Текст книги "Смирительная рубашка. Когда боги смеются (сборник)"
Автор книги: Джек Лондон
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Глава IX
Одной очень важной вещи я научился в долгие часы бодрствования и страдания – а именно искусству подчинять тело рассудку. Я научился страдать пассивно, как несомненно научились все люди, прошедшие через высший курс смирительной рубашки. О, нелегкая штука – сохранить разум в столь полном спокойствии, что он забывает о невероятных страданиях тела!
И я обрел умение господствовать над плотью, давшее мне возможность так легко воспользоваться секретом, который Эд Моррелл сообщил мне.
– Думаешь, дело идет к концу? – простучал мне однажды ночью Эд Моррелл.
Меня как раз освободили из рубашки после ста часов, и я был слабее, чем когда-либо. Я был так слаб, что хотя мое тело представляло из себя сплошь синяки и рубцы, я тем не менее не ощущал его.
– Это похоже на конец, – простучал я в ответ. – Они скоро избавятся от меня, если будут продолжать в том же духе.
– Не допускай этого, – посоветовал он. – Есть способ. Я его сам изучил, там, в карцерах, когда нам с Мэсси дали на полную катушку. Я выжил, но Мэсси отдал концы. Если б я не научился этой штуке, я бы тоже сдох вместе с ним. Ты должен быть, во-первых, достаточно слаб, чтобы попробовать это. Если у тебя еще остались силы, ничего не выйдет, и больше никогда не выйдет. Я сделал ошибку – рассказал об этом Джеку, когда он был еще силен. Конечно, он не справился, а потом, когда это ему понадобилось, было слишком поздно. Он даже теперь не верит в это. Он думает, я подшутил над ним. Не правда ли, Джек?
И из третьей камеры Джек простучал в ответ:
– Не верь этому, Даррел. Это все сказки.
– Продолжай и расскажи мне, – простучал я Морреллу.
– Я ждал, когда ты будешь достаточно слаб, – начал он. – Теперь тебе это нужно, и я расскажу. Как раз тебе подойдет. Если появится желание, то у тебя все получится. Я пробовал трижды, и я знаю.
– Хорошо, в чем же дело? – простучал я нетерпеливо.
– Штука в том, чтобы умереть в рубашке, самому захотеть умереть в рубашке. Я знаю, ты мне не поверишь сразу, но подожди. Ты знаешь, как немеют в рубашке руки и ноги. Ну, ты не можешь этому помешать, но можешь этим воспользоваться. Не жди, пока твое тело окоченеет. Ляг на спину как можно удобнее и сосредоточь свою волю. Нужно внушать себе одну мысль, верить в нее все время. Если не будешь верить, тогда ничего не выйдет. Нужно думать о том и верить в то, что тело – это одно, а дух – совершенно другое. Ты – это ты, а твое тело не имеет никакого значения. Оно не считается. Ты хозяин. Тебе не нужно никакого тела. И ты сможешь убедиться в этом, пустив в ход свою волю. Ты заставишь свое тело умереть. Начинай с пальцев на ногах, по одному за раз. Заставляй свои пальцы умирать. Ты хочешь, чтобы они умерли. И, если у тебя есть вера и желание, то твои пальцы умрут. Это большой труд – заставить явиться смерть. Если же тебе удалось умертвить первый палец, остальное уже легко, потому что не нужно больше верить. Ты знаешь. Тогда ты направляешь всю свою волю на то, чтобы все остальное тело умерло. Я говорю тебе, Даррел, я это знаю. Я трижды проделывал это. Как только удалось вызвать смерть, все пойдет хорошо. И самое забавное, что ты при этом не перестаешь существовать. Оттого что умерли твои пальцы, ты сам ни капельки не умрешь. Твои ноги умрут до колен, затем до бедер, а ты останешься тем же самым, каким был всегда. Твое тело целиком выходит из игры, а ты остаешься самим собой, тем же самым, что был в начале.
– Что же случится потом? – спросил я.
