальцев, плавно и не спеша спланировал вниз, после чего крошечной белой лодочкой закачался на зеленой игрушечной волне.
Глава 5
Улица Правды
Данила проснулся рано, однако вылезать из теплой уютной постели ему не хотелось. Времени было достаточно, поскольку клиентка назначила встречу на одиннадцать. Осень уже подходила к своему мрачному пределу. На Миллионную наползали тучи, делая переход от хмурых ноябрьских утренних сумерек к пасмурному осеннему дню совершенно бессмысленным. Чувство какой-то обреченности, столь знакомое жителям Петербурга, в очередной раз навалилось на Данилу всей своей серой, тягучей массой. Снова эта бесконечная, беспросветная темнота, избавиться от которой нет никакой возможности – ее можно только пережить. Но переживать ее Даниле с каждым годом становилось все труднее; и если в двадцать лет он еще был способен сокращать эти долгие ночи благодаря женщинам и собственной горячей южной крови, то теперь эта же самая кровь начинала закисать в коротеньких зимних просветах дня – закисать прямо на глазах именно в силу своей южности. Но зима – это было еще полбеды, зима дарила порой прелесть черно-белой графики, неземную красоту мертвых линий, божественную гармонию вечного покоя… а вот осень! Осень всегда подкрадывалась, как тать, как татарские полчища, страшные своей неизбежностью, и Даниле не помогали ни включенные лампы, ни вино, ни даже укоризненный взгляд Елены Андреевны, будто говоривший ему: «В России, мой друг, переживают и худшее». И Данила стыдился этой своей слабости перед умницей-горбуньей, но сделать с собой ничего не мог – он продолжал хандрить, злиться, обманывать втройне и в ущерб делу рваться в дальние углы парков, где натиск осени казался ему слабее.
Вот и сегодня он с омерзением представил себе прогулку по оголившемуся городу, равно непристойно являвшему теперь и свою нищету, и свой блеск. То, что летом и зимой по-разному, но скрывалось природой, в ноябре так и резало глаза облупленными стенами, бельмами стеклопакетов на старинных фасадах, отваливающейся плиткой и слепящими зеркалами огромных витрин. И хотя Данила любил ни к чему не обязывающее веселое безделье дорогих магазинов и респектабельное спокойствие хороших ресторанов, именно осенью в душе у него начинал ныть и скрестись город его детства: жемчужно-серый, влажный, осененный легким крылом вечности. Или, точнее говоря, только этот город и был его детством, другого детства у него не было. И именно этой поганой осенью его город совсем исчезал из реальности.
Пытаясь избавиться от незаслуженной обиды, Данила остервенело брился в крошечной ванной и с наслаждением представлял, как недопустимо опустит цену предстоящей покупки, как размажет по стенке память о ком-то или о чем-то, как равнодушно посмотрит в горькие глаза человека, расстающегося с дорогой для него вещью. Альбом акварелек с полустертыми стихами – экое сокровище! Он видел сотни таких, со следами помады, слез, духов, а порой и крови, с прилипшими листьями уже не существующих деревьев – и только злая радость поднималась у него в душе. Стараясь и сейчас не расплескать это настроение, кое-как помогавшее ему бороться с осенней тоской, он оделся и вплыл в сизую утробу улиц.
Тащиться надо было на Кабинетскую[36]36
Кабинетская – ул. Правды.
[Закрыть], и, соответственно, гонять машину по центру бессмысленно. Данила свернул на набережную и вдохнул острый, ни с чем не сравнимый, хотя и слегка приглушенный интимностью Мойки – о, какое разительное несходство с публичной Невой! – запах воды. «Наверное, – в сотый раз подумал он, – если бы хоть от одной женщины пахло так, как от этой воды, я точно потерял бы голову и пропал». Но от женщин вечно пахло духами, потом и… отчужденностью, и потому пропасть Даниил Дах все никак не мог.
Он миновал Спас[37]37
Спас – имеется в виду собор Спас-на-Крови, храм Воскресения Христова, на канале Грибоедова, построенный в память убийства на этом месте императора Александра Второго.
[Закрыть], который еще мальчишкой облазал от основания до купола, воровски сковыривая разноцветные кусочки парландовских мозаик, прошел Садом[38]38
Сад – имеется в виду Михайловский сад.
