Текст книги "Сдается в наем"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
– Кто вы сами, мистер Монт, если разрешите спросить?
– Я, сэр? Раньше я думал сделаться художником, но этому помешала война. Там, в окопах, знаете ли, я тешился мечтой о бирже, чтобы было тепло и уютно и не слишком шумно. Но этому помешало заключение мира; на акциях сейчас далеко не уедешь, правда ведь? Я только год как демобилизован. Что вы мне посоветуете, сэр?
– Есть у вас средства?
– Как сказать, – ответил молодой человек. – У меня есть отец. Я защищал его жизнь во время войны, так что теперь он обязан поддерживать мою жизнь. Хотя, конечно, возникает вопрос, оставят ли ему его собственность. Что вы на этот счет думаете, сэр?
Сомс улыбнулся бледной оборонительной улыбкой.
– Старика чуть ли не удар хватает, когда я говорю, что ему, может быть, придется работать. Он, понимаете ли, землевладелец; роковая болезнь.
– Вот мой подлинный Гойя, – сухо сказал Сомс.
– Черт побери! Вот был гений! Я видел раз в Мюнхене одну вещь Гойи, от которой прямо обалдел: зловреднейшая старуха в роскошнейших кружевах[38]38
…зловреднейшая старуха в роскошнейших кружевах – речь идет о портрете испанской королевы Марии-Луизы, супруги испанского короля Карла IV.
[Закрыть]. Да, этот не шел навстречу вкусам публики. В свое время был, наверно, вроде бомбы; условностям от него досталось. Перед ним и Веласкес[39]39
Веласкес (1599–1660) – испанский художник, один из величайших представителей реализма в живописи.
[Закрыть] бледнеет – вы не находите?
– Веласкеса у меня нет, – сказал Сомс.
Молодой человек посмотрел на него внимательно.
– Да, – сказал он, – такую роскошь могут позволить себе только государства да спекулянты. Почему бы всем обанкротившимся государствам не продать спекулянтам насильственным порядком своих Веласкесов, Тицианов и прочие шедевры, а потом издать закон, что всякий, кто владеет картиной старых мастеров (смотри прилагаемый список), обязан вывесить ее в какой-либо национальной галерее? Пожалуй, стоило бы.
– Не сойти ли нам вниз, к чаю? – предложил Сомс.
Уши молодого человека словно опали, прижавшись плотнее к черепу. «Он не лишен такта», – подумал Сомс, выходя следом за ним из галереи.
Гойя с его сатирической необычайной любовью к деталям, его своеобразной линией и смелостью светотени мог бы в точности воспроизвести группу, собравшуюся внизу на веранде за чайным столом Аннет. Быть может, он один из всех художников мог бы отдать должное солнечным лучам, струившимся сквозь увитый плющом трельяж; матовой бронзе, старинному хрусталю, тонким ломтикам лимона в бледном янтаре чая; отдать должное самой Аннет, одетой в черные кружева, – в ее красоте было что-то от белокурой испанки, хоть ей и не хватало одухотворенности женщин этого редкого типа; отдать должное седоволосой, затянутой в корсет степенности Уинифрид; седой и худощавой корректности Сомса; живому Майклу Монту, востроухому и востроглазому; смуглой, лениво улыбающейся, начинающей полнеть Имоджин; Просперу Профону, чья улыбка словно говорила: «Право, мистер Гойя, стоит ли изображать эту маленькую компанийку?» – и, наконец, Джеку Кардигану, чьи невозмутимо сияющие глаза и полнокровный загар выдавали его руководящий принцип: «Я – англичанин и живу, чтобы быть здоровым».
Странно, кстати сказать, что Имоджин, которая девушкой торжественно обещала однажды у Тимоти не выходить замуж за хорошего человека, потому что все они так скучны, – что эта Имоджин вышла замуж за Джека Кардигана, в котором здоровье настолько стерло все следы первородного греха, что она могла бы удалиться на покой с десятью тысячами других англичан и не найти различия между ними и тем, кого она избрала разделять с нею ложе. «О, Джек здоров до ужаса! – говорила она про него к великой радости матери. – За всю свою жизнь он не проболел ни единого дня. Он проделал всю войну, не получив ни царапинки. Вы не представляете себе, до чего он здоров и жизнеспособен». И правда, он был настолько приспособлен к жизни, что не замечал, когда его жена флиртовала с другими мужчинами, что отчасти было весьма удобно. Однако она его любила, насколько можно любить спортивную машину, и любила двух Кардиганчиков, сделанных по его образцу. Ее глаза лукаво сравнивали его сейчас с Проспером Профоном; кажется, не было такой «маленькой» игры или спорта, которых мсье Профон не испробовал бы – от кеглей до охоты на акул – и которые не надоели бы ему. Имоджин мечтала иногда, чтобы они надоели также и Джеку, который продолжал играть и говорить об игре с увлечением школьницы, только что научившейся хоккею; она не сомневалась, чти в возрасте дядюшки Тимоти Джек будет играть в детский гольф на ковре в ее спальне и «утирать кому-нибудь нос».