– Ладно, когда все твое тело умрет, а ты останешься прежним, надо оставить свое тело как оболочку. После этого ты оставишь и свою камеру. Каменные стены и железные двери могут удержать тело, но дух удержать они не могут. Ты это докажешь. Твой дух будет вне твоего тела. Ты сможешь смотреть на свое тело со стороны. Говорю тебе, я трижды проделывал этот фокус и смотрел на свое лежащее тело со стороны.
– Ха! Ха! Ха! – простучал Джек Оппенхеймер через тринадцать камер.
– Видишь, это несчастье Джека, – продолжал Моррелл. – Он не может поверить. Он однажды попробовал это, но был слишком силен и потерпел неудачу. И теперь он думает, что я обманул его.
– Если ты умер, то ты мертв, а мертвые люди остаются мертвыми, – возразил Оппенхеймер.
– Говорю тебе, что я умирал трижды, – доказывал Моррелл.
– И остался, чтоб рассказывать нам об этом? – смеялся Оппенхеймер.
– Но не забудь об одной вещи, Даррел, – простучал мне Моррелл. – Это дело опасное. У тебя все время будет такое чувство, что ты свободен. Я не могу точно объяснить, но мне всегда казалось, что если я буду слишком далеко в тот момент, когда они придут и вынут мое тело из рубашки, то я не смогу вернуться в него. Думаю, что тогда мое тело умрет по-настоящему, а я не хочу этого. Я не хочу доставить такое удовольствие капитану Джеми и остальным. Но говорю тебе, Даррел, если тебе удастся эта штука, ты сможешь посмеяться над Азертоном. Если тебе удастся убить свое тело таким путем, то пусть они держат тебя в рубашке хоть целый месяц. Ни ты, ни твое тело не будет страдать. Знаешь, бывали случаи, когда люди спали целый год подряд. То же самое может случиться и с тобой – твое тело останется в рубашке без всякого вреда для себя и будет ожидать твоего возвращения. Попробуй это. Советую тебе.
– А если он не вернется обратно? – спросил Оппенхеймер.
– Ну, тогда ему не повезет, так я думаю, Джек, – ответил Моррелл.
На этом разговор кончился, потому что Джонс Горошина, проснувшись, пригрозил Морреллу и Оппенхеймеру утром подать на них рапорт, что означало для них рубашку. Мне он не угрожал, зная, что я все равно ее получу.
Я долго лежал в тишине, позабыв о физической боли, потому что обдумывал данный Морреллом совет. Как я уже объяснял, с помощью механического самогипноза я добился того, что проникал через время назад к моим первичным «я». Я знал, что мне это удалось только отчасти, и то, что я испытал, было лишь мерцающим видением без логики и связи.
Но метод Моррелла был так очевидно противоположен моему методу самогипноза, что я увлекся им. При моем методе сознание уходило первым. При его методе сознание оставалось до конца и, когда тело полностью умирало, усиливалось настолько, что покидало тело, тюрьму Сен-Квентин и путешествовало далеко, все же оставаясь сознанием.
Я решил, что это во всяком случае стоит попробовать. И, наперекор свойственному мне скептическому отношению ученого, я поверил. Я не сомневался, что смогу сделать то, что Моррелл сделал трижды. Может быть, эта вера так легко овладела мною из-за моей крайней слабости. Быть может, я не был достаточно силен, чтобы быть скептиком. Это была гипотеза, выдвинутая Морреллом. Он подтвердил ее эмпирически, а я тоже, как вы увидите, доказал это на опыте.
Глава X
Важнее всего было то, что на следующее утро в мою камеру вошел начальник тюрьмы Азертон с твердым намерением убить меня. С ним были капитан Джеми, доктор Джексон, Джонс Горошина и Эл Хэтчинс. Последний был приговорен к сорокалетнему заключению и надеялся получить помилование. В течение четырех лет он был главным старостой в Сен-Квентине. Какую большую власть давало это положение, вы поймете, если я вам скажу, что оно приносило в год взятками три тысячи долларов. Вот почему можно было положиться на то, что Эл Хэтчинс, накопивший десять или двенадцать тысяч долларов и ожидающий помилования, слепо выполнит любое приказание начальника тюрьмы.
