Текст книги "Мэгги Кэссиди"
Автор книги: Джек Керуак
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Джек Керуак
Мэгги Кэссиди
Jack Kerouac
MAGGIE CASSIDY
© М. Немцов, перевод, 2002
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015
Издательство АЗБУКА®
1
Перед самым Новым годом на Севере мело. Парни, пошатываясь и цепляясь друг за друга, брели по дороге, поддерживая личность в центре, которая сама по себе распевала надтреснутым печальным срывающимся голосом то, что услышала от ковбоя в театре «Ворота» в пятницу: «Валет бубен, валет бубен, тобою буду я сражен»[1]1
Искаженные строки из американской народной песни «Ржаной виски» (Rye Whiskey). – Здесь и далее прим. переводчика.
[Закрыть], но без строчки про сражение, просто «валет бубен», а дальше осекалась и заливалась тирольским йодлем, гнусавя на западный манер. Пел Джи-Джей Ригопулос. Голова пьяно болталась, а они волокли его башмаками по снегу, руки безвольно свисают, а рот идиотски раззявлен, в общем, поразительная картинка полного наплевательства на себя – остальным даже приходилось напрягаться, чтобы удерживать его вертикально. Однако из его горла сломанного пупса вырывались жалобные стоны: «Валет бубен, валет бубен», а огромные густые снежинки осыпали им головы. Наступал 1939 год, еще до войны, и пока никто не успел узнать, как мир намерен поступить с Америкой.
Все парни были канадскими французами, за исключением грека Джи-Джея. Ни одному – то есть Скотти Болдьё, Альберу Лозону, Винни Бержераку и Джеки Дулуозу – ни разу и подумать не приходило в голову, чего ради Джи-Джей протусовался все свое детство с ними, а не с другими греческими мальчишками, корешами по играм и задушевными друзьями отрочества, тут же всего-то и надо было, что пересечь реку и увидеть тыщи греческих пацанов или съездить в Потакетвилль, заглянуть в здоровенный греческий район и завести себе кучу новых друзей. Лозону-то такая мысль могла прийти в голову, почему Джи-Джей так и не прибился к грекам, – Лозону по кличке Елоза, самому понимающему и чуткому из всей банды; но с тех пор, как он про все допетрил, он об этом никому и не заикался – пока. Однако любовь четверых французских парней к этому греку была поразительной, истинно полной, суроволикой, в чем-то наивной и совершенно серьезной. Они держались за него изо всех сил, ерзая от нетерпения узреть новую шутку, что он решит выбрать для своей роли придворного шута. Они проходили под темными сучьями невообразимо огромных прекрасных деревьев черной зимы – под темными руками, перекрученными и жилистыми от самых тротуаров, эти руки сплетались над дорогой – Риверсайд-стрит – в сплошную крышу на несколько кварталов; мимо призрачных старых домов с огромными парадными подъездами и рождественскими огоньками, погребенными где-то в глубине; реликты недвижимости, оставшиеся с тех лет, когда жить на берегу означало и требовало жить роскошно. Теперь же Риверсайд-стрит превратилась в мешанину, текущую от крохотной греческой лавчонки, освещенной бурыми лампочками, на краю песчаного пустыря, и от нее к реке спускались переулки, застроенные коттеджами; она текла от лавочки до бейсбольного песчаного поля, что почти полностью заросло сорняками: теперь с него только прилетали шальные мячи, бившие стекла, по ночам в октябре там жгло костры хулиганье и городское отребье, а к этой категории Джи-Джей и его банда принадлежали и раньше, и теперь.
– Дайте снежок, чуваки, – рявкнул Джи-Джей, вдруг выпав из своего пьяного балагана, покачиваясь; Лозон услужливо подскочил, протягивая ему снежок и выжидательно хихикая.
– Чё ты делаешь, Мыш?