Сейчас он рассказывал, как сегодня утром обставил у последней лунки профессионала-гольфера – прелестный человек, и очень неплохо играл; и как он после второго завтрака прошел на веслах до самого Кэвершема; рассказывая, он пробовал соблазнить Проспера Профона на партию в теннис после чая: спорт – полезная штука, делает человека жизнеспособным.
– Но зачем вам жизнеспособность? – сказал мсье Профон.
– Да, сэр, – проговорил Майкл Монт, – к чему вы хотите быть приспособленным в жизни?
– Джек, – радостно подхватила Имоджин, – к чему ты приспособлен?
Джек Кардиган глядел во все глаза и дышал здоровьем. Вопросы жужжали, как комары, и он поднял руку, как бы отмахиваясь от них. Во время войны он был, конечно, приспособлен к тому, чтобы убивать немцев; а теперь он или не знал, к чему, или же из скромности уклонялся от объяснения своих руководящих принципов.
– Но он прав, – сказал неожиданно мсье Профон, – нам ничего не осталось, как только приспособляться.
Это изречение, слишком глубокомысленное для воскресного чая, прошло бы без ответа, не будь здесь неугомонного Майкла Монта.
– Правильно! – воскликнул он. – Вот великое открытие, которым мы обязаны войне. Мы воображали, что прогрессируем, а теперь мы знаем, что только меняемся.
– К худшему, – с улыбкой сказал мсье Профон.
– Какой вы веселый, Проспер, – прошептала Аннет.
– Идемте на теннис! – сказал Джек Кардиган. – Вам нужно разогнать хандру. А вы играете, мистер Монт?
– С грехом пополам – гоняю мячи.
Сомс встал, побуждаемый подсознательной тревогой о будущем, определявшей всю его жизнь.
– Когда приедет Флер… – услышал он слова Джека Кардигана.
Да! Почему она не едет? Через гостиную, через холл и веранду он вышел на аллею и стоял, прислушиваясь, не зашуршит ли по гравию автомобиль. Было по-воскресному тихо; сирень щедро напоила воздух своим ароматом. Белые облака, как лебяжьи перья, золотились на солнце. Остро вспомнился день, когда родилась Флер и он мучительно ждал, а ее жизнь и жизнь ее матери колебались в его руках. Он спас ее тогда, чтобы она стала цветком его жизни. А теперь!.. Неужели она непременно должна доставлять ему тревогу?.. Мучение и тревогу? Не нравится ему, как сложились дела! Вечерней песней вторгся в его раздумье дрозд – большая, тяжелая птица на той акации. Последние годы Сомс живо интересовался птицами в своем саду; нередко вдвоем с Флер ходил он по дорожкам и наблюдал за ними – глаза у нее острые, как иголки, она знает каждое гнездо. Он увидел ее собаку, пойнтера, улегшуюся на солнышке посреди аллеи, позвал: «Что, приятель, ты тоже ждешь ее?» Собака медленно подошла, недовольно виляя хвостом, и Сомс машинально потрепал ее по шее. Собака, птица, сирень – все было для него частицей Флер, не больше и не меньше. «Я слишком ее люблю, – думал он, – слишком люблю!» Он был похож на судовладельца, пустившего в море незастрахованные корабли. Был снова незастрахован, как в те давние дни, когда, немой и ревнивый, блуждал в пустыне Лондона, томясь по той женщине – по своей первой жене, матери этого проклятого мальчишки. Ага, вот и автомобиль! Но везет только вещи, а где же Флер?
– Мисс Флер идет пешком, сэр, по дороге вдоль реки.