[Закрыть], превратившимся из волшебных кущей в место бюргерских прогулок, пробежал мертвые рвы Замка[39]39
Замок – имеется в виду Инженерный замок, или Михайловский дворец, на Фонтанке.
[Закрыть] и выбрался на Невский. Город душил его своей нынешней фальшивостью, и Данила шел в своей потертой альпийской куртке, расталкивая прохожих, с наслаждением задевая коляски трепетных мамаш и откровенно наступая на ноги. Впрочем, Невский видывал безобразия и покрупнее…
Только оказавшись за убогим памятником певцу всех униженных[40]40
Певец униженных – имеется в виду Достоевский как автор романа «Униженные и оскорбленные».
[Закрыть], он вдруг успокоился. Все обрело, наконец, основу и опору. И главным доказательством основы и опоры служил дом в стиле шведского сецессиона, с оштукатуренным серым фасадом, со вставками из глазурованного желтого кирпича[41]41
«…дом глазурованного желтого кирпича» – речь идет о гимназии Стоюниной на ул. Правды.
[Закрыть]. Криволинейные навесы матового стекла и входные двери с зеркалами отражали дородную фигуру швейцара. Он важно выпускал гимназисток из Стоюнинской гимназии. Перед Дахом замелькали их умиротворяющие образы, их черные шелковые крылышки, которые вздымались и опадали, шелестя. Потом по пустынной улице с булыжной мостовой, окаймленной известняковыми тротуарами, важно поплыли сановники Кабинета Его Императорского Величества[42]42
Кабинет Его Императорского Величества – Кабинет двора Е. И. В., старое название дворцового министерства, занимавшегося нуждами императорского двора. На указанной улице в XVIII веке жили только его служители, а само министерство, естественно, находилось в центре.
[Закрыть], чьи лица спокойной значимостью затмевали пустые физиономии прохожих. Зеленые лохани под устьями водосточных труб оживляли мертвенную ноябрьскую серость. Над головой понесся благовест из трех близлежащих домовых церквей[43]43
Домовая церковь – церковь, находящаяся в доме; в данном случае речь идет о церквах подворий Митрофаниевского монастыря на Звенигородской, Александра Невского на Кабинетской и Первой Гимназии на Ивановской.
[Закрыть]. Даху стало совсем хорошо, он почувствовал себя в своей стихии – в том призрачном мире прошлого, не отпускающего из цепких объятий настоящее, в мире, где проходила его внутренняя жизнь, ради которой он и вел жизнь внешнюю.
Он подошел к дому на углу Ивановской[44]44
Ивановская – ул. Социалистическая.
[Закрыть], где на миг увиделась ему и подвальная мелочная лавочка «Роскошь» с ее бородатым хозяином в люстриновом пиджаке, и вывеска с нехитрым натюрмортом с почтовыми марками. От былой злости не осталось и тени.
Дверь, как Данила и предполагал, открыла интеллигентная старушенция, засеменила в глубь темного коридора, засуетилась и выложила на потертый плюш столика пухлый альбом. Данила лениво перелистал страницы: какие-то сине-зеленые уродцы, бледные девицы на берегу, впрочем, по-модернистски эротичные… А вот и совсем странная картинка – невинная девочка в фартучке поливает цветы на горке из лейки красными струйками… На левой стороне плохо читаемые записи карандашом. Грош цена, конечно, но что-то в рисунках было затягивающее, на что-то намекающее, что-то напоминающее.
– Пятьсот рублей, мадам, – лениво произнес Данила, уже убирая альбомчик в кожаную, видавшую виды сумку.
Старуха в ответ неожиданно невозмутимо и откровенно усмехнулась:
– Положите на место, молодой человек.
– Что такое?
– Я, вероятно, ошиблась, и вы не антиквар, а недоучившийся студент из Кулька[45]45
Кулёк – жаргонное название Академии культуры им. Крупской, иначе – Крупа.
[Закрыть]. Приношу свои извинения за беспокойство.
– Что?
– То, что вы слышали. Любой мало-мальски образованный человек понял бы, что перед ним, и начинал торги совершенно с другой суммы.