– Щас залеплю этому ссыклу – чё он тут разъездился? – рявкнул тот. – Щас у нас тут повсюду революции засквозят! Пусть обжоры задерут свои жирные ляжки и обосрут все южные курорты – Паль-Майами-Бичи всякие…
И он, злобно замахнувшись что было сил, швырнул снежок в проезжавшее авто, и мягкий снежок взорвался, плюхнувшись прямо на ветровое стекло, и на стекле этом тут же засияла звезда, а хлопка водителю как раз хватило, чтобы обратить внимание на них, скорчившихся от хохота, колотивших себя по коленкам, – он ехал на старом «эссексе» с трескучим мотором, груженный дровами и новогодней елкой сзади, а несколькими еще и спереди, их подпирал спиной мальчуган, его сын, фермеры из Дракута; он лишь обернулся на шутников и злобно зыркнул, а сам поехал мрачно дальше к Мельничному пруду и соснам старых асфальтированных дорог.
– Ха ха ха ты видел, какая рожа у него была? – завопил Винни Бержерак, весь затрясшись от рвения, и прыгая по всей дороге, и хватая Джи-Джея за плечи, таща и толкая его в приступе дикого хохота и истерической радости. Оба чуть не рухнули в сугроб.
Немного в стороне от них спокойно шел Скотти Болдьё, голова поникла от дум, точно он сидел один в комнате и изучал кончик тлеющей сигареты; крутоплечий, низкорослый, с ястребиным лицом, холеный, смугловатый, кареглазый. Он повернулся и вбросил в общее громогласное веселье короткий и задумчивый вежливый смешок. В то же время в его глазах мелькнула искорка недоумения от их проделок бок о бок с его серьезностью, суровое и удивленное узнавание, некое превосходство в их общей беззвучно плывущей душе, и Елоза, видя, как он внутренне смутился в стороне от их веселья, на секунду склонил к плечу голову, усмехнувшись, будто старшая сестра, и потряс его за плечо:
– Эй, Скотти, – видал, как наш Эль Мышо швырнул лимонку прямо в окно этому парню – он так швырял мороженое в экран, когда мы смотрели то кино про лишение закладной в «Короне»? Ч-черт! Ну и маньяк! Прикинь, да?
Скотти лишь отмахнулся и кивнул, прикусив губу, да задумчиво поглубже затянулся «честерфилдом» – примерно тридцатым или сороковым в его новой жизни: семнадцать лет, а неизбежно потонет в работе, медленно, тяжко, расслабленно, – трагическое и прекрасное зрелище, а снег оторочил ему брови и осел на непокрытую, тщательно причесанную голову.
Винни Бержерак был худ как палка и непрерывно вопил от счастья; папу его, должно быть, звали Хохотунчиком; под неистово трепетавшими полами неугомонных воплей со всей бандой его тощее и тщетное тельце крутилось на шарнирах несуществующих бедер и длинных белых и трагических ногах. Лицо его, острое как бритва, симпатичное, будто вырезали пилочкой для ногтей; голубые глаза, белые зубы, сияющие безумные глаза; влажные волосы, начесанные коком вперед и щеткой откинутые назад, спускались под белое шелковое кашне; брови выступали вперед, как у Тайрона Пауэра[2]2
Тайрон Эдмунд Пауэр-мл. (1914–1958) – американский театральный и киноактер, как правило игравший в амплуа романтического героя-любовника.
[Закрыть], расчетливого идеального симпатяги. Но как только давали старт, он превращался в безмозглого безумца. Его хохот визгливо бился вдоль по всей безмолвной заснеженной дороге сутулых работяг, что на праздники горбятся над трудами своими, пакуя бутылки и подарки, шмыгая по ночи носами. Снег падал ему на волосы сквозь столбы пара от его диких воплей. Джи-Джей уже восстал из своей снежной могилы, куда «этот прра-кля-тый крысеныш» рухнул, а поскольку было мягко, он, содрогаясь, провалился в самый холод; теперь, восстав весь белый, он за ремень подхватил Винни себе на плечо, крутнул самолетиком и запустил в полет – все они видели такие броски в «Рексе», и в ОЧАК[3]3
ОЧАК (CMAC) – Объединение членов ассоциации католиков, мужское общество взаимопомощи, в Лоуэлле существует с 1878 г. В 1900 г. на перекрестке улиц Мерримак и Потакет выстроено здание Объединения, ставшее центром общественной и культурной жизни города.