Я сказал, что Азертон вошел в мою камеру с намерением меня убить. Его лицо говорило об этом, его действия доказали это.
– Осмотрите его, – приказал он доктору Джексону.
Это несчастное подобие человека сорвало с меня задубевшую от грязи рубашку, которую я не снимал с момента вступления в одиночку, и обнажил мое бедное истощенное тело, кожа которого на ребрах походила на темный пергамент и была покрыта ранами от многократного пребывания в смирительной рубашке.
Осмотр был бессовестно поверхностным.
– Выдержит ли он? – спросил начальник тюрьмы.
– Да, – ответил доктор Джексон.
– Каково сердце?
– Великолепно.
– Вы думаете, он вынесет десять дней в рубашке, доктор?
– Конечно.
– Не думаю, – заявил свирепо начальник тюрьмы. – Но мы все же попробуем. Ложись, Стэндинг.
Я повиновался и сам растянулся лицом вниз на разостланной рубашке. Азертон, казалось, какое-то время боролся сам с собой.
– Повернись, – скомандовал он.
Я попытался, но был слишком слаб, чтоб повиноваться, и мог только беспомощно барахтаться.
– Притворяется, – заметил Джексон.
– Ладно, он это дело бросит, когда я с ним покончу, – сказал начальник тюрьмы. – Помогите ему, мне некогда с ним возиться.
Тогда они перевернули меня на спину, и я уставился Азертону прямо в лицо.
– Стэндинг, – сказал он медленно, – я тебе предоставил все возможности спастись. Мне наскучило твое упорство, оно утомило меня. Мое терпение кончилось. Доктор Джексон говорит, что ты в состоянии вынести десять дней в смирительной рубашке. Можешь представить себе, что тебя ждет. Но я намерен дать тебе последний шанс. Скажи, где динамит. Сейчас от меня зависит, выйдешь ты отсюда или нет. Ты сможешь вымыться, постричься и переодеться в чистое. Я позволю тебе в течение шести месяцев поправляться на больничных харчах, а затем назначу заведующим библиотекой. Сам видишь, лучшего и предложить нельзя. К тому же ты ни на кого не донесешь, признавшись. Ты единственный человек в Сен-Квентине, который знает, где находится динамит. Ты никому не повредишь своим признанием, и все будет хорошо. А если нет…
Он остановился и многозначительно пожал плечами.
– Ну а если ты не признаешься, то пробудешь десять дней в рубашке.
Перспектива была ужасна. Начальник тюрьмы явно рассчитывал, что я так слаб, что умру в рубашке. Тогда я вспомнил об уловке Моррелла. Теперь или никогда я мог воспользоваться ею; теперь или никогда надлежало поверить в нее. Я улыбнулся прямо в лицо Азертону. Я вложил свою веру в эту улыбку и в то предложение, которое я ему сделал.
– Начальник, – сказал я, – вы видите, как я улыбаюсь? А если по прошествии этих десяти дней, когда вы развяжете меня, я вам снова улыбнусь, дадите ли вы по пачке табаку и по книжке папиросной бумаги Морреллу и Оппенхеймеру?
– Эти интеллигенты все помешанные, – громко рассмеялся капитан Джеми.
Начальник тюрьмы Азертон был вспыльчивым человеком и счел мое предложение оскорбительным.
– За это тебя стянут особенно крепко, – заявил он мне.
– Я предложил вам пари, начальник, – сказал я спокойно. – Вы можете стягивать меня сколько угодно, но если я через десять дней улыбнусь вам, дадите ли вы табаку Морреллу и Оппенхеймеру?
– Ты чересчур самоуверен, – отозвался он.
– Потому-то я и делаю такое предложение, – ответил я.
– Стал религиозным? – засмеялся он.
– Нет, – был мой ответ. – Дело попросту в том, что во мне много жизни и вам не добраться до конца ее. Стяните меня на сто дней, если хотите, и я буду улыбаться вам по прошествии их.
– Я думаю, что десять дней будет более чем достаточно для тебя, Стэндинг.
– Таково ваше мнение, – сказал я. – А сами вы в это верите? Если да, то не бойтесь побиться об заклад на две пятицентовые пачки табака. Чего вам опасаться?