Пешком всю дорогу, несколько миль? Сомс воззрился на шофера. По лицу слуги начала расплываться улыбка. Чего он ухмыляется? Сомс тотчас отвернулся со словами: «Отлично, Симз!» – и вошел в дом. Снова поднялся он в галерею к своим картинам. Отсюда открывался вид на реку, и Сомс не отводил глаз от дорожки, забывая, что Флер может появиться на ней не ранее как через час. Пошла пешком! И шофер ухмыляется почему-то! Тот мальчишка… Он резко отвернулся от окна. Не может он за ней шпионить! Если она желает скрывать от него свои тайны, пусть скрывает; шпионить он не станет. В сердце его была пустота, и горечь подступила к самому рту. Отрывистые выкрики Джека Кардигана, гоняющего мячи, да смех молодого Монта вторгались в тишину. Сомс лелеял надежду, что они там загоняют Профона. А девушка на «La Vendimia» стояла подбоченясь, и мечтательно-сонные ее глаза смотрели мимо него. «Я делал для тебя все, что мог, – думал он, – с тех дней, когда ты была ростом не выше моего колена. Ты… ты не захочешь причинить мне боль!»
Но девушка Гойи не отвечала, сверкая красками, едва начинавшими блекнуть. «В этом нет настоящей жизни, – подумал Сомс. – Почему она не идет?»
X. Трио
В Уонсдоне, у подножия Меловых гор, конец недели, превратившись в девять дней, до предела натянул переплетенные нити между четырьмя Форсайтами из третьего, или, по другому счету, из четвертого поколения. Никогда еще Флер не была так fine, Холли так наблюдательна, Вэл так поглощен своими конюшнями, Джон так молчалив и так взволнован. Сведения по сельскому хозяйству, которые он приобрел за истекшую неделю, можно было бы взять на кончик кожа и легким дуновением пустить по ветру. По природе своей глубоко ненавидя всякую интригу и в своем преклонении перед Флер считая «ребяческим вздором» необходимость скрываться, он досадовал и бунтовал, но все же подчинялся, по мере возможности вознаграждая себя в те редкие минуты, когда оставался с нею вдвоем. В четверг, когда они, переодевшись к обеду, стояли рядом в гостиной в амбразуре окна. Флер сказала:
– Джон, я еду домой в воскресенье, поездом три сорок, с Пэддингтонского вокзала; если в субботу тебе нужно навестить своих, ты мог бы в воскресенье приехать, проводить меня, а потом вернуться сюда последним поездом. Ведь тебе все равно нужно побывать дома?
Джон кивнул головой.
– Что угодно, лишь бы побыть с тобою, – сказал он, – но почему я должен делать вид, точно…
Флер провела мизинцем по его ладони.
– У тебя нет чутья, Джон. Ты должен предоставить все мне. С нашими родными дело обстоит очень серьезно. Нам нужно соблюдать тайну, если мы хотим быть вместе.
Дверь отворилась, и Флер добавила громко:
– Джон, ты просто болван.
В груди Джона точно что-то перевернулось: невыносимо было притворяться, скрывать чувство, такое естественное, такое всеподавляющее и сладкое.
В пятницу, около одиннадцати часов вечера, Джон уложил свои вещи и свесился в окно, полугрустно, полурадостно замечтавшись о Пэддингтоне, когда услышал легкий стук в дверь как будто ногтем. Он вскочил и прислушался. Снова тот же звук. Да, несомненно ноготь! Джон открыл. В комнату вошло прелестное видение.
– Я хотела показать тебе мой маскарадный наряд, – сказало видение и стало в позу около кровати.
Джон, затаив дыхание, прислонился к двери. На голове у видения была белая кисея; белая косынка лежала вокруг обнаженной шеи на винно-красном платье с пышными сборами у гибкой талии. Девушка подбоченилась одной рукой, другая рука была поднята под прямым углом и держала веер, касавшийся затылка.
– Вместо веера должна быть корзина винограда, – прошептало видение, – но здесь у меня ее нет. Это мой костюм по Гойе. Поза взята с картины. Нравится тебе?
– Это – сон!
Видение сделало пируэт.
– Потрогай, посмотри.
Джон стал на колени и почтительно притронулся к подолу.
– Виноградный цвет, – раздался шепот, – «La Vendimia» – сбор винограда.
Пальцы Джона с двух сторон легко коснулись ее талий; он поднял глаза, полные влюбленного восторга.
– О Джон! – прошептало видение, нагнулось, поцеловало его в лоб. Опять сделало пируэт и, скользнув за дверь, исчезло.