[Закрыть], и у себя на задворках – на матчах, которые сами же срастили, – дико, с воплями выплясывали они вокруг неизбежной кульминации в горделивых развевающихся пальто отрочества.
Они еще не выпили ни капли.
Джи-Джей и Винни вместе шлепнулись в сугроб, утопли в нем, а все плясали вокруг и улюлюкали; снег падал, слетал вниз с продрогших ветвей-полуночников; близился Новый год.
2
Альбер Лозон обратил печальные глаза на Джеки Дулуоза, неожиданно задумчиво стоявшего рядом.
– Эй, Заааагг, ты видал, видал? Как Мыш его тем захватом кинул? Как этот захват называется, Загг? Ты прикинь. – В его зубах зашкворчал судорожный смешок. – А Винни, вот чокнутый, свалил-таки его, видал, как эта подлая крыса его на пять миль в сугроб с собой утащила? Эй, Загг? – И он схватил Загга за рукав и встряхнул, чтобы тот непременно посмотрел на такую небываль. Но некое далекое воспоминание или отражение овладело разумом второго паренька, и ему пришлось повернуться и внимательно посмотреть на Елозу, чтобы понять, какая реакция от него требовалась в тот миг, когда он грезил. Печальные глаза Лозона заметил он, посаженные довольно близко к странному длинному носу, что-то покрытое тайной под большой коричневой фетровой шляпой – тот единственный из всей банды носил шляпу; и ничего не обнаружил, кроме выжидательного смешочка, неистово вспыхнувшего юностью в этих близко посаженных глазах, вытянутом подбородке, широком рте, растянувшемся в ожидании. Уголка рта Лозона едва коснулась какая-то мука, проблеск чего-то, когда он увидел долгую нерешительность Загга, вынырнувшего из собственных дум; некое разочарование пришло и ушло навсегда, пока он пытался постичь этого мальчишку; а Загг Дулуоз вспоминал всего лишь о том времени, когда ему было четыре года и в конце красного майского дня он швырнул камнем в машину напротив пожарного депо, а машина остановилась, и оттуда вышел человек с сильной тревогой на лице, стекло разбилось, – и увидев, как на лице Лозона мелькнуло разочарование, он задумался, не рассказать ли ему об этом четырехлетнем камне, но Лозон его уже опередил: – Загг, ты все пропустил: нашего великого Мыша свалил худосочный Винни Бержерак, просто сенсация! – Лозон устроил ему целую свистопляску. – Без шуток – ты на мильон миль отъехал и ничего не видел, а это незабываемо: представь только, наш единственный и неповторимый Джи-Джей – только глянь, чего вытворяет! Загг, полоумный! Прикинь! – Хлопал его, тянул и тряс. Через секунду все было забыто. Влетела птица смятения, уселась на жемчужные души и снова спорхнула. С краю компании трюхал Скотти, по-прежнему один, по-прежнему глубоко в себе.
Джи-Джей по кличке Мыш, урожденный Ригопулос или, быть может, Риголопулакос, но сокращенный своими трудолюбивыми родителями, уже поднялся на ноги и без шуток или пытаясь серьезно, а если возможно, то и сурово отряхнуть снег с пальто, именно в этот момент вспомнив о матери, что так гордо ему подарила его к Рождеству на прошлой неделе.