– За два цента я просто разобью тебе рожу, – проворчал он.
– Я вам не помешаю, – я был бесстыдно кроток. – Ударьте как угодно, улыбка все равно останется на моем лице. Мне кажется, вы колеблетесь… не лучше ли вам сразу принять мое странное предложение?
Надо было совсем ослабеть и испытывать полное отчаяние, чтобы при таких обстоятельствах дерзко разговаривать с начальником тюрьмы в одиночке. Я был слаб и находился в отчаянии, и вдобавок сильно верил. Я знал только, что верю, и поступал согласно своей вере. Я поверил тому, что Моррелл рассказал мне. Я поверил в господство духа над телом. Я поверил, что даже сто дней в рубашке не убьют меня.
Капитан Джеми, очевидно, почуял веру, одушевлявшую меня, потому что он сказал:
– Я помню шведа, сошедшего с ума лет двадцать тому назад. Это было еще до вас, мистер Азертон. Он убил человека из-за двадцати пяти центов и получил за это пожизненное заключение. Он был повар и сошел с ума на почве религии. Он сказал однажды, что золотая колесница вот-вот явится, чтобы вознести его на небо, а потом сел на раскаленную решетку плиты и пел гимны и псалмы, пока жарился. Его стащили оттуда, но он умер два дня спустя в госпитале. Он обгорел до костей. И до конца он уверял, что совсем не чувствовал ожогов. Ни одного стона от него нельзя было услышать.
– Мы заставим Стэндинга застонать, – сказал начальник тюрьмы.
– Если вы так в этом уверены, почему вы не принимаете моего предложения? – вызывающе спросил я.
Азертон так рассвирепел, что я рассмеялся бы, если б не был в таком отчаянном положении. По его лицу пробежали судороги. Он сжал кулаки и одну минуту казалось, что он сейчас бросится на меня и убьет голыми руками. Потом, сделав над собой усилие, он взял себя в руки.
– Хорошо, Стэндинг, – проворчал он. – Я согласен. Но ты бьешься об заклад на свою жизнь, что будешь улыбаться через десять дней. Поворачивайте его, ребята, и стягивайте, пока не затрещат кости. Хэтчинс, покажите-ка ему, что вы знаете, как это делается.
И они перевернули меня и стянули так, как еще никогда не стягивали. Староста, наверное, хотел продемонстрировать свои умения. Я пытался отвоевать хоть чуточку пространства. На многое рассчитывать было нельзя, потому что я исхудал до того, что мои мускулы превратились в тонкие веревки. У меня не оставалось ни силы, ни мышц, чтобы их напрячь, и того малого, что я урывал, клянусь, мне удавалось добиться, вытягивая суставы. И это немногое было отнято у меня Хэтчинсом, который давно, еще до того, как сделался старостой, изучил все хитрости с рубашкой на своей шкуре.
Понимаете, Хэтчинс был животное. Возможно, когда-то он был человеком, но его раздавили колеса судьбы. Он имел десять или двенадцать тысяч долларов, и его вскоре ждала свобода, если, конечно, он будет подчиняться приказаниям. Позднее я узнал, что одна девушка хранила ему верность. Страсть к женщине объясняет многие поступки мужчин.
То, что делал Эл Хэтчинс в это утро в одиночке по приказанию начальника тюрьмы, было настоящим предумышленным убийством. Он отобрал у меня то маленькое пространство, которое мне удалось отвоевать. И, ограбив меня таким образом и оставив меня беззащитным, он давил ногой мне на спину, затягивая меня, и сдавил меня так, как никому никогда еще не удавалось. Мои лишенные мышц кости так стиснули мои внутренние органы, что я немедленно почувствовал, как смерть витает надо мной. Но все же во мне жила вера в чудо. Я не верил, что я умру. Я знал, я говорю – я знал, что я не умру. Голова у меня кружилась, и сердце стучало, как молот.
– Недурно затянуто, – процедил капитан Джеми.
– Черта с два! – сказал доктор Джексон. – Говорю вам, ничто его не убьет. Он железный. Другой давно бы умер.