Джон стоял на коленях, голова его упала на постель. Сколько времени пробыл он в этом положении, он и сам не знал. Стук ногтем в дверь, шаги, шуршание юбок, как во сне, не смолкали; и перед его сомкнутыми глазами стояло видение и улыбалось ему и шептало, и медлил в воздухе слабый запах нарцисса. А на лбу, в том месте, где его поцеловали, держался легкий холодок, словно от прикосновения цветка. Любовь наполняла его душу, любовь юноши к девушке, любовь, которая так мало знает и так много таит надежд, которая ни за что на свете не спустится с высот и должна превратиться со временем в сладкое воспоминание, испепеляющую страсть, скучный брак или, единожды на много случаев, – в сбор винограда, обильного и сладкого, с румянцем заката на гроздьях.
И здесь и в другом месте довольно было сказано о Джоне Форсайте, чтобы показать, какое большое расстояние лежало между ним и его прапрадедом, первым Джолионом, владельцем приморской фермы в Дорсете. Джон был чувствителен, как девушка, – чувствительней девяти из десяти современных девушек; силой воображения он не уступал «несчастненьким» своей сводной сестры Джун; и, как сын своего отца и своей матери, он, естественно, был впечатлителен и привязчив. И все же в самых глубинах его существа было нечто от старого основателя их рода – тайное упорство души, боязнь выказать свои чувства, твердая решимость не признавать себя побежденным. Впечатлительным и привязчивым мальчикам с богатым воображением обычно трудно приходится в школе, но Джон инстинктивно скрывал подлинную свою природу и был среди товарищей лишь в меру несчастлив. До сих пор он только с матерью был совершенно откровенен и естествен; когда в субботу он ехал домой в Робин-Хилл, на сердце у него было тяжело, потому что Флер сказала ему, что он не должен быть откровенным и естественным с той, от кого он никогда ничего не скрывал, не должен даже ей рассказывать про их вторичную встречу, если только не убедится, что ей это известно и так. Ему казалось это до того невыносимым, что он готов был дать телеграмму и под каким-нибудь предлогом остаться в Лондоне. И первое, что он услышал от матери, было:
– Итак, ты встретил там нашу маленькую приятельницу из кондитерской, Джон. Какова она при более близком знакомстве?
С облегчением и с ярким румянцем на щеках Джон ответил:
– О, она очень славная, мама.
Она локтем прижала его руку.
Джон никогда еще так не любил свою мать, как в эту минуту, опровергавшую, по-видимому, опасения Флер и возвратившую его душе свободу. Он повернул голову и посмотрел на мать, но что-то в ее улыбающемся лице что-то такое, что, может быть, лишь он один мог уловить, – остановило закипавшие в нем слова. Может ли страх сочетаться с улыбкой? Если да, то на ее лице он прочел страх. И совсем иные слова сорвались с губ Джона: о сельских работах, о Холли, о Меловых горах. Он говорил быстро, ожидая, что она сама переведет разговор на Флер. Но этого не случилось. И отец его также не упомянул о девушке, хотя и ему известно было, конечно, об их встрече. Как обкрадывало, как калечило действительность это умалчивание о Флер, когда он был весь полон ею и когда мать его вся полна была своим Джоном, а его отец весь полон его матерью! Так провели они втроем субботний вечер.
После обеда мать села за рояль; она, казалось, нарочно играла его самые любимые вещи, и он сидел, обняв руками одно колено и позабыв пригладить взъерошенные волосы. Он глядел на мать, пока она играла, но видел Флер – Флер в озаренном луною яблоневом саду. Флер над залитой солнцем меловой ямой. Флер в ее фантастическом наряде, – вот она покачивается, шепчет, склоняется над ним, целует в лоб. Слушая, он на минуту совсем забыл о себе и взглянул на отца, сидевшего в другом кресле. Почему у отца такие глаза, такое грустное, непонятное выражение? С чувством смутного раскаяния Джон встал и пересел на ручку кресла, в котором сидел отец. Отсюда он не мог видеть его лица; и снова увидел Флер – в белых и тонких руках матери, скользивших по клавишам, в профиле ее лица, в ее серебряных волосах и в глубине комнаты у открытого окна, за которым шагала майская ночь.
Когда Джон поднялся к себе, чтобы лечь спать, мать пришла к нему в комнату. Она остановилась у окна и сказала:
– Удивительно разрослись эти кипарисы, которые посадил твой дедушка. При свете месяца они мне кажутся всегда особенно прекрасными. Мне жаль, что ты не знал своего дедушку, Джон.
– Когда ты выходила замуж за папу, он был еще жив? – спросил неожиданно Джон.
– Нет, дорогой; он умер в тысяча восемьсот девяносто втором году очень старым, восьмидесяти пяти лет, если не ошибаюсь.
– Папа похож на него?
– Похож немного, но тоньше и не такой внушительный.
– Да, я это знаю по портрету дедушки. Кто его писал?