– Полегче, парни, отвалите, моя старуха только мне это кашемировое пальто задарила, на нем ценник такой охренительный, что самому пришлось мемориабельную бирку писать… – Но жизненная сила и живость вдруг выпрыгнули из него снова, точно их взрывом вышибло, его интерес ко всем вокруг и сразу стал настолько абсолютно безграничен, что он, как заядлый пьянчуга, подпрыгнул и задергался опять, заново принялся изматывать мир, целовать основы мира. – Загг! Эй, Загг! Что за мемориабельное слово ты мне как-то ночью сказал на Площади – нет, не на Площади, перед Ратушей, ты сказал еще, что в энциклипедии вычитал, его еще про памятники говорят…
– Мемориа…
– Мемориабабельный… эйи-ииии! – завопил Мыш, подлетев к Заггу через кордон из рук всей банды и сграбастав его тревожно и лихорадочно. – Мемориабабели памятников мировой войны – шесть миллионов мемориалов – Водворка Лонгфелло – водоворота лонного – Загг, что было за слово? Скажи нам, что… это… за… слово! – завопил он, все таща и таща его неимоверно назойливо – показать остальным, неистово выделываясь от нарочитого возбуждения, настолько «оглоушемленный», как сам только что выразился, что, казалось, готов взлететь в воздух на ничем не сдерживаемых нутронаправленных взрывах напряжения. В его собственной шараде то был вопрос такой важности, что, мягко говоря… – Этого человека обезглавить немедленно, звоните в Тауэр, двенадцать шестьдесят девять, обзвоните все линии на коммутаторе, всю луну обзвоните, его голова уже у нас на плахе и готова скатиться, этот человек не хочет говорить нам, Борису Карлоффу и компании, и Беле Любоши[4]4
Борис Карлофф (1887–1969) – американский актер, знаменитый исполнением ролей монстров, вампиров и маньяков в ранних фильмах ужасов. Бела Любоши – имеется в виду Бела Лугоши (1884–1956), американский актер венгерского происхождения, знаменитый своим участием во множестве фильмов ужасов.
[Закрыть], и всем нам, вампирам, и всем, кто водится с Франкенштейном, и… – лукавым шепотом – …связан с домом… Макси… Смита… – На этом вся компания заревела от хохота и изумления; лишь несколько недель назад они тащили старого потакетвилльского пьяницу домой в дом далеко по Риверсайд-стрит, а дом оказался 175-летним некрашеным колониальным особняком, что крошился от очага до порога посреди прискорбного утопшего поля сразу за развилкой на Дракут и Лейквью; жуткая ночка была; они втащили старичка, спотыкаясь, в кухню, он шмякнулся, замычал; сказал, что постоянно слышит призраков в других комнатах; а когда уходили, старик запнулся о кресло-качалку, упал, ударился головой и остался лежать на полу и стонать.
Они волоком подтащили его к кушетке; казалось, с ним все нормально. Но в карнизах выл ветер, на пустом чердаке наверху… скорее помчались домой. И чем ближе подходили к дому, тем больше Джи-Джей, даже тогда не переставший возбужденно болтать, верил, что Макси Смит умер, убил себя.
– Он на кушетке, лежит бледный, как простыня, мертвый, как призрак, – шептал он. – Точно вам говорю… отныне и впредь он будет призраком Макси Смита. – Поэтому наутро в воскресенье все с мрачными предчувствиями полезли в газеты посмотреть, обнаружили тело Макси Смита в его старом доме с привидениями или нет. – Я знал, что луна выглянула, когда мы встретили его на Текстильной мостовой, это плохой знак, не следовало нам тащить его в дом, старик все равно полумертвый, – твердил в полночь Джи-Джей. Но и наутро – никаких сообщений о том, что кучка мальчишек тайком выскользнула из дома, оставив внутри мертвое тело, избитое тяжелым предметом; поэтому они зашли друг к другу в гости после церкви – франкоканадцы ходили в Святую Жанну д’Арк на Потакетвилльском холме, а Джи-Джей на другой стороне реки, с мамой и сестрами под темными накидками – в грекокафолическую православную церковь возле канала, – и успокоились. – Макси Смит, – шептал Джи-Джей в предновогоднем снегу, – и его мемориабельная джаз-банда кончают там на простыни… Нет, но какое слово! Эй, Елоза, ты слыхал такое слово? Скотт? МЕМОРИ-АБЕЛЬНЫЙ. Навсегда и навеки в камне. Вот что оно означает. Только Загг мог такое слово отыскать. Много лет постигал он в этой комнате науки, учился, запоминал… МЕМОРИАБЕЛЬНЫЙ. Загг, Мемуарная Детка наша, напиши нам побольше таких слов. Ты прославишься. Тебя сделают почетным председателем обжорского собрания генеральных пердунов в автомотодепартаменте управляющих Уолл-стритом. И я туда приду, Загг, с хорошенькой блондиночкой, фляжкой и квартиркой к твоим услугам… ах, джентльмены, я устал. То был борцовский поединок, который – как же мне сегодня танцевать? Как я пойду и станцую джиттербаг? – И снова все остальное на миг выдохлось, а он запел «валет бубен» так, как только что научился, печально, невероятно печально, будто собака завыла или как поют мужики, надломленно и пророчески паря по снегам ночи, «валет бубен», и рука об руку они поволоклись на новогодние танцы в бальный зал «Рекс», на первые танцы для каждого, а впереди – их первое и последнее будущее.