Азертону с трудом удалось всунуть свой указательный палец между шнуровкой и моей спиной. Наступив на меня, прижав к полу всей тяжестью своего тела, он тянул за веревку, но не сдвинул ее ни на дюйм.
– Молодец, Хэтчинс, – сказал он. – Ты свое дело знаешь. Переверните-ка его теперь и дайте взглянуть на него.
Они перевернули меня на спину. Я посмотрел на них выпученными глазами. Одно я знал: если бы они меня затянули таким образом, когда я впервые побывал в рубашке, я, конечно, умер бы в первые же десять минут. Но я прошел хорошую школу. У меня за спиной остались тысячи часов смирительной рубашки, и вдобавок я верил в то, что Моррелл рассказывал мне.
– Теперь смейся, черт тебя возьми, смейся, – сказал начальник тюрьмы. – Попробуй улыбнуться, как ты похвалялся.
Хотя я задыхался и сердце мое бешено колотилось в груди, а голова кружилась, тем не менее я смог улыбнуться в лицо Азертону.
Глава XI
Дверь захлопнулась, в камере воцарился сумрак, и я остался один, лежащий на спине. С помощью уловок, которым меня давно уже научила рубашка, мне удалось, извиваясь и дергаясь, подвинуться по полу так, чтобы коснуться двери носком правого сапога. Это была огромная радость: я уже не был совсем одинок. При желании я мог теперь, по крайней мере, перестукиваться с Морреллом.
Но, должно быть, Азертон дал строгие указания надзирателям, потому что, хотя я и пытался позвать Моррелла и сказать ему, что я намереваюсь попробовать его способ, надзиратели не дали ему ответить. Меня они могли только проклинать, ведь мне предстояло десять дней провести в смирительной рубашке, и на меня не могли подействовать никакие угрозы.
Я помню, что в то время мой разум был замечательно ясен. Тело чувствовало обычную боль от рубашки, но разум был так спокоен, что я ощущал боль не больше, чем пол, на котором я лежал, или стены, которые меня окружали. Нельзя себе представить лучшего душевного и умственного состояния для подобного опыта. Конечно, главным образом я был обязан этим своей крайней слабости и еще вот чему: я давно уже научился не обращать внимания на боль. Я не сомневался и не боялся. Все мое сознание, казалось, было пропитано верой в господство духа над телом. Это пассивное состояние было похоже на сон и, однако, по-своему напоминало экстаз.
Я собрал всю свою волю. Мое тело оцепенело, я чувствовал покалывание из-за нарушенного кровообращения. Я направил свою волю на мизинец правой ноги, желая, чтоб он перестал жить в моем сознании. Я хотел, чтобы этот палец умер – умер для меня, его господина, совершенно от него отличного. Это стоило тяжелой борьбы. Моррелл предупреждал меня, что так и будет. Но даже тень сомнения не омрачала моей веры. Я знал, что этот палец умрет, я знал, когда он умрет. Сустав за суставом они умирали по принуждению моей воли.
Остальное было легко, хотя и медленно, не отрицаю. Сустав за суставом, палец за пальцем на обеих моих ногах перестали существовать.
Дело подвигалось вперед. Настало время, когда тело до лодыжек исчезло; потом исчезло все тело ниже колен.
Мой экстаз был так глубок, что я даже не радовался своему успеху. Я знал только то, что стараюсь умертвить свое тело. Весь я отдался этой единственной задаче. Я выполнял это дело так же тщательно, как каменщики кладут кирпичи, и в моих глазах эта работа была столь же обычной, какой представляется каменщику его труд.
По истечении часа мое тело было мертво уже до бедер, и я продолжал умерщвлять его, поднимаясь все выше.
Однако когда я добрался до уровня сердца, мое сознание впервые затуманилось. Из страха окончательно потерять его я решил понадежнее удержать добытую уже смерть и перенес свое сосредоточенное желание на пальцы. Мой мозг прояснился снова, и я очень быстро умертвил свои руки до плеч.