– Один из «несчастненьких» нашей Джун; но портрет неплохой.
Джон осторожно взял мать под руку.
– Мама, расскажи мне о ссоре в нашей семье.
Он почувствовал, как задрожала ее рука.
– Нет, дорогой; это пусть когда-нибудь расскажет тебе отец, если найдет возможным.
– Значит, ссора была серьезная? – пресекающимся голосом сказал Джон.
– Да.
В наступившем молчании ни мать, ни сын не знали, что дрожало сильнее – локоть ли, или сжимавшие его пальцы.
– Некоторые люди, – сказала мягко Ирэн, – находят, что луна на ущербе имеет злобный вид; а для меня она всегда пленительна. Посмотри на тени кипарисов. Джон, папа говорит, что мы с тобою можем поехать на два месяца в Италию. Хочешь?
Джон выпустил ее локоть, и рука его повисла: так остры и так смутны были его переживания. Ехать с матерью в Италию! Две недели назад он лучшего и не желал бы; а теперь это наполнило его отчаянием; что-то подсказывало ему, что неожиданное предложение сделано в связи с Флер. Он проговорил запинаясь:
– О, конечно; но только, право, не знаю… Как же, ведь я только что принялся за дело? Мне хотелось бы подумать.
Ее голос отозвался холодно и ласково:
– Да, милый, подумай. Но лучше теперь, чем когда ты возьмешься всерьез за сельское хозяйство. С тобою, в Венеции – как было бы хорошо!
Джон обхватил ее за талию, еще гибкую и упругую, точно у девушки.
– А как же ты оставишь папу одного? – сказал он робко, чувствуя себя виноватым.
– Папа сам предложил; он считает, что ты должен посмотреть хотя бы Италию, прежде чем остановишься на чем-нибудь определенном.
Чувство вины умерло в Джоне: он знал – да, знал, – что его отец и мать говорили не откровеннее, чем он сам. Его хотят удалить от Флер. Сердце его ожесточилось. И, словно понимая происходившее в нем, мать сказала:
– Спокойной ночи, дорогой. Выспись хорошенько и подумай. Но, право, было бы чудесно!
Она прижала его к груди так порывисто, что он не мог разглядеть ее лица. Он стоял, чувствуя себя так, как, бывало, в детстве, когда напроказит; ему было больно оттого, что он не испытывал сейчас прилива любви к ней, и оттого, что сознавал свою правоту.
А Ирэн, помедлив минуту у себя, прошла в гардеробную, отделявшую ее спальню от спальни мужа.
– Ну как?
– Он подумает, Джолион.
Наблюдая усталую улыбку на ее губах, Джолион сказал спокойно:
– Ты бы лучше позволила мне рассказать ему все, и мы бы с этим покончили. В конце концов, Джон по своим инстинктам настоящий джентльмен. Он только должен понять…
– Только! Он не поймет; это невозможно.
– Я в его возрасте понял бы.
Ирэн схватила его за руку.
– Ты всегда был большим реалистом, чем Джон; и ты никогда не был таким невинным.
– Это правда, – сказал Джолион. – Но не странно ли? Ты и я, мы могли бы, не стыдясь, рассказать нашу историю всему свету; а перед собственным нашим мальчиком мы немеем.
– Нам было безразлично, осуждает нас свет или нет.
– Джон не может нас осудить!
– Может, Джолион! Он влюблен, я чувствую, что он влюблен. И он скажет самому себе: «Моя мать вышла когда-то замуж без любви! Как она могла?» Ему это покажется преступным, да так оно и было!
Джолион погладил ее руку, и улыбка искривила его губы.
– Ах, зачем только мы рождаемся молодыми? Если б мы рождались старыми и с каждым годом молодели бы, мы понимали бы, как что происходит, и отбросили бы нашу проклятую нетерпимость. Но знаешь, если мальчик в самом деле влюблен, никакая Италия не заставит его забыть. Мы, Форсайты, упрямый народ; и он поймет чутьем, зачем его отсылают. Одно лишь может его излечить – то потрясение, которое он испытает, если ему все рассказать.
– И все-таки дай мне попробовать.
Джолион молчал. В этом выборе между дьяволом и морской пучиной, между болью страшного разоблачения и горем двухмесячной разлуки с женой он втайне больше доверял дьяволу, чем морю; но если Ирэн предпочитает море, он должен примириться. В конце концов, это будет для него подготовкой к той разлуке, которой нет конца. Он обнял ее, поцеловал в глаза и сказал:
– Как хочешь, любимая.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.