3
А все это время через дорогу от них тем же курсом шел Заза Воризель, который, если б не выдающаяся челюсть чуть ли не гидроцефала и не рост на шесть дюймов ниже, мог бы запросто сойти за чеканного франкоканадского счастливого улыбчивого братца Винни Бержерака; он тоже сначала шел с компанией, а потом удалился на противоположный тротуар, как человек, привыкший подолгу бродить с бандами, думать, переставлять ноги сам по себе, но то и дело отпуская им едва слышно замечания вроде «Чертова куча придурков» (gange de baza по-французски), или «Ай поглядите, какие славные девчушки вон из того дома валят, эй».
Заза Воризель был в банде самым старшим, влился в нее совсем недавно по приглашению Винни, поразив остальных, скептиков и не только, лишь тем, что был таким фантастическим придурком, способным на любой финт, а главная шутка была в том, что «он сделает все, что Винни ему скажет, все что угодно»; дополнительная его ценность заключалась в знании девчонок и секса из первых рук. У него были те же, что у Винни, счастливые тонкие черты, такой же симпатичный, только очень маленький, ноги колесом, на вид обхохочешься, глазки бегают, челюсть тяжелая, и все время фыркает битым носом; постоянно дрочит перед всеми остальными, лет восемнадцати; и все же было в нем что-то необычайно невинное и дурковатое, почти ангельское, хотя, по общему признанию, глупое и вероятно умственно отсталое, как и он сам. Он тоже носил белое шелковое кашне, темное пальто, галоши, без шляпы и шел сейчас целеустремленно по двухдюймовому снегу на танцы, куда сам всех и сманил; куда-то на Лейквью-авеню, в какой-то сентервилльский домик, где начиналась вечеринка для взрослых, мальчишки и пошли – из дома Джи-Джея и Загга к месту окончательной встречи, за Зазой. Потому и шли они пешком, с таким розовощеким восторгом, как полагается на праздник; машины до лета ни у кого все равно не предвиделось.
– On va y’allez, пошли! – завопил тогда Заза. Теперь Заза Воризель слепил снежок и запустил им в своего героя Винни. – Эй, Винни, иди сядь на клятый горшок и заткнись, пока я тебе ходилки не повыдергивал… – С другой стороны улицы, мягко, с дурацкой улыбочкой, проблеск которой остальные так любили наблюдать.
Джи-Джей покачнулся, услышав, шепнул, ткнув в его сторону пальцем, шикнул:
– Слушьте, чё он там себе думает?.. Чёрдери, Зазай! – и помчался через дорогу, и прыгнул Зазе на плечи, и сшиб его в сугроб, а Заза, поскольку не привык к грубому обращению, вопил в непритворной панике:
– Йей! Йей! – весь такой щеголь в своем пальто и кашне вывалялся в снегу; остальные кинулись бороться и дергать его во все стороны и наконец подняли его горизонтально на плечи и пошли дальше по Риверсайд, вопя и таща на себе своего Зазу.