Таким образом все мое тело умерло, кроме головы и маленького кусочка плоти на груди. Уже не отзывалось в мозгу эхо от ударов моего сдавленного сердца. Оно билось ровно, но слабо. Радость по этому поводу, если бы только я рискнул радоваться в такую минуту, была бы вызвана прекращением каких бы то ни было ощущений.
В этом пункте мой опыт отличается от опыта Моррелла. Все еще продолжая машинально напрягать волю, я задремал, впал в состояние, лежащее на границе сна и бодрствования. Мне стало казаться, будто мой мозг чудовищно разрастается внутри черепа, который при этом не расширялся. Порой ярко вспыхивал свет, точно даже я, верховный властитель, на мгновение переставал существовать и в следующую минуту вновь становился самим собою, все еще крепко держась за телесную оболочку, которую я заставлял умирать.
Иллюзия расширения мозга была неприятной. Хотя он и не вышел за стенки черепа, тем не менее мне казалось, что часть его уже находится вне черепа и все еще расширяется. Вместе с тем я переживал одно из самых замечательных ощущений, которые когда-либо испытывал. Время и пространство, являясь сущностью моего сознания, приобрели гигантское протяжение. Так, даже не открывая глаз, чтобы удостовериться в этом, я знал, что стены моей тесной камеры раздвинулись, превратив ее в дворцовый зал. И обдумывая это явление, я знал уже, что они продолжают раздвигаться. Меня позабавила мысль, что, если так пойдет дальше, наружные стены Сен-Квентина с одной стороны погрузятся далеко в Тихий океан, а с другой – коснутся степей Невады. Вместе с этим пришла другая мысль: что, если материя проницаема? Тогда стены моей камеры смогут пройти через стены тюрьмы, и таким образом моя камера очутится вне тюремных стен, а я сам окажусь на свободе. Конечно, это были причудливые фантазии, и я сознавал это.
Не менее замечательным было растяжение времени. Удары моего сердца раздавались через очень длинные промежутки. И я стал отсчитывать секунды между биениями сердца. Сперва, как я ясно заметил, между двумя ударами проходило около ста секунд, но затем промежутки настолько увеличились, что мне это надоело, и я бросил считать.
И в то время как иллюзия растяжения времени и пространства продолжала упрочиваться, я сам с наслаждением обдумывал новую и глубокую задачу. Моррелл говорил мне, что он освободился от своего тела, убив его или исключив свое тело из сознания, что, конечно, имело тот же самый результат. Теперь мое тело было столь близко к полной смерти, что я совершенно точно знал, что стоит мне сосредоточить волю, и прекратится существование последнего живого кусочка моего туловища. Но вот в чем была проблема, и Моррелл не предупредил меня об этом: должен ли я был желать, чтобы умерла и моя голова? Если б я это сделал, не умерло ли бы навсегда тело Даррела Стэндинга, независимо от того, что приказывал дух Даррела Стэндинга?
Я попробовал умертвить грудь и медленно бьющееся сердце. Сильное напряжение моей воли было вознаграждено: у меня не было больше ни груди, ни сердца. Я оставался лишь разумом, душой, сознанием – назовите, как хотите, – воплощенным в туманном мозгу, хотя и находившемся пока внутри моего черепа, но распространившемся и продолжавшем распространяться за его стенки.
И затем в мгновение ока я покинул тюрьму. Одним прыжком я воспарил над тюремной крышей и калифорнийским небом и очутился среди звезд. Я говорю «среди звезд». Я блуждал среди звезд. Я был ребенком. На мне была мягкая шелковая одежда самых нежных оттенков, переливавшаяся в холодном свете звезд. Это одеяние соответствовало, конечно, моим детским воспоминаниям об одежде цирковых актеров и моему детскому же представлению о внешности ангелочков.
Я проходил в этом наряде по межзвездному пространству, опьяненный сознанием, что я отправился в далекое путешествие, в результате которого познаю все космические законы и открою последние тайны Вселенной. В руке я держал длинный стеклянный жезл. Во мне была уверенность, что кончиком этого жезла я должен касаться каждой встречной звезды. И я был совершенно уверен, что стоит мне пропустить хоть одну звезду, я буду ввергнут в бездонную пропасть невообразимого вечного возмездия.
Долго я продолжал свои звездные блуждания. Когда я говорю «долго», вы должны понимать, как колоссально раздвинулось время в моем мозгу. В течение веков прорезал я пространство концом моего жезла, безошибочным глазом и рукой касаясь каждой звезды, мимо которой проходил. Все светлее становилась дорога, все ближе придвигались границы бесконечной мудрости. То не было другое мое «я». То не были переживания, когда-то уже испытанные мною. Я все время знал, что это я, Даррел Стэндинг, странствую среди звезд и касаюсь их концом своего стеклянного жезла. Одним словом, я сознавал, что здесь нет ничего реального, что этого не было и не будет. Я сознавал, что это лишь странная оргия воображения, подобная той, которая овладевает людьми во время кошмара, бреда или обыкновенного сна.
И вдруг, когда мне было так хорошо и весело в моем небесном странствовии, мой жезл пропустил звезду, и в то же мгновение я почувствовал, что повинен в большом преступлении. В ту же минуту сильный, неумолимый и властный удар, подобный железному велению судьбы, поразил меня и пронес через Вселенную. Вся звездная система засверкала, заколебалась и рассыпалась огнем.
Я был ввергнут в мучительную агонию. И сразу же я снова стал Даррелом Стэндингом, пожизненным арестантом, лежащим в своей смирительной рубашке в одиночке. И я понял, почему именно я вернулся: из-за быстрого, короткого стука Эда Моррелла, пожелавшего что-то сообщить мне.
И вот я могу дать некоторое представление о том растяжении времени и пространства, которое я тогда испытывал. Несколько дней спустя я спросил Моррелла, что он пытался сообщить мне. То был простой вопрос: «Ты как, Стэндинг?» Он простучал это быстро, пока надзиратель находился в дальнем конце коридора. Я повторяю, он простучал это очень быстро. И что же! Между первым и вторым стуком я ушел и очутился среди звезд, одетый в прозрачную одежду, касаясь каждой звезды, мимо которой проходил в поисках закона, объясняющего главные тайны бытия. И, как и прежде, я веками продолжал свои поиски. Затем раздался сигнал, последовал удар судьбы, началась мучительная агония, и я снова оказался в своей камере в Сен-Квентине. То был второй стук Эда Моррелла. Между ним и первым ударом прошло не больше одной пятой секунды. И, однако, так невообразимо велико было для меня растяжение времени, что за эту одну пятую секунды я блуждал среди звезд в течение долгих веков.
Я понимаю, читатель, что все изложенное кажется небылицей. Я согласен с тобой. Это небылицы. Но тем не менее это реальность. Для меня это так же реально, как змеи и пауки для человека, допившегося до белой горячки.
Эду Морреллу могло потребоваться самое большее две минуты для того, чтобы простучать свой вопрос. Все же для меня между первым и последним ударом прошли целые века. Я не мог больше идти по моему звездному пути с неизреченной радостью, ибо во мне жил ужас неизбежного возвращения и того мучения, что ожидало меня, вновь брошенного в ад смирительной рубашки. Таким образом мои века звездных странствий превратились в века страха.
И все это время я сознавал, что именно стук Эда Моррелла так крепко привязывает меня к земле. Я пытался говорить с ним, попросить его перестать. Но я так основательно отделил свое тело от сознания, что был не в состоянии воскресить его. Мое тело лежало мертвым в рубашке, хотя я еще обитал в черепе. Тщетно пытался я заставить свою ногу простучать ответ Морреллу. Я убеждал себя, что у меня есть нога. Но я так удачно выполнил этот опыт, что у меня не было ноги.
Потом – и я знаю теперь, что это стало возможным потому, что Моррелл закончил свою фразу, – я продолжал свой путь среди звезд, и никто не звал меня обратно. Затем я почувствовал, что засыпаю и вижу восхитительный сон. Время от времени я шевелился во сне, – пожалуйста, читатель, обратите внимание на это слово, – я шевелился. Я двигал руками, ногами. Я чувствовал мягкое прикосновение чистого постельного белья. Я чувствовал блаженный покой. О, это было великолепно! Как жаждущие люди в пустыне грезят о журчащих источниках и полных колодцах, так грезил я об избавлении от рубашки, о чистоте вместо грязи, о гладкой бархатистой коже здорового человека вместо моей сморщенной как пергамент шкуры.
Я проснулся. И хотя я полностью проснулся, я все же не открывал глаза. И, пожалуйста, имейте в виду, что все, происшедшее потом, меня нисколько не удивило. Все это представлялось мне естественным и отнюдь не неожиданным. Я был самим собой, не сомневайтесь в этом. Но не был Даррелом Стэндингом. Даррел Стэндинг имел не больше общего со мной, чем морщинистая пергаментная шкура Даррела Стэндинга с моей свежей мягкой кожей. Я и не знал ничего о Дарреле Стэндинге – да и не мог знать, принимая во внимание, что Даррел Стэндинг еще не родился; он родился лишь спустя несколько столетий. Но вы сами все поймете.
Я лежал с закрытыми глазами, лениво прислушиваясь. До меня доносился стук лошадиных копыт, размеренно шагающих по каменным плитам. Звенело металлом оружие на людях и конская упряжь, и я понял, что какая-то кавалькада движется по улице под моими окнами. И я без всякого интереса подумал, кто бы это мог быть. Откуда-то, точнее, я знал откуда – с постоялого двора – доносился стук копыт и нетерпеливое ржание, в котором я узнал ржание моей лошади, ожидающей меня.
Послышались шаги – как будто осторожные, почтительные и вместе с тем намеренно громкие, с желанием разбудить меня, если я еще сплю. Я внутренне улыбнулся этой шутовской проделке.
– Понс, – приказал я, не открывая глаз, – воды, холодной воды, живо. Я вчера хлебнул лишнего, и теперь мое горло пересохло.
– И спали слишком долго сегодня, – пожурил меня он, подавая мне воду, которую держал уже в руках.
Я сел, открыл глаза и поднес кубок ко рту обеими руками. Утоляя жажду, я смотрел на Понса.
Заметьте две вещи. Я говорил по-французски; я не сознавал, что говорю по-французски. Только потом, вернувшись в одиночку и припоминая то, что я сейчас рассказываю, я вспомнил, что говорил по-французски, и говорил хорошо. Что касается меня, Даррела Стэндинга, в настоящее время пишущего эти строки в отделении для убийц в Фолсемской тюрьме, то я знал только гимназический французский, достаточный лишь для чтения на этом языке. Говорить же я совсем не мог и вряд ли правильно произносил французские слова.
Но возвращусь к рассказу. Понс был маленьким, сухим стариком. Он родился в нашем доме – я знаю это, потому что как раз в тот день, который я описываю, об этом было упомянуто. Ему исполнилось шестьдесят лет. У него почти не оставалось зубов; несмотря на заметную хромоту, заставлявшую его ходить вприпрыжку, он был очень проворен и ловок. Притом он был бесстыдно фамильярен; это по той причине, что он прожил в моем доме шестьдесят лет. Он был слугой моего отца еще до того, как я начал ходить, а после смерти отца (Понс и я говорили об этом в тот день) он стал моим слугой. Хромым он стал на поле битвы в Италии, во время кавалерийской атаки. Он вытащил моего отца из-под копыт вражеских лошадей, был ранен в бедро, упал на землю и сам попал под копыта. Мой отец, находившийся в сознании, но беспомощный из-за собственных ран, был свидетелем этого. Таким-то образом Понс приобрел право на наглую фамильярность, по крайней мере, с сыном моего отца.
Понс покачал головой, глядя, как жадно я пью воду.
– Ты слышал, как она закипела? – пошутил я, отдавая пустой кубок.
– Совсем как отец, – сказал он безнадежно. – Но ваш отец умел кроме того и нечто другое, что вряд ли умеете вы.
– У него был больной желудок, – поддразнил я Понса, – его мутило от одного глотка спиртного. Вот он и не пил, потому что ему не было от этого радости.
Пока мы говорили, Понс раскладывал на кровати мой костюм.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?