Данила был задет не упреком в некомпетентности, а уверенностью тона. И… странное ощущение от акварелек… Он быстро огляделся, пытаясь по обстановке прочитать большее. Но захламленная комната не говорила ни о чем даже ему, умевшему по вещам считывать человеческое прошлое. Дьявольщина!
– Я пошутил. – Данила улыбнулся той своей особенной улыбкой, которая тут же превращала его в обиженного, но старающегося не плакать ребенка. – Ведь вы понимаете, продающего тоже надо проверять, как и покупающего, правда?
– Глупости, – отрезала старуха. – Ваши нелепые профессиональные штучки оставьте для кого-нибудь другого. Все. Идите. Идите с Богом – или, если хотите, с дьяволом, молодой человек. – Она цепкой рукой взяла альбом и сунула его в гору рухляди.
В таких случаях настаивать бесполезно, и Данила только покорно наклонил голову. Ничего, часа через два он придет еще раз, пусть старуха охолонет, а за это время никто другой подъехать не успеет, да и он будет прогуливаться где-нибудь неподалеку, контролируя территорию.
Дах спокойно вышел на лестницу, но уже из-за захлопнувшейся двери до него неожиданно долетело:
– Вот пащенок! Теперь придется-таки к Скатову нести!
Эти слова и, главное, фамилия директора Пушкинского Дома[46]46
Пушкинский Дом – Институт русской литературы на набережной Макарова.
[Закрыть], ударили Данилу хуже обуха топора. В фейерверке чувств и мыслей, вырвавшихся в черноту, он тотчас вспомнил этот стиль утонченно-бестелесного соблазна. Какой же он идиот! Нет, хуже – действительно недоучившийся «кулечник», из тех, что вечно мнят себя искусствоведами, дирижерами и режиссерами! Как он мог сразу не узнать выморочный мир невинных и в то же время адски порочных существ, великим воплощением которых стал известный портрет Блока[47]47
«…известный портрет Блока…» – имеется в виду портрет Блока 1907 года работы Татьяны Гиппиус, сестры Зинаиды Гиппиус.
[Закрыть]! И теперь альбом, который все ищут уже лет семьдесят, альбом, о котором вспоминали и Белый, и Мережковский, и Блок, рисунки родной сестры Зинаиды Гиппиус достанется за гроши ИРЛИ! Данила стиснул зубы и застонал. Нет, добычу так просто он из рук не выпустит.
Однако, чтобы спокойно обдумать дальнейший план действий, ему понадобится какое-то время, а старуха в раздражении может отправиться на набережную Макарова прямо сейчас. Интересно, что ее так приперло? Ведь альбом у нее лежит явно уже не первый даже год, не то что день. Впрочем, это потом, а сейчас надо выиграть время. Зайдя под арку, Данила набрал номер старухи и совершенно натуральным голосом дамы из собеса поинтересовался, не собирается ли она удалиться куда-либо в ближайшее время, ибо через полтора часика ей должны принести подарочный набор по случаю годовщины революции. Вероятно, он попал в точку, ибо старуха явно обрадовалась и заверила, что никуда не уйдет.
Дах принялся неспешно прогуливаться по улочке. Теперь нужно немедленно вспомнить все, что он знает об этой девице и об ее «гнусье», как она сама, кажется, называла созданную ею живность. Так… так… бестелесная любовь, тройственное устройство мира, все эти грязные побасенки Зинаиды. Кажется, этих, в подражание великой троице, тоже было трое: Тата, Ната и кто-то еще. Кто же об этом писал? А, старик Розанов! И этот третий был… Ага, профессор богословия![48]48
Профессор богословия – имеется в виду Антон Карташев, участник религиозно-философских собраний, исповедовавший вместе с Татьяной и Натальей Гиппиус теорию тройственной любви. Подробней – см. В. Розанов «Люди лунного света».
[Закрыть] Но фиг с ним, главное – Блок. Интерес к низшей мифологии, время после первой революции…
Данила шел по Кабинетской, спотыкаясь о натыканные повсюду мостики, оградочки и скамеечки. «Как на кладбище, черт возьми», – выругался он, и тут же в голове всплыли строчки:
Будете маяться, каяться,
И кусаться, и лаяться,
Вы, зеленые, крепкие, малые,
Твари милые, небывалые…
И еще что-то о болотном попике. Так, негусто. То есть, конечно, достаточно для непрофессионала, но здесь нужно больше, глубже, проникновенней, нужно некое высшее понимание, чтобы старуха поняла – продать такое можно только ему, Даниилу Даху. И тогда… Этот альбом почти равен неизвестным письмам Сусловой…
Данила, наконец, очнулся и обнаружил, что стоит как раз на углу Свечного и Ямской[49]49
Ямская – ул. Достоевского.
[Закрыть]. Он даже усмехнулся такому странному совпадению мысли и места и неожиданно для себя решил заглянуть в музей. Удача – она ведь одна ходит редко, у нее тоже свой закон парности, и нужно ловить, хватать за хвост, иначе судьба обидится, и тогда долго будешь стараться понапрасну.
Впрочем, музей, который раньше в такое время не особенно посещался, а теперь и вовсе, должно быть, пуст. «Да и что может он мне сообщить нового?» – подумал Данила и решил, что не за новым туда и зайдет, а просто собраться с мыслями и… Впрочем, можно заодно наконец проверить, одинаковы ли подписи Ф. М. на письмах Аполлинарии и расписках о получении гонораров. Что-то там, помнится, не совпадало, а идти специально ради такой мелочи… Он посмотрел на часы – время позволяло.
И с отчетливым предощущением успеха Данила, согнувшись, решительно нырнул в полуподвал.
* * *
После Москвы Петербург поражал в первую очередь обозримостью. Везде и всегда видно было далеко, до какого-нибудь собора или дворца. И эта обозримость, продуваемость создавала впечатление незащищенности; Поля вообще временами казалась себе голой. Первое время она старалась и вовсе не выходить на улицу и не поддавалась ни на какие уговоры отца и Надежды пойти посмотреть город.
Бог с ними, с площадями и колоннами, они не нужны ей, если расплачиваться за это приходится ощущением стыда. Именно стыда. Вот вчера, когда отец все-таки заставил ее выйти в кондитерскую Драмса, чтобы купить знаменитых слоеных пирожков, она еле дошла до Караванной. Ветер с Фонтанки буквально раздевал ее, и невозможно было забежать, как в Москве, в крошечный переулок, укрыться в тупичке. А взгляды прохожих, половина которых в непонятных мундирах!
– Ах, какая гривуазочка! – прищелкнул пальцами какой-то господин у схода с моста.
– Персик! – словно поддакнул ему другой, уже у самого Невского.
Ощущения были омерзительными, и каким-то странным образом они продолжались и дома. Квартира, выделенная Шереметевым отцу, была огромной и пустой. Гулкие комнаты, осколки холодной роскоши и неуют. Свобода, о которой она так мечтала в пансионе, оказалась постылым одиночеством. И если Надя с утра до вечера уже пропадала в Университете, то Поля слонялась по необжитой квартире, не зная, чем себя занять. Она подолгу простаивала перед высокими зеркалами, будто хотела в них увидеть ответ. Но амальгама отражала только тоненькую, с гибкими плечами, девушку и темно-русые волосы, убранные по-простому, по-девичьи, почти по-крестьянски.
– Нет, так невозможно… – шептала она и снова шла бродить по пустым анфиладам. – Невозможно… Я не понимаю… Я не хочу… Нет, я хочу…
Через месяц, после очередного выхода в город, Аполлинария решилась. Она тайком от отца заказала у Тресье полумужской костюм, который, кстати, ей безмерно шел, остригла волосы, купила лучшие башмаки из настоящего шевро и на извозчике отправилась на Васильевский.
Еще месяц надо было ломать себя, заставляя играть в те правила, по которым играли студенты и тот странный народ, что наполнял красные стены Университета. К счастью, перевелся из Москвы брат Васенька, шумный, веселый. Начались вечеринки, диспуты, пикники. Она была везде своя и уже везде – первая. И только возвращаясь ночью на ваньке и стряхивая с себя разноцветную мишуру дня, Полина чувствовала себя такой же маленькой, беззащитной и одинокой, как и в первый день приезда в столицу. Даже хуже: то ощущение своей обнаженности, пугавшее и мучившее ее в Петербурге, в студенческой компании только усиливалось. Все эти речи о праве на любовь, о том, что в чувстве надо идти до конца, смущали и тревожили. Как это сегодня декламировал этот медик, Петровский?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.