Вот они дошли до крутого травянистого склона за деревянным забором, чуть ли не у каменного замка с башенками, что возвышался над Риверсайд-стрит. Вверх по склону, белея в ночи, уходила каменная стена до самого утеса, и теперь под снегом с нее свисали сухие остатки лоз, поблескивая льдом; а на вершине утеса – три дома. В среднем жил Джи-Джей. Просто обычные двухэтажные жилища французских канадцев, с бельевыми веревками, верандами, длинными половицами, как жилища Фриско, что терпят в туманах Севера, с бурыми лампочками в кухнях, сумрачными тенями, смутно мелькающим церковным календарем или пальто на дверце чулана, что-то печальное, домашнее и полезное, а для мальчишек, не знающих более ничего, – обиталище самой жизни. Дом Джи-Джея сидел, парил, выходил над верхушками гигантских деревьев Риверсайда на город в миле оттуда и через реку; у себя на кухне, в ревущих неистовых ураганах, от которых не видно ни зги, а деревья лязгают о стекла, Дед Мороз трещит, яростно рвется в дверную щель, старые галоши холодно и мокро поблескивают в исшарканных лужицах прихожей, а люди пытаются остановить сквозняк сложенной полоской газеты… в неимоверные бурные дни, когда не надо в школу, и по праздникам вроде Нового года Джи-Джей на длинных ногах расхаживал по материнскому линолеуму, кляня и матеря тот день, когда родился на свет, а она, пожилая греческая вдова, которую смерть мужа пятнадцать лет назад до сих пор держит в чернейшем трауре, сидела у дрожащего от холода окна в кресле-качалке, со старой греческой библией на коленях, и горевала, и горевала, и горевала… Один взгляд на этот дом, когда Джи-Джей с мальчишками спешил мимо к радостям, разрывал ему разум… «Не спит ли еще моя мама?» – думал он – Иногда она лишь стенала протяжно о тьме своей жизни, так, что жалостливо было слушать, пела свои жалобы, чтобы дети слышали каждое слово и вешали головы от стыда и страдания… «Дома ли еще Рено?.. поведет ли она ее к этой клятой тетке в гости… Ох Господи еси на небеси, иногда мне кажется, что я родился только для того, чтобы волноваться за эту мою несчастную старенькую маму, пока сапоги мои не увязнут в земле, и никакой проклятущий спаситель не придет меня вытянуть – последний из Ригопулакосов, elas spiti Ригопулакос… ka, re», – ругался он и выкручивал изнутри мозги по-гречески, сжимая себе под пальто бедра, пока не начинали гореть, вытащив руки из карманов и распялив пальцы остальным, красноречиво высунув язык и щелкая им, со словами:
– Ты, ты, ты – откуда тебе знать? – Ему хотелось взвыть по-над снегами, над двадцатифутовой стеной до самого своего дома с его темными и трагическими окнами, не считая одного бурого огонька в кухне, что не говорил ничего, не показывал ничего, кроме смерти, – лишь давал понять, что мать его уже начала бдение с масляной лампой, пока в кресле, потом на маленькой кушетке у печи в кухне, под жалким хилым покрывалом, хотя все это время ей оставалась целая кровать в спальне… – Так темна эта комната, – кручинился Джи-Джей, Гас, Янни для матери, Янни, когда ей хотелось назвать его средним именем, и все в округе слышали, как она зовет его в печальных красноватых сумерках ужинать свиными отбивными – «Янни… Янни…» Бубновый валет чужих разбитых сердец. И Гас обернулся к своему величайшему и глубочайшему другу, которого окрестил Заггом.
– Джек, – беря его за руку и задерживая остальную банду, – ты видишь вон тот огонек, что горит в окне у моей мамы?
– Я знаю, Гас…
– …что показывает, где старушка в эту ночь, как и во все прочие ночи, пока этот несчастный чертяка и недотепа пытается вытащить с собой Загга и оттяпать себе хотя бы чуточку удовольствий этого мира… – глаза его слезятся, – …и не просит слишком много, на что этот Господь в милосердии своем и в шчедрости своей необычайной, как его там, Загг, может ответить лишь: «Гас, Гас, бедный Гас, молись ангелам и мне, и я прослежу, Гас, чтобы твоя бедная старенькая мама…»
– А-ах, выключила газ! – заорал вдруг Заза Воризель, настолько вдруг уместно, что Лозон хихикнул пронзительно и дико, и все услыхали, но не обратили внимания, поскольку слушали, как Гас толкает очень серьезную речугу о своих горестях.
– …что лишь на мгновенье мои душа и сердце могли упокоиться и увидеть, что моя мама – Джек, она же всего-навсего старушка – у тебя отец не умер, ты не знаешь, что такое старенькая мама-вдова, у которой нет старика, вроде твоего Пыыкаа Рыг Эмиля Ду-луоза, – чтоб он входил в дом, задирал ногу и откладывал кучку – это же утешает, заставляет старушку – заставляет ребенка, меня, понять: «У меня есть старик, он приходит домой с работы, он уродливый старый маньяк, за которого и десяти центов никто не даст», – Загг, но вот он я – только две сестренки, брат умер, старшая сестра замужем – знаешь же, Мари, она раньше любимой у мамы была… утешительницей – когда Мари была рядом, я так не волновался, как сейчас – Ох черт, я ведь не – выставляю напоказ свои горести перед вами, парни, да? Чтоб вы поняли, что сердце у меня разбито… что, сколько жить буду, меня всегда цепи будут вниз тянуть, в океаны жалких слез, где я ноги себе уже омочил при мысли о моей бедной старушке-маме в ее клятом старом черном платье, Загг, которое – она ждет меня! Она вечно меня ждет! – В банде суета. – Спросите Загга! Три часа ночи, мы возвращаемся домой, мы трепались себе, может, у Блезана или просто встретили Счастливчика на улице и остановились поздороваться – (растолковывая все и размахивая рукой, он весь жаждал, косноязыкий, красноречивый, его почти оливковая кожа, зеленовато-желтые глаза и искренний напряг, будто на древнем базаре или дворе) – и вот мы такие входим, ничего не произошло, однако, а еще не слишком поздно, однако, вот моя Ма – Вот моя Ма у окна, с этой лампой, ждет – спит. Я вхожу на кухню, пытаюсь на цыпочках, чтобы не разбудить ее. Она просыпается. «Янни?» – вскрикивает она тихонько, будто плачет… «Да, Ма, Янни – я гулял с Джеки Дулуозом». – «Янни, почему ты возвращаешься так поздно, я волнуюсь до смерти?» – «Но, Ма, уже поздно, я знаю, но я же сказал тебе, со мной все будет в порядке, что мы дальше кондитерской Детуша нипочем не пойдем», – и я потихоньку свирепею и ору на нее в три часа ночи, а она ничего не отвечает, просто довольна, что со мной все хорошо, и без единого звука уходит в свою темную спальню и ложится спать, а встает, лишь эта хренова заря забрезжит, чтобы мне овсянку перед школой сварить. А вы, парни, все понять не можете, почему меня чокнутым Мышем зовут, – серьезно закончил он.
Джек Дулуоз обнял его и быстро убрал руку. Попробовал улыбнуться. Гас искал в его глазах подтверждения своим горестям.
– Ты по-прежнему величайший правый нападающий в истории, – сказал Джек.
– И величайший запасной питчер, Мышо. Ты когда-нибудь видал, как он закручивает – сдохнуть можно. Прикинь? – Лозон подскакивает к нему, хватает за руку, и они идут дальше.
– О! – сказал Гас. – Да тут просто как… распродажа польт. Всего на свете не прочтешь. Нах! Я говорю, я вам говорю, джентльмены, – нах – чтоб я еще хоть словом заикнулся, только серебряные пробки с шампани скручивать буду, как они называются – такие огромные фугасы вискача и пойла – хлоп – хлюп – весь мир в мою трубу спустится, прежде чем Джи-Джей Ригопулос лапки задерет!
И все они радостно завопили; и дошли до большого перекрестка Потакетвилля, до угла Риверсайда и Муни, по которому кружил возбужденный снежок под дуговым фонарем, и сели в желтый автобус, и все люди орали друг другу приветы с тротуара на тротуар.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?