Текст книги "Обещание"
Автор книги: Дмитрий Воденников
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
ТРАМВАЙ
Баранов, Долин, я, Шагабутдинов,
когда мы все когда-нибудь умрем —
мы это не узнаем, не поймем
(ведь умирать так стыдно, так обидно),
зато как зайчики, ужасные соседи
мы на трамвае золотом поедем.
Сперва помедленней, потом быстрей, быстрей
(о мой трамвай, мой вечный Холидэй) —
и мимо школы, булочной, детсада —
трамвай, которого мне очень надо —
трамвай, медведь, голубка, воробей.
Уж я-то думал, я не упаду,
но падаю, краснея на лету,
в густой трамвай, который всех страшнее,
а он, как спичка, чиркнув на мосту
несется, заведенный в пустоту
(куда и заглянуть теперь не смею),
с конфеткой красной, потной на борту.
Но вот еще, что я еще хочу
(хоть это никогда не закричу) —
а позади уже бежит Стромынка:
обидно мне, что, падая во тьму,
я ничего с собою не возьму —
ни синяка, ни сдобы, ни ботинка,
ни Знаменку, ни рынок, ни Москву.
А я люблю Москву – и вот, шадабиду,
я прямо с Пушки в небеса уйду,
с ВДНХ помашет мне Масловский.
Но мой трамвай, он выше всех летит,
а мне все жаль товарищей моих,
и воробьих, и воробьев московских.
Ах, если бы и мне ты тоже мог бы дать
на час – музеи все, все шарики отдать,
все праздники, всех белых медведей —
все, что бывает у других людей
и что в один стишок не затолкать
(ведь даже мне всей правды не сказать), —
тогда, ах если бы (иначе я боюсь),
тогда Барановым и Долиным клянусь:
что без музеев (из последних сил
я в них всегда, как сирота, ходил),
без этих шариков, которые всегда
от нас не улетали никуда —
без них без всех – я упаду во тьму
и никого с собой – не утяну.
Конец июля – 20 октября 96
* * *
Даниле Давыдову
Мне стыдно оттого, что я родился
кричащий, красный, с ужасом – в крови.
Но так меня родители любили,
так вдоволь молоком меня кормили,
и так я этим молоком напился,
что нету мне ни смерти, ни любви.
С тех самых пор мне стало жить легко
(как только теплое я выпил молоко),
ведь ничего со мною не бывает:
другие носят длинные пальто
(мое несбывшееся, легкое мое),
совсем другие в классики играют,
совсем других лелеют и крадут
и даже в землю стылую кладут.
Все это так, но мне немножко жаль,
что не даны мне счастье и печаль,
но если мне удача выпадает,
и с самого утра летит крупа,
и молоко, кипя или звеня,
во мне, морозное и свежее, играет —
тогда мне нравится, что старость наступает,
хоть нет ни старости, ни страсти для меня.
* * *
Когда бы я как Тютчев жил на свете
и был бы гениальней всех и злей —
о! как бы я летел, держа в кармане
Стромынку, Винстон, кукиш и репей.
О, как бы я берег своих последних
друзей, врагов, старушек, мертвецов
(они б с чужими разными глазами
лежали бы плашмя в моем кармане),
дома, трамваи, тушки воробьев.
А если б все они мне надоели,
я б вывернул карманы, и тогда
они б вертелись в воздухе, летели:
все книжки, все варьянты стихтворений,
которые родиться не успели
(но даже их не пожалею я).
Но почему ж тогда себя так жалко-жалко
и стыдно, что при всех, средь бела дня,
однажды над Стромынкой и над парком,
как воробья, репейник и скакалку,
Ты из кармана вытряхнешь – меня.
ВЕСЬ 1997
Сломай стишок, увидишь ты внутри,
как мало общего у них у всех с людьми
1
Когда я не сошел с ума,
а только в чувстве повредился
(ты это поняла сама,
когда подходишь близко-близко),
я научился быть счастливым,
глядеть на воздух и деревья,
но вдруг ужасно испугался:
а вдруг мне никогда не будет
ни тридцать лет, ни двадцать девять.
май 1997
23
Мне так хотелось, чтоб меня
вы прокатили на машине:
об этом Кальсина просил,
и даже Львовского просил —
не потому, что денег жалко
(хотя, конечно, очень жалко),
а потому, что нету сил.
Я никого из них не извиняю.
4
Я – это очень, очень просто:
немного тщеславья, немного терпенья
плюс тела бедного кулек,
который я тащу через года,
как будто что-то ценное таскаю
(ведь даже я подвержен тленью).
Я этого не понимаю.
Мне нравятся стихи, когда они летят,
но до чего ж они со мной не схожи:
я так хочу в их белоснежный сад,
они ж над «Бабушкинской» маются, кричат,
голодные, как стая ворончат, –
в них слишком много черноты и дрожи.
5
Нет, правда, что меня никто не обижает:
ни шеф, ни Ольга, ни стишки
(хотя, когда бегут вперегонки,
ведь сами же себе они мешают,
друг друга душат, исправляют, жмут,
когда-нибудь они меня сожрут).
Я этого стихам не разрешаю.
Прим. Еще мне нравятся стихи Елены Шварц
(одной китайской поэтессы),
они, наверно, на нее похожи
(хоть иногда, мне кажется, не очень).
Но и без них я тоже проживу.
И последнее. Зная, что никто из пишущих
о себе не может избежать пошлости, я
готов признать, что пока моя жизнь
складывалась благополучно, и все же —
Не страшно, Господи, стареть,
хоть мне сперва противно было
(а что, приятно одному лежать
комочком в собственном стихотворенье?):
все восхищались? все меня жалели?
Все – Димочкой хотели называть?
октябрь 1997
ВЕСЬ 1998
Нет, никогда не стану я
до самой старости дитя.
1
2
Мне 30 лет,
а все во мне болит
(одно животное мне эти жилы тянет:
то возится во мне,
то просто спит,
а то возьмет – и так меня ударит,
что даже кровь из десен побежит).
Никого бы не хотел обижать – потому что обижать людей нельзя – но так получилось, что в один журнал я пообещал стихотворение, которое уже напечатал дважды.
Нехорошо получилось.
Очень жаль.
3
Еще мне жаль мою статью
(она убогая была,
ее не приняли в журнале) —
а в ней ведь тоже плыла синева,
лежали мысли целыми кусками,
и гордость там и сям чернела, как земля.
4
Теперь, надеюсь, вам понятно почему
я так влюбленных не люблю:
и не за то, что некрасивы
(как раз-то это мне приятно),
и не за то, что будут изменять,
и даже не за то, что скоро разбегутся,
а после лягут в разные могилы
(все это тоже можно пережить) —
но мне, зачем мне знать,
что между вами было,
когда я сам еще
могу желанным быть.
Вообще-то я чужого не беру,
но я хотел бы новую судьбу,
но с тем условьем,
чтоб понамешали
в меня побольше снега и тепла
и чтоб там тоже лыжники бежали,
под шапками огромными дыша.
5
Так безобразно я пишу,
что даже сам не понимаю,
как это все однообразно.
Но если правильно сложить
в один мешок стихотворенья
все эти..............................,
все сгустки света и тепла,
охапки боли и стыда —
вот было бы стихотворенье.
Поэтому-то мне теперь и не вполне понятно, чего я так взбесился этой весной, когда, услышав первый вариант этого стихотворения, мне сказали, что у меня появились замашки эстрадного симулякра, видимо думая меня этим упрекнуть.
6
А я и щас
хотел бы изменить
один любимый мой видеоклип,
где Пугачева обо мне поет,
но только так,
чтоб за спиной моей стояли
(желательно в красивых пиджаках)
не эти мальчики
и Гарик Сукачев
(они мне ничего не обещали),
а вы – которые меня читали:
Ахметьев, Гуголев, Малинин, самолет.
Итак, прожив еще один год, я стал полагать, что трагическое мироощущение – это удел малолетних. В конце концов, понять, что все умрут, – это дело техники. Но уж если ты намерен жить дальше, то будь любезен, придумай себе хоть какое-то оправданье. И тем не менее не могу отказать себе в последнем удовольствии.
Вообще-то я уже об этом говорил,
но мне, и правда, было неприятно,
что вы тогда не помогли
мне выбраться из этой тьмы
(а я ведь там лежал
здоровый и опрятный),
но ведь и вы боялись темноты.
А значит, это выше наших сил.
Но я об этом тоже говорил.
<Все свободны>
май – декабрь 1998
КАК НАДО ЖИТЬ, ЧТОБ БЫТЬ ЛЮБИМЫМ
ЛЮБОВЬ БЕССМЕРТНАЯ – ЛЮБОВЬ ПРОСТАЯ
Я отдаю себе отчет в том, что все нижеприведенное, может быть, и не обладает большой художественной ценностью. Но условия моей духовной жизни таковы, что, если бы я все это не написал, я бы перестал себя уважать. А этого я никак не могу допустить.
1. ОЛИН СОН
Началась война. Паника. Эвакуация.
Ей говорят: «В соседнем здании ваш муж».
Она бежит туда, не зная, кто выйдет: я или Женя.
Навстречу ей выходит ее папа. Правда, он молодой, с фотографии, она таким его не знала.
Он говорит ей: «Доченька, вам надо уезжать».
Ему 25, ей – 38.
2. ОЛИН СОН, ПОВТОРЯЮЩИЙСЯ
Есть фотография одна
(она меня ужасно раздражает),
ты там стоишь в синюшном школьном платье
и в объектив бессмысленно глядишь
(так девочки всегда глядят,
и в этом смысле мальчики умнее).
Прошло лет 25
(ну 26),
и скоро почки жирные взорвутся
и поплывут в какой-то синеве.
Но почему ж тогда так больно мне?
А дело в том,
что с самого начала
и – обрати внимание – при мне
в тебе свершается такое злое дело,
единственное, может быть, большое,
и это дело – недоступно мне.
Но мне, какое дело мне, какое
мне дело – мне
какое дело мне?
Чужая ночная комната.
Меня бьют, с унижением, по моей же вине, в сущности, опускают.
Сон повторяется так часто, что она даже выучила узор на обоях.
Но однажды что-то случается. Я говорю одну фразу, и мои мучители расступаются. Я подхожу к двери и открываю ее.
Первый раз она видит, как я спускаюсь по лестнице, выхожу на улицу.
Там прошел дождь. Я иду по мостовой. На мне светлый плащ.
Оля просыпается. Сон больше не повторяется.
3. ЕЩЕ ОЛИН СОН
И все, чего я заработал
своими жалкими стихами
(весь этот незабвенный срам),
и то, что я теперь стою
пред девочками и пред мужиками
(как правило, все больше пожилыми) —
все это тоже не прикрыть руками
[че ты уставился? ведь я ж – одетый,
а, правда,
кажется,
что щас разденусь я?] –
так вот – за это,
именно за это,
за это все – не оставляй меня.
Большое сборище народа. Я на сцене. Все сидят.
Почему-то я читаю Нобелевскую лекцию, хотя меня об этом никто не просит.
Там есть такое место: «Правда – это оружие слабого.
Ложь – это оружие сильного. Ибо в первом случае ты перекладываешь ответственность на других, во втором – берешь ее на себя».
Заканчивается же лекция словами: «Ну получил я вашу премию. А дальше?»
Все встают.
4. * * *Вот так все время ощущаешь жизнь,
она в тебе и под ногтями,
она гремит в тебе костями,
а ты лежишь в ее кармане,
как тварь последняя дрожишь.
5. * * *
А я глаза закрыл
и головой мотаю,
но все равно зеленый весь от страха.
Я, между прочим, умереть могу.
Так вот зачем
меня ты, боже, лупишь:
ему приспичило, ему приятней,
когда я сам, как голая скворечня,
как будто муравейник раскурочен,
иль как жевачка липну к утюгу.
Естественно, что так оно и нужно.
По-видимому, это даже лестно.
Но я чего-то не пойму:
в поту,
в пальто,
в постели,
на ветру
(мне в самом деле это интересно) —
окрепший, взрослый, маленький, умерший —
хотя бы раз я нравился – Ему?
Как писал граф Яков Вилимович Брюс, знаменитый колдун и чернокнижник:
«Отрок, родившийся в этот срок, – гневлив, суетен, боязлив, по-женски непостоянен. Способен тайно лгать и отличается позорной неправедностью. Сердце исполнено яда, но лишен коварства. Чужую жизнь не бережет, на свою скуп. Кроме того, многих соблазнит и при этом Бога не убоится».
6.
Все это про меня. Но меня это не умиляет.
Чего уж там напихали в наш внутренний мешок
при рожденье —
не наше дело.
Ни развязать его, ни вытряхнуть – мы не можем.
И все-таки человек должен совершать нечеловеческие
усилия.
(Но подробнее – об этом – я расскажу вам
в своих будущих стихотворениях.
А пока – )
Любые отношения – это своего рода реабилитация.
Это, в некоторой степени, уговор двух людей (ну от силы трех), что они будут поддерживать друг друга, не дадут пропасть на грани гудящей пустоты или распада.
Впрочем, Оля тоже хороша. Я ей диктую по телефону: «Окрепший, взрослый, маленький, умерший», – а она говорит: Ну что – опять про бедного срулика?
7.
О господи,
чего еще не знаю
о смерти я
(да ничего не знаю),
но если хоть чего-то стою я
(а хоть чего-нибудь я все-тки стою)
[Гандлевский, Кочнев, Руднев, Морев, я] —
пожалуйста, любимая, родная,
единственная, смертная, живая,
из всех, из нас,
любая смерть, любая,
но только не твоя.
И последнее. Мне – снится сон.
Я – Лев Толстой и еду в метро. Все сидят.
Бесы крутят меня, а Оли рядом нет.
Чувствуя, что силы покидают меня, хватаясь за поручень, я кричу: «Ну как же вам не стыдно. Вы же видите: я – один.
Я не могу стоять.
Я – люблю ее».
Все подымаются.
ЭССЕ И ВЫБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
Я потому себе так много позволяю,
что по-другому не могу.
Из одного стихотворенья
1
Я помню: в детстве у меня была игра.
Так – гуляя по даче или по пути на озеро – я представлял себе, что некто, кто больше и лучше меня, хочет узнать мое имя, но почему-то боится.
Тогда (вот она, детская логика) – следуя прямо за мной, он начинает перебирать имена: «Миша, Коля, Петя» (я все как будто не слышу) – и наконец: «Дима». Я оборачиваюсь.
Какие странные порывы внезапных чувств бывают у некоторых субъектов!
2Мне тоже мыли голову в грозу
(не помню – почему,
но точно: мыли),
а мы с сестрой стояли на полу
и вот – глазьми,
бесцветными, цветными,
как два врага, смотрели на себя.
Мы никогда все это не любили.
Но почему все это – помню я?
Другая гроза. Папа, Юля, я. Папа за руку провожает нас в туалет.
По каким-то интеллектуальным причинам (а ему всего-то 30 лет) он говорит чудовищную вещь:
«Это – чтобы сразу всех. Иначе – кому вы нужны».
Юля руку выдергивает. Я же чувствую какой-то неизъяснимый восторг.
Потом уже, прочитав «Драму на охоте», я понял, что это – пошлость.
Но почему же тогда я чувствовал этот неизъяснимый восторг?
34
Когда мои стихи осыпятся во прах
(а это будет непременно,
и я хочу, чтоб вы об этом знали),
тогда,
на гениальных их костях
(вам это тоже неприятно?)
я встану сам,
своими же ногами,
но встану я —
на собственных ногах.
Ну, пусть не самых лучших,
да, не первый
(хотя и это, в сущности, неверно) —
но это мой стишок,
мой грех,
мой стыд, мой прах.
Я еще в институте заметил – обычная вещь для Достоевского: роман не начинается, пока не разразился скандал. Герои съезжаются, стягиваются в одну точку, но ничего не происходит.
Но вот появляется еще один. Искра вспыхивает. Скандал разгорается.
Это похоже на мои стихи. Обязательно надо сказать какую-нибудь гадость, чтобы они заработали.
(Мужчине из второго ряда
это кажется не-обязательным?
А вы попробуйте – )
Это тоже похоже на мои стихи.
5. Необходимое пояснениеТак вот поэзия – не гейзер,
не газировка и не нож,
но если ты ее откроешь
(а фигли ты ее откроешь),
то ты сперва ее уронишь,
потом и сам туда утонешь,
потом, как в мерсе, поплывешь.
Поэт (а не человек, хотя и человек тоже) всю свою жизнь работает на Избранное.
В этом смысле сборники уже умерших поэтов производят весьма приятное впечатление. Может, потому, что там нет случайных стихов, а значит, есть настоящий, выровненный сюжет. А может, по какой-то другой причине.
Но в любом случае – заметил я недавно – жизнеутверждающие стихи в посмертных публикациях выглядят вообще крайне неубедительно.
6А я еще империю любил
(она б любить меня не стала),
но вот когда она пропала –
не по моей вине пропала –
я никого не полюбил.
7. Еще одно необходимое пояснение
Я ничего еще не отдавал:
ни голову, ни родину, ни руку —
ну, может быть, какой-то смерти мелкой
[а может быть, какой-то смерти крупной],
я выпустил из рук горящей белкой
[я выронил ее купюрой круглой], —
но я по-крупному – не отдавал.
Так пахнет ливнем летняя земля,
я не пойму, чего боялся я:
ну я умру, ну вы умрете,
ну отвернетесь от меня —
какая разница.
Ведь как подумаешь, как непрерывна жизнь:
не перервать ее, не отложить —
а все равно ж – придется дальше жить.
Но если это так (а это точно так),
из этого всего:
из этой жизни мелкой
[а может быть, из этой жизни крупной],
из языка, запачканного ложью,
ну и, конечно, из меня, меня —
я постараюсь сделать все, что можно,
но большего не требуй от меня.
Как известно, Мандельштам писал о «далеком» читателе. Не знаю, какой уж там читатель, – не видел. Но когда я пишу, то у меня есть две цели, два адреса. О первом я и говорить здесь не собираюсь (это бессовестно), а второй это – вы. Это не значит, что всех вас я тоже вижу. Но это значит, что всех вас я имею в виду.
Впрочем, и здесь есть одна червоточина.
Когда мне хлопают (а я люблю, когда мне хлопают), мне всегда хочется раскинуть руки. Вот так. Только я ни разу этого не делал, потому что боялся.
Но – когда-нибудь – я обещаю вам, – закончив свое последнее стихотворение, я все-таки скажу себе: АП! – и раскину руки.
8И последнее.
Я веду за руку свою трехлетнюю племянницу, Полину. На ней красивое платье, и она боится машин.
Я ей говорю: «Ничего не бойся – я же с тобой». Она верит.
Тогда, впадая в педагогический раж, я добавляю:
«А чтобы быть совсем хорошей девочкой, – какать, Поленька, ты все-таки должна на горшок».
Она (яростно и непримиримо): Ни-ког-да.
А чтобы быть
еще любимей вами
(а это, кстати,
мне всегда хотелось,
но, видно, не сумел я лучше стать) —
так вот
теперь вниманье, это важно:
я никогда
быть не хотел отважным,
но я хотел —
смешить и ужасать,
смешить и ужасать,
вплоть до могилы.
во мне такая
Но, видно, есть сила.
меня сильнее
И мне ее придется – испытать.
АП!
КАК НАДО ЖИТЬ – ЧТОБ БЫТЬ ЛЮБИМЫМ
Писатель так часто говорит о себе, что можно подумать, что он очень себе интересен. Но ему интересно другое.
Во-первых, ему интересен тот человеческий тип, куда его затолкали насильно, наделав ссадин и рытвин.
Во-вторых, он хочет этому человеческому типу помочь, потому что прекрасно помнит о том, как раньше чужие книги помогали ему, а также о том, что никто не имеет морального права считать свою жизнь исключеньем.
Что же касается моей книги, то она вполне произвольна, и ни ее порядок, ни случайные связи стихов – никакого значения не имеют.
ЛУЧШИЙ АВТОЭПИГРАФ – ПОСЛЕДНИЙ АВТОЭПИГРАФ
Pokljanis’ – chto marketing, tabu, sexual’nost’,
prava cheloveka,
gospodin prezident,
zhurnaly, gazety, TV –
t.e. vsjo to chto nashe
i chto ot tebja ne zavisit –
vsjo eto tozhe tebe interesno.
Клянусь, но – однако...
О, я никогда не забуду
(даже если буду стараться,
а я буду очень стараться),
что все эти яркие дни,
и все, что осталось,
и все, что пыталось остаться,
эта мякоть моя,
моя ненаглядная мягкость,
этот правильный голос
и голос шершавый – мои.
КАК ТРУДНО БЫТЬ ЗВЕЗДОЙ
(или откуда такое желанье ударить кого-нибудь по лицу)
как сказала однажды газета «сегодня»
ЕГО БЕЗНАДЕЖНЫЙ, ЕГО ДРАГОЦЕННЫЙ ГОЛОС – ТАК УМЕЮЩИЙ СТАВИТЬ СЛОВА – ПОСТОЯННО ГОТОВИТ К ТОМУ, ЧТО КАЖДОЕ СЛОВО МОЖЕТ ЯВИТЬСЯ ПОСЛЕДНИМ
как написала тебе на е-mail одна идиотка
ТЫ ЖИВЕШЬ, КАК МЕЧТА, КАК ИГРУШКА, КОТОРОЙ НИКТО НЕ ПОДАРИТ И КОТОРУЮ НАДО УКРАСТЬ, УКРАСТЬ НЕПРЕМЕННО
и уж как совсем справедливо заметил тебе твой приятель выводя подышать – после одной неожиданной драки
НУ ЧЁ ТЫ ТРЯСЕШЬСЯ ОТ ЗЛОБЫ, ЧЁ ТЫ ТРЯСЕШЬСЯ
ВЕДЬ ВСЁ ЖЕ ЕСТЬ У ТЕБЯ: МНОГО ДЕНЕГ, ПИРОЖНЫХ.
ВСЕ ТЕБЯ УВАЖАЮТ, А ТЕ, КТО НЕ ХОЧЕТ (АХ ТЫ, СУКА ТАКАЯ, ГОВНО), ВСЁ РАВНО УВАЖАЮТ.
вот только этого
мне еще не хватало – для полного счастья
* * *
Так неужели
я никогда не посмею
(а кто, собственно,
может мне здесь запретить,
уж не вы ли, мои драгоценные,
уж не вы ли) —
признаться:
ну были они в моей жизни, были,
эти приступы счастья,
эти столбики солнца и пыли
(все постояли
со мной в золотистой пыли),
и все, кто любили меня,
и все, кто меня не любили,
и кто никогда-никогда не любили —
ушли.
ДВЕ СЕСТРЫ
(Отрывок из пьесы)
Анночка Иванна сидит рядом с кроватью, на которую навалено огромное количество одеял. Под одеялами – Ангелина Иванна.
АННОЧКА ИВАННА. Анна, я так и знала, чем это кончится. Сначала ты ведешь беспорядочный образ жизни. Потом всю ночь стоишь на сквозняке, кого-то выглядывая. Потом ты заболеваешь, а вот теперь умираешь. Как тебе только не стыдно, Анна.
(Молчание.)
АННОЧКА ИВАННА. Как сказал поэт: «а ты живи, как будто там внутри/ не этой смерти пухнущий комочек,/ не костный мозг и не подкожный жир,/ а так, как будто там/ какой-то жар цветочный,/ цветочный жар, подтаявший пломбир». Давай обсудим прочитанное, Анна, давай обсудим.
(Молчание.)
АННОЧКА ИВАННА. Какая же ты все-таки сволочь, Анна. Я всегда хотела, чтобы ты была счастлива. В конце концов, тебе не в чем меня упрекнуть. Разве я виновата, что у тебя нет детей?
(Молчание.)
АННОЧКА ИВАННА. Нет, я все понимаю, я тоже иногда грущу и думаю о высоком. Но разве жизнь ограничивается только борьбой и чужими любовниками? Это же не так! Вот посмотри на меня. В жизни есть масса других полезных вещей.
АНГЕЛИНА ИВАННА (из-под одеял). Какие же у тебя ужасные ноги, Аня.
(Анночка Иванна поражена, она сначала смотрит себе на ноги, потом на одеяло.)
АННОЧКА ИВАННА (патетически). Неправда. Я прожила прекрасную жизнь, понимаешь: прекрасную жизнь. Меня все любили. Меня любил муж, мой покойный Николай Степанович, меня любили дети, сослуживцы и сослуживицы...
АНГЕЛИНА ИВАННА (вылезая из-под одеял). Николай Степанович тебя не любил.
АННОЧКА ИВАННА. Нет, любил.
АНГЕЛИНА ИВАННА. Нет, не любил.
АННОЧКА ИВАННА. Нет, любил.
АНГЕЛИНА ИВАННА. Как же он мог тебя любить, когда спал со мной. Два раза.
АННОЧКА ИВАННА (плачет). Но не всю же жизнь, не всю же жизнь. Все другое время, когда он спал со мной, он ужасно меня любил. (Визжит.)А ты просто завидуешь, что он всю жизнь спал со мной! Сука! Сука!
АНГЕЛИНА ИВАННА (саркастически).Да уж, есть чему позавидовать. (Пауза.) Ну прости, Аня. Я совсем не хотела тебя обидеть.
АННОЧКА ИВАННА (успокаиваясь). Да-а? (Вздыхает.) Значит, мне показалось. Но все одно, Анна: с тобой стало невозможно разговаривать. Ты на всех бросаешься, как волчица. Это не доведет тебя до добра.
Как будто в подтверждение ее слов дверь вдруг распахивается, дует замогильным ветром, на пороге стоит каменный Николай Степанович. «Дай руку мне, – говорит каменный Николай Степанович помертвевшей Ангелине Иванне, – дай руку мне».
АНГЕЛИНА ИВАННА (подавая руку). О, как тяжело! Оставь меня! Пусти. Мне больно, больно.
Они проваливаются.
Потом на подъемной театральной машине они подымаются и раскланиваются. Медленно опускаются. Потом появляется одна Ангелина Иванна, принимает аплодисменты, цветы, посылает воздушные поцелуи публике – и наконец-то проваливается уже навсегда.
ГОЛОС ИЗ-ПОД ЗЕМЛИ. Анечка, Анечка... Какие же у тебя ужасные ноги!
Занавес